Книга Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов) - читать онлайн бесплатно, автор Наталья Нарская. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов)
Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов)

Не случайно для подзаголовка этой главы («Приватное измерение прошлого») выбран контрастный парафраз заглавия известного программного текста по прикладной истории[30]. На примере блошиных рынков мы предлагаем более внимательно присмотреться к невидимым для публики практикам приватного обращения с прошлым, сокрытым по причине их использования в домашнем, семейном интерьере, или из-за того, что торговцы и посетители блошиного рынка часто прибегают к полулегальным и даже преступным действиям. Важным ресурсом и местом приложения таких практик и выступает рынок подержанных вещей.

* * *

В итоге книга, которую держит в руках читатель, посвящена не всем предметам, которые продаются на рынке подержанных вещей, и, с другой стороны, не только блошиным рынкам. А значит, наша исследовательская миссия не ограничивается данью памяти Манни. Ключевая тема книги – альтернативное, приватное обращение с прошлым через посредничество материальных носителей прошлого. Ее герои – вещи с историей, волею судеб очутившиеся на блошином рынке, и люди, наделяющие историями продаваемые или купленные предметы. Это обычные люди, с уже сформированными представлениями об истории, вовсе не обязательно совпадающими с прописными истинами, усвоенными в школе или с помощью СМИ. Это инициаторы своеобразных форм поддержания памяти о былом, зачастую весьма далеких от официального государственного репертуара праздников и ритуалов.

Среди наших героев помимо продавцов и покупателей блошиных рынков встречаются люди, которые ассоциируются в нашей памяти с хранимыми или утраченными предметами, даже если эти обладатели материального наследия относились к блошиным рынкам равнодушно и никогда их не посещали. Среди «обитателей» блошиного рынка читатель встретит, наконец, и самих соавторов. Мы побывали на нем в различных ролях – покупателя и продавца, эксперта и зеваки, завсегдатая и случайного посетителя[31]. Наша память – главный побудитель и источник этого проекта. Собственный жизненный опыт, включая социологический и этнологический опыт включенного наблюдения, а также опыт работы с историческими источниками – один из главных исследовательских инструментов, примененных в этой книге.

Текст – научный или художественный?[32]

После смерти Манни мы переформатировали свой проект из научного в литературно-художественный. Явные следы этого замысла видны в тексте книги. Мы решили отказаться от птичьего языка «посвященных» профессионалов и прибегнуть к прямому обращению к читателю, минуя экспертное сообщество. Мы не постеснялись опереться на собственные память и опыт, а текст сконструировать экспериментально – нелинейным способом. Мы намеренно записывали прямую речь в виде реплик диалога даже в тех случаях, когда в тексте фигурирует реплика лишь одного персонажа, – такая запись даже визуально приближает наше повествование к беллетристическому.

И тем не менее произведение, которое держит в руках читатель – соединение литературы и науки. Оно является научным, но принадлежит науке особого рода: ее один из нас назвал «лирической историографией»[33]. В начале XXI века историк и социолог Дина Хапаева сформулировала предположение о возможности «возникновения новой тенденции, свидетельствующей о переходе от социальных наук к постнаучному состоянию, к новой форме интеллектуального творчества». По мнению Хапаевой,

мы присутствуем при возникновении интеллектуального письма, чья правдивость не сводится ни к выяснению того, как «было на самом деле», ни к неукоснительному следованию правилам Вульгаты социальных наук. Одной из его особенностей может стать способность наделить прошлое и настоящее смыслом сквозь призму современного политического и художественного восприятия, другой – возникновение «лирического героя», «я-рассказчика» интеллектуального письма, а способность раскрыть интеллектуальную или событийную интригу вытеснит страсть к отражению «объективной реальности»[34].

Нашу книгу позволяет отнести к «лирической историографии» прежде всего присутствие авторов – активных рассказчиков[35]. Иначе и быть не могло: мы воспринимаем себя как часть пространства блошиного рынка, мы не желаем дистанцироваться от персонажей, в реальной жизни ставших нашими друзьями и добрыми знакомыми. Подобно литераторам, мы конструируем текст, опираясь на собственный и чужой опыт.

Мы придерживаемся убеждения, что эксплицитная и отрефлексированная включенность опыта ученого в исследовательский процесс не мешает, а помогает исследованию. Или, еще точнее: без осознания своей включенности в историю, которую изучаешь, нет научного исследования.

* * *

В пользу этой позиции имеются и теоретические аргументы, и впечатляющие результаты конкретных исторических исследований. Так, создатель философской герменевтики Ганс-Георг Гадамер систематически обосновал гипотезу о том, что исследователю не дано избрать позицию объективного наблюдателя, поскольку он не в состоянии избавиться от своих донаучных знаний, обозначенных философом как «предрассудки». Но именно они-то и позволяют ученому установить диалог с источником, узнать и объект изучения, и самого себя. Важно ясно видеть собственные «предрассудки как условие понимания» и понимать их происхождение, чтобы не представлять их себе в виде абсолютной истины, в столкновении со следами прошлого высокомерно проходя мимо всего, что этой истине не соответствует:

Подлинно историческое мышление должно осознавать и собственную историчность. Только в этом случае оно не будет гоняться за призраком исторического объекта, который является предметом продвигающегося исследования, а сможет научиться познавать в объекте Иное Своего, а тем самым – и то и другое. Подлинный исторический предмет – не предмет, а единство Своего и Другого, соотношение, в котором заключается и правда истории, и правда исторического сознания[36].

Таким образом, субъективность исследователя прошлого может превратиться из недостатка, с которым ведется тщетная борьба, в плодотворный инструмент познания.

С работой литератора усилия «историка-лирика» сближает ориентация не на достижение «объективности» как цели исследования, а на создание «эффектов реальности» (Ролан Барт), наглядности, «ощущения подлинности воскрешенного прошлого»[37]. Как подчеркивал Йохан Хёйзинга, «исследование истории и создание произведений искусства объединяет определенный способ формирования образов»[38].

Это не означает, конечно, что эффект подлинности научного текста может достигаться за счет замалчивания отдельных фрагментов источника или его искажения – это свойство придворных историографов и героев недобросовестной исторической политики. Вместе с тем мы не считаем, что историку заказана дорога к авторскому воображению, фантазии и вымыслу. Если понимать изложение истории как часть процесса осмысления былого, использование фикции перестает быть операцией, недопустимой для историка. Более того, авторская фантазия может усилить эффект подлинности рассказываемой истории. В этом нетрудно убедиться, почитав, например, как Ален Корбен «дописывает» исторические документы, создавая художественную биографию башмачника[39], или как Карло Гинзбург и Натали Земон Дэвис вступают в виртуальные диалоги с героями своих книг[40].

* * *

Нелишним будет напомнить, что фантазию историка от фантазии литератора отличает известная «дисциплинированность», задающая допустимые пределы ее полета. Ханс Юрген Гетц заметил, что сила воображения исследователя – это

научно-исторически необходимая сила познания. Таковой она является в трех отношениях: во-первых, она заполняет пропуски, которые имеются в источниковом материале, свидетельствующем о прошлом. Во-вторых, она учитывает то обстоятельство, что история доступна нам не как предметная «действительность», а только как отношение между прошлым и настоящим, между чужим и своим, между целостным и лишь частично воспринимаемым. В-третьих, она указывает на то, что в форме рассказа она создает средство адекватного выражения перехода из настоящего времени в прошедшее – перехода, который меняет, так сказать, агрегатное состояние людей и вещей или обусловливает потерю реальности[41].

Такое определение функций воображения историка позволяет ясно разграничить стратегические установки и процедуры «дисциплинированной фантазии» историка и воображения романиста. Несколько упрощая, можно утверждать, что ученый исходит из источников, «отшелушивая» которые, силой собственного воображения создает один из возможных рассказов о прошлом. Литератор же исходит из авторской фантазии, которая прибегает к исторически достоверным для читателя деталям (в том числе почерпнутым из документального материала) для придания убедительности плоду писательского воображения.

Мы разделяем тезис Александра Эткинда, что «миссия интеллектуала состоит в том, чтобы делать идеи интересными»[42]. Чтобы сделать книгу интересной, мы воспользовались, наряду с литературным языком, рядом стратегий. Среди них комбинирование разнообразных форм изложения и создание на их основе мозаик и коллажей, допускающих нелинейное чтение текста. Другая стратегия – включение в текст автобиографических размышлений и записей из полевых дневников; так мы открываем нашу исследовательскую лабораторию для читателя. С этим же намерением книга начинается с интригующей детективной истории, содержащей событийную, логическую и интеллектуальную загадку:

Отсутствием интриги обычно и скучны «научные тексты». ‹…› Интрига способствует превращению текста в квазилитературный, изменяя его жанр по сравнению с дискурсом социальных наук[43].

Фикциональность и документальность, литературность и научность представляются контрастными программами лишь при поверхностном рассмотрении:

Хотя история аморфна, она содержит кое-что сопротивляющееся тотальному разложению и защищающее ее от превращения в игрушку нашей произвольности. Но это – не поддержание альтернативы «факт или фикция», а осознание взаимосвязи фактов и фикции[44].

Эффекты реальности в конечном счете рождаются не из представленных документов, а из связывающей их авторской интерпретативной логики, содержащейся не в источниках, а в авторском воображении. По аналогии можно признать некорректность вопроса, которым озаглавлено это эссе: этот текст не научный или художественный, а научный и художественный. В этом одна из особенностей нашей книги.

Достижения и дефициты

Кратко обозначив основные повороты в развитии этого исследования, границы предмета и принципы его изучения, пора очертить в самом общем виде состояние исследования интересующей нас тематики, постановку вопросов и структуру книги, ее источники и методологию.

Среди исследований, послуживших отправной точкой для создания этой книги, наиболее значимыми являются некоторые изыскания о блошиных рынках, об истории вещей, о проблемах коллективной памяти и репрезентации прошлого.

Настаивать на отсутствии литературы о блошиных рынках было бы недопустимым преувеличением. Напротив, о них написано довольно много[45]. Палитра жанров, в которых писалось и пишется о блошиных и антикварных рынках, толкучках и барахолках, весьма широка. Она простирается от путеводителей по знаменитым блошиным рынкам и рекламных проспектов для туристов[46] до ученых социологических, антропологических, экономических и лингвистических трудов[47], от практических пособий и каталогов для начинающего продавца или покупателя на блошином рынке[48] до описаний в мемуарах и художественных текстах[49], от журналистских расследований и репортажей[50] до детских рассказов с картинками[51]. Часто публикации о блошиных рынках комбинируют несколько жанров[52]. Одним только мюнхенским блошиным рынкам посвящено множество интернет-ресурсов и интернет-публикаций[53].

Многожанровая литература о блошиных рынках сама по себе указывает на отнюдь не маргинальное место этого явления в современной культуре. Этнологические, социологические, экономические исследования этого феномена ставят и отчасти решают вопросы об организации и функциях блошиного рынка в жизни современного человека. Однако большинство из них недооценивает обращение с прошлым как важную функцию рынка старых вещей и серьезный мотив его посетителей[54]. Среди немногих исключений, в которых изучение барахолок в той или иной степени учитывает обращение его посетителей с прошлым[55], особо следует отметить проект петербургских социологов Л. В. Воронковой и О. В. Паченкова. От других социологических исследований блошиных рынков его отличает, во-первых, длительность. В разных составах исследователи анализировали отдельные рынки в России и Германии и сопоставляли их в течение полутора десятилетий XXI века. Во-вторых, этот проект апробирован в различных жанрах от академических исследований до выставок, перформансов и компьютерной игры[56]. В-третьих, авторов интересуют различные типы ностальгии у посетителей блошиных рынков, что имеет прямое отношение к сфере интересов авторов этой книги: к вопросу об альтернативной, непрофессиональной и приватной работе с прошлым на рынке подержанных вещей.

Первые шаги в изучении антикварных и винтажных рынков делают критические исследования наследия (critical heritage studies)[57],[58]. В западных исследованиях истории моды последних десятилетий блошиный рынок рассматривается в контексте интереса к винтажной одежде. В исследованиях винтажа сделаны важные наблюдения, требующие дальнейшего осмысления. Например, весьма продуктивен тезис о том, что, став на Западе с 1960-х годов источником креативных модельерских идей и объектов для винтажной моды, барахолка начала утрачивать статус рынка для бедных, дав толчок бурному развитию блошиных рынков[59].

Место блошиного рынка в обращении с прошлым, как ни странно, почти не рассматривается историками в качестве самостоятельной проблемы. Барахолки изредка упоминаются в связи с исследованием истории предметной среды, источников пополнения музейных и частных коллекций[60]. Некоторые исследователи рассматривают блошиные рынки при изучении состояния экономики и общества в кризисных ситуациях. Например, истории советской повседневности, девиантного поведения советских граждан, рынка в эпоху сталинизма, стратегий выживания в социализме и после его краха, в условиях глобализации и нарастающей международной коммуникации[61]. Специальные исторические исследования блошиных рынков остаются делом будущего[62]. Книга, которую держит в руках читатель, – первое историческое исследование блошиного рынка. В этом ее вторая (после научно-художественного характера) особенность.

* * *

История блошиных рынков неразрывно связана с историей вещей[63]. В отношении изучения «биографии вещей» есть немало предложений со стороны философов, социологов, филологов и антропологов[64]. В нашей книге вещи будут выступать «следами» историй и людей, участвовавших в этих историях. «Следами» в том смысле, в каком этот термин использовал Карло Гинзбург, отнеся историческую науку к области индивидуализирующего качественного знания, основанного, наподобие палеонтологии или криминологии, на распутывании следов[65].

Люди и вещи находятся в сложных и напряженных, но равноправных отношениях. По убеждению французского социолога и философа науки Бруно Латура, «объекты – это не средства, а скорее посредники… Они не передают покорно нашу силу – во всяком случае, не больше, чем мы покорно выполняем их указания»[66].

Человеческое отношение к вещам, обращение с вещами, включая разговоры или молчание о них, предательски красноречивы. Взаимодействие людей и вещей способно рассказать о людях, об их буднях и праздниках, о публичном и интимном, о надеждах и страхах, о радостях и печалях больше, чем может представить себе самый словоохотливый рассказчик. В этом контексте метафора говорящей или молчащей вещи перестает быть литературным приемом и становится самостоятельной исследовательской проблемой. Об этом свидетельствует, помимо прочего, «онтологический», или «материальный, поворот» (одним из идеологов которого и выступил Бруно Латур) в науках об обществе и культуре. Он отражает стремление ученых преодолеть характерное для модерной науки и культуры господство языка и противопоставление объекта и субъекта, натуры и культуры, тела и разума. «Материальный поворот» нацелен на целостное изучение вещи как материального и культурного, природного и рукотворного феномена.

Под целостным анализом предмета в данном случае подразумевается рассмотрение его из двух перспектив – исходя из того, что человек вкладывает в него как в материальный объект, и из инвестиции человеческого сознания в придание предмету культурного смысла. Этот подход принципиально близок структуралистскому предложению Жана Бодрийяра рассматривать систему вещей на двух уровнях – невербальном (технологическом) и вербальном (дискурсивном)[67].

Конечно, возможности целостного анализа вещи, исходя из свойств предмета и из представлений человека о нем, напрямую зависят от обилия информации о ней, от потенциала ее атрибуции – то есть от контекста ее создания и от ее владельцев. Теоретические установки на практике могут использоваться лишь приблизительно – настолько, насколько это позволяет источниковая база. Тем не менее история блошиного рынка наверняка может внести свой вклад в осмысление места вещи как исследовательского объекта, источника и инструмента.

* * *

Благоприятная конъюнктура для изучения вещей, в том числе в нашей стране, отразилась, помимо прочего, в деятельности наиболее продвинутых российских издательств. Так, среди семи десятков книг в продолжающейся серии «Культура повседневности» издательства «Новое литературное обозрение», увидевших свет между 2002 и 2023 годами, несколько публикаций посвящено истории предметов – куклы Барби, зеркала, унитаза, велосипеда, елочной игрушки и т. д.[68] Библиотека журнала «Теория моды» этого же издательства предлагает в числе четырех десятков книг несколько исследований об одежде и обуви[69]. Издательство «КоЛибри» выпустило небольшую и, к сожалению, завершившуюся серию из одиннадцати книг с красноречивым названием «Вещи в себе», предложив читательскому вниманию книги об истории культуры питания и одежды[70].

Хотя исторический цех, в отличие от социологов и антропологов, в меньшей степени оказался затронутым веяниями «материального поворота» в науках об обществе и культуре, в последние годы вышло значительное количество исторических исследований, в которых предметы являются объектами и отправными точками широких исторических обобщений. Рамку традиции в исторической интерпретации предметной среды задают исследования, ставшие бестселлерами и классикой среди работ этого направления. Среди них, например, книга Сиднея Минца о культурной истории сахара[71]. К каноническим историческим исследованиям вещей принадлежит и панорамное изображение всемирной истории через музейные объекты, вышедшее из-под пера бывшего директора Британского музея Нила Макгрегори[72].

Показательно, что именно те исследователи, которые обратили внимание на блошиные рынки как достойный объект научной рефлексии историка, практикуют историю вещей как важный подход к познанию прошлого – правда, как всегда немного не успевают за литературно-художественными экспериментами в анализе советского прошлого[73]. Так, Наталия Лебина избрала форму энциклопедии или справочника о вещах и связанных с ними явлениях в качестве формы изложения советской истории – будь то продукты питания, предметы быта и культа, объекты и образы, обеспечивающие или символизирующие труд и отдых, будни и праздники[74]. В трудах Елены Осокиной о поисках Советским государством средств для индустриализации важными, если не главными героями являются драгоценности и православные иконы[75]. А Карл Шлёгель представляет в фундаментальном труде о советской цивилизации предметы – от орденов до оберточной бумаги, от духов до мусора, от Большой советской энциклопедии до телефонного справочника[76]. Он же посвятил изящное исследование предметам из области парфюмерии, в котором главными героями являются создатели духов, дизайнеры флаконов, менеджеры капиталистического и социалистического парфюмерного дела, модельеры одежды и, наконец, сами парфюмы и их потребители[77].

* * *

Вещи являются не только материальными предметами, но и символами, то есть указателями на иную действительность. Поэтому важным ориентиром и пищей для размышлений в этой книге послужили исследования культуры воспоминания[78] и исторической политики[79], рассказа, образа и репрезентаций как замещения вещи в словесном[80] или визуальном образе[81]. Для понимания обращения и взаимодействия человека с вещественной средой важны не только предметы как «вещи в себе». Не менее важны представления о них, демонстрация и образ вещей в человеческом поступке, слове и изображении. Не следует забывать, что не жизнь определяет форму ее репрезентации в тексте, а, напротив, избранная форма повествования оказывает определяющую роль в оценке событий и опыта. Этот тезис распространим не только на биографию, в которой человек, подобно заглавному герою знаменитого романа Макса Фриша[82], словно одежду, примеряет на себя различные истории, но и на рассказы о вещах. Образы материальных объектов могут переживать удивительные метаморфозы в зависимости от перспективы их рассмотрения и формы рассказов о них.

В связи с двойственной – естественной и культурной – природой вещей мы посчитали полезным ориентироваться на представления о новой мемориальной культуре, заявившей о себе в Европе – и прежде всего в Германии – в течение последних четырех десятилетий. Согласно ей, ныне прошлое не отделено непреодолимой стеной от настоящего и будущего и не является сферой интересов исключительно профессиональных историков:

Теперь мы живем в мире, – пишет Алейда Ассман, – где жертвы колониализма, рабства, Холокоста, мировых войн, геноцида, диктатур, апартеида и других преступлений против человечности по всему земному шару поднимают головы, чтобы рассказать, как все было с их точки зрения, и тем самым заявить о новом взгляде на исторические события[83].

Будучи местом перманентного альтернативного толкования изменчивого прошлого, блошиный рынок рассматривается в книге как порождение нового ощущения времени, как часть этого ощущения и реакция на него. Обращение к указанным тематическим блокам исследовательской литературы стало исходным моментом для размышлений вокруг оформившихся в процессе ее чтения вопросов.

Постановка вопросов, структура работы, разделение труда

В этой книге предпринята попытка сложить калейдоскоп хронотопов (Михаил Бахтин) – предметов, в которых соединяются место и время[84], – и людей, их продающих и приобретающих. Причем предметы толкучки, как правило, не относятся к разряду музейных экспонатов или художественных произведений, а представляют собой артефакты ушедшей или уходящей повседневности. При таком подходе блошиный рынок оказывается местом, которое не только дает вещам шанс на вторую жизнь, но и задает иную перспективу в изучении общества и его представлений о собственном прошлом. Однако это пока еще недооцененный клондайк[85] для исследователей общества – его устройства, культуры, социальных практик. Истории с блошиного рынка – как и сам блошиный рынок в качестве культурно-исторического феномена – остаются для большинства историков незаметными и, судя по состоянию историографии, почти незамеченными.

Чтобы структурировать эту слабо поддающуюся организации, неустойчивую массу вещей и лиц, книга разделена на шесть частей. В большинстве из них будут присутствовать три объекта – события/процессы, люди и вещи. Каждая из частей построена вокруг исследовательского вопроса, объединяющего излагаемый материал. В первой, вводной части мы ориентируем читателя в организации книги и знакомим с ее особенностями и авторами. Главными в ней являются вопросы о том, какого рода наука практикуется в книге и чем объяснить неочевидную для историка и социолога любовь авторов к старым вещам и рынкам их циркуляции. Читатель, с нетерпением ждущий истории происхождения и развития блошиного рынка, может пропустить знакомство с авторами и сразу обратиться ко второй части.

Во второй части речь пойдет преимущественно о блошином рынке как институте. В ней поставлен вопрос о том, в какой степени его организация, функции, круг посетителей, нормы, язык позволяют рассматривать блошиный рынок как отражение общества.

В третьей части в центре внимания находятся люди и их рассказы о старых и редких предметах. Это рассказы торговцев, владельцев (включая авторов книги и их близких) и СМИ, организованных для коммуникации о старых или странных вещах. Эту часть цементирует вопрос о том, как и зачем люди рассказывают о старых вещах.

В четвертой части фокус повествовательной оптики сместится с людей на предметы, которые сами превратятся в рассказчиков об их создателях и владельцах, о прежних временах и давних событиях. Объединяют эту часть вопросы, о чем молчат вещи и как можно попытаться их «разговорить». Разделение материала третьей и четвертой частей предпринято исключительно для удобства изложения. Если в третьей части речь в большей степени пойдет об инструментализации вещей для оправдания и обоснования определенного видения прошлого и настоящего, то в четвертой – об исследовательском потенциале предметов, о вещах как о средоточии информации и о возможностях ее добычи и использования историком.