Анна и Сергей Литвиновы
Я тебя никогда не забуду
Посвящается Свете Л.:
мир без тебя был бы просто невыносим.
Наши дни
Иван Гурьев, беллетрист
«…Но итоги всегда плачевны, даже если они хороши…»
Когда-то я был набит стихами. Как авоська продуктами в день, когда раздавали продуктовые заказы.
Тогда стихи еще имели значение. И играли роль.
Однажды, году в восьмидесятом, мне дали почитать Мандельштама. Не помню, какой была та книга. Возможно, «настоящий», изданный в типографии, сборник из «Библиотеки поэта». Но скорее – слепая машинописная копия.
И вот я, в ту пору студент (и начинающий поэт), переписывал стихи Мандельштама в альбом.
Нет, в самом деле! Сейчас трудно представить, трудно поверить, а ведь каждый вечер (или каждое утро) я садился и еще не устоявшимся, почти детским почерком заносил в альбом размеренные строки:
…Золотистого меду струя из бутылки текла так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела…
В альбом – как курсистка, на прекрасной мелованной бумаге! Предвосхищая вопросы современного человека, например, Сашеньки, моей секретарши: «Почему – именно в альбом, почему мелованная бумага?» – отвечу: «Да потому, что ничего другого под рукой не нашлось. Притащил кто-то из родителей такой с работы. Нельзя было в ту пору пойти в магазин и купить блокнот на выбор. Хочешь – карманного формата, а хочешь – настольного. Проблем не было только, кажется, со школьно-письменными принадлежностями, но не мог же я позволить себе переписывать Мандельштама в мышино-болотную тетрадку за две копейки?!»
Впрочем, впоследствии и с тетрадями начались перебои.
На вопросы совсем уж пещерного человека: «А почему надо было переписывать? Неужели нельзя было отксерить? Или, например, отсканировать?» – я и отвечать не буду. Не рассказывать же товарищу, что означал тогда «ксерокс».
Я, кстати, в ту пору думал: ксерокс – имя не собственное, а нарицательное. Что это название устройства. Автобус, троллейбус, ксерокс… Так вот – если кто забыл – ксероксы к тому времени уже изобрели. Однако были они по одному на учрежденье, в специальных комнатах – за обитой жестью дверью! С решетками на окнах! На ночь дверь, где помещался опасный объект, опечатывалась. И, чтоб ты мог что-то отксерить, требовалось для начала заполнить особую форму: что конкретно предполагается копировать и с какой целью. Затем сотрудник первого отдела проверял, что подлежало размножению, и подписывал документ.
Ах, вам надо еще рассказать, что такое первый отдел?!
Вчера я собирался на станцию встречать Сашеньку. Едва вышел из дома, полил дождь. Как из ведра. Надо бы переждать, но совершенно невозможно представить, что она будет мокнуть на станции. И без того мне неудобно, что девушка трясется ко мне сорок минут на электричке.
Кое-как я добежал до стоящей во дворе машины. Зонтик не спасал. За пятнадцать метров пробега я ухитрился промокнуть. А когда вывернул на улицу Ленина, дождь пошел уж совсем феерический.
Да-да, вот что осталось от старого мира – почти в каждом поселке главная улица по-прежнему называется именем вождя мирового пролетариата. В городах-то с ленинизмом расправились, а в поселках и деревнях есть дела важнее и проблемы насущней, чем разными глупостями заниматься, улицы переименовывать.
Так вот, когда я вывернул на Ленина, за дождем не стало видно дороги. Ливень стоял стеной. Редкие машины остановились на обочине, включив фары. Я теперь уже скорее из упрямства, чем из-за желания непременно не промочить Сашеньку, все ехал. И тут на дорогу из какого-то проулка выскочили две девчонки. Совсем юные, длинные, но с не выросшими еще грудками. Выпрыгнули, сделали, не без изящества, несколько па под сплошным душем, льющимся с небес, и скрылись в своей насквозь промокшей одежде в каком-то доме или дворе. Во всяком случае, когда я проезжал мимо того места, откуда они вылетели на дорогу, видно их уже не было. Испарились… И тут шандарахнула молния, разрезав пространство надвое. И пространство, и – время…
…Тогда тоже был дождь. Настоящий ливень. И небо разверзалось. И молнии шарахали.
И мы стояли под козырьком нашего ДК, внутри было душно – пережидали стихию. От дождя, и от свежести, и от молодости, и от ливня вдруг такой восторг переполнил душу, что я простер руки и продекламировал:
Эти летние дожди,эти радуги и тучи —мне от них как будто лучше,будто что-то впереди.Тут дело не только в восторге было, а имел я в виду произвести впечатление на двух незнакомых девчонок, жмущихся друг к другу в углу навеса.
Одна из них, толстенькая, но приятная, захихикала, а другая, юная, свежая и чистая лицом, вдруг отозвалась песней. Она подхватила своим чистым голоском, выводя мелодию, спетую юной тогда Пугачевой:
Будто будет жизнь, как та,где давно уже я не был,на душе, как в синем небе,после ливня – чистота!Она была крепкая, ладная, статная. Длинные черные волосы обрамляли румяное – безо всяких следов косметики – лицо. Жгучие черные брови, сверкающие черные глаза. Она походила на казачку, что впоследствии и подтвердилось: ее бабушка была с Дона.
В тот миг я понял, что влюбился в нее – окончательно и бесповоротно. И на всю жизнь.
И, как выяснилось, насчет всей жизни оказался прав.
Ну, разумеется, мы познакомились.
…По меркам среднего россиянина, живу я хорошо. Да что там хорошо! Просто как сыр в масле катаюсь! Дом в Подмосковье, в ближайшем пригороде. (Участок маленький и дом старый, зато от стен Кремля всего тридцать километров. И сосны шумят.) Естественно, у меня есть машина. Мне не надо ходить на работу и каждый день париться в электричках или пробках. И еще – у меня нет начальников. Встаю я не по будильнику, а когда захочу. И редко куда-нибудь спешу…
Тьфу-тьфу, не сглазить бы!.. Жизнь у нас ох как переменчива – об этом я знаю, может, лучше, чем кто-либо другой.
К тому же подобный уровень жизни – дом в пригороде, машина – привычен, стандартен и, главное, ни малейшей зависти не вызывает у большинства европейцев или американцев.
В моей жизни нет места женщине. Я вполне нормальный мужчина, и девушки у меня случались, но без постоянно проживающей со мной дамы прекрасно обхожусь. Я сам езжу в супергипермаркет и по другим хозяйственным делам.
Вот и вчера я поехал в химчистку сдавать после зимы свои костюмы и куртки. Впереди меня в очереди оказалась женщина средних лет. Она оформляла свадебное платье. Большое и, кажется, роскошное. Процесс шел не быстро, и, скуки ради, я рассматривал и женщину, и платье. Тетеньке было около сорока – явно не новобрачная, а свежеиспеченная теща. (Да наверняка теща – свекровь исключалась, потому что трудно представить себе, чтобы мать мужа занималась подвенечным нарядом невестки.) Платье выглядело куда роскошней, чем тетка. Пышное, до полу, с корсетом, нижней юбкой…
Подол и нижняя юбка оказались все вывожены в грязи. Видать, свадьбу играли в мокрую погоду – а у нас ведь, известно, где дождь, там и грязища. Таскались по улицам, возлагали цветочки, пили шампусик из пластиковых стаканчиков…
И мне подумалось: вот именно это платье и есть символ института брака. Пышное и белое снаружи – и грязное до отвратительности изнутри.
И я подумал: как же для женщин важна лицевая сторона! Вся эта мишура! Как же они мечтают (особенно в юности) о прекрасном наряде (не задумываясь о его изнанке)! С каким упоением вспоминают потом: «Ох и красивая я была тогда!»
И еще я спросил себя, прямо там, на месте, у прилавка, а раскаиваюсь ли я, что в моей жизни ни единожды не случилось подобного обряда? И с кем из своих пассий я хотел бы в итоге отправиться под венец? А сейчас сокрушаюсь, что так и не отправился?
Ответ всплыл в голове через долю секунды, сам собой: ни по ком я не жалею, и не сокрушаюсь, и не раскаиваюсь. И никого не хотел бы видеть рядом с собой в свадебном уборе.
Кроме одного человека.
И тут же на меня нахлынули воспоминания, налетели волной, водопадом, закрутили вихрем… Усилием воли я оборвал этот поток, пообещав себе, что займусь своей памятью позже, в спокойной обстановке, в кафе, или уже дома, сидя в шезлонге… Но… Но… Остановиться не получалось, и яркость тех дней снова, в который уже раз, обрушилась на меня…
1981 год, июнь
Иван Гурьев, студент,
начинающий поэт и прозаик
Ливень кончился, словно душ выключили, в один момент, и сразу засияло солнце – такое бывает только в июне и… только, когда тебе двадцать лет – хотел было добавить я, но нет, неправда. Солнце после дождя вспыхивает и в тридцать, и в сорок, и, наверное, в восемьдесят девять. Просто в двадцать лет это бывает как в первый раз, потому что только в двадцать ты, одновременно с солнцем и ливнем, бываешь влюблен – хотя в тот момент еще и сам не осознаешь этого. Просто понравилась девушка. Да, милая, да, очень хорошая, простосердечная, открытая, но – сколько таких девушек уже было на твоем жизненном пути (думаешь ты, дурак), и сколько еще будет!..
А на самом-то деле таких, как оказалось, не будет.
Ты замечаешь еще – со свойственной юнцам гиперсексуальностью: кстати, и подружка у НЕЕ вроде ничего. Немного полная, конечно. Но полнота девушку не так уж сильно и портила. В крайнем случае, помнится, даже успел подумать я в тот момент: есть запасной вариант. И можно за подружкой, если не получится с НЕЙ, приударить. А ОНА тогда взревнует и начнет меня у подружки отбивать. А не начнет, можно и запасной, толстенькой, удовольствоваться. Не высший сорт, конечно, но твердый первый. На четверочку с минусом…
Вы подумайте только! Я уже тогда втрескался в НЕЕ. А думал про расклады с подружкой… Какие только мысли не проносятся в голове у двадцатилетнего парня – даже влюбленного по-настоящему! Знали бы девчонки, о чем парни на самом деле думают! И впрямь – козлы. И кобели несчастные.
После того как ливень кончился, очень естественно получилось, что мы пошагали втроем. Из ДК все шли через дворы одной дорогой – на троллейбусную остановку. А потом ехали до метро «Новослободская» (ни «Савеловскую», ни тем паче «Дмитровскую» тогда еще не провели).
Глубоких луж на асфальте почти не было, а мелкие на глазах испарялись, парок над ними поднимался, озаряемый солнцем.
Вы не заметили, кстати, что раньше в Москве луж было гораздо меньше, чем нынче? И это не старческое брюзжание из серии: «Тогда и трава была зеленее». Нет, это медицинский факт: мокроты на асфальте оставалось в то время мало. По одной простой причине: ливневые колодцы устраивали в ту пору правильно. Потому что новый асфальт клали не гости из солнечного Чуркестана, а, как правило, студенты. И я в их числе. И, ох, как же нас настропаляли начальники на то, чтобы новое покрытие лежало не просто ровно, но еще имело бы едва заметный уклон, причем в правильном направлении – к колодцу ливневой канализации…
Я все разгоняюсь в своем рассказе, хватаюсь за сопутствующие детали и не могу приступить к главному. Потому что – заповедно. Потому что – сокровенно. Потому что эта история до сих пор не окончена. До сих пор она – если уже и не болит во мне острой болью, то – жмет, теснит, сжимает.
Итак, с девушками мы познакомились. Оказалось, ЕЕ зовут Наташей, а подружку – Надей.
Если бы сейчас, спустя почти тридцать лет, я взялся рассказывать, чем ОНА сразу же меня покорила, то, разумеется, первым делом описал бы ее улыбку. Она была ослепительная, самозабвенная. И очень легко переходила в смех. А главной чертой ее психологического портрета я бы назвал простосердечие. Именно так: не сердечность, и не простота – но простосердечие, которое сочеталось в Наташе чудесным (и волнующим) образом с кокетством и женским лукавством.
И еще ОНА сильно выигрывала в моих глазах тем, что решительно не походила на наших поэтесс из литобъединения – анемичных, томных, желанных… Тех дев так и хотелось назвать чахоточными – хотя в Советском Союзе к тому времени туберкулез легких, равно как и практически все другие болезни, был полностью и окончательно побежден. Истеричные, претенциозные, с часто меняющимся настроением поэтессы – на хромой козе не подъедешь! – даже тогда во мне вызывали интерес энтомолога, изучающего забавную и диковинную букашку. И в двадцать лет я уже представлял себе последствия: влюбишься в такую – хлопот не оберешься.
А Наташа твердо и прямо стояла на ногах. Крепкая, плотная, брызжущая румянцем и сверкающая загаром (откуда он у нее успел взяться, всего лишь июнь, лето только началось?). Под простеньким летним платьем угадывалось ее совершенное стройное тело, до которого мне немедленно захотелось дотронуться – или хотя бы мимолетно прикоснуться.
Я не помню, о чем говорили мы в тот, самый первый момент, когда шли от ДК к остановке троллейбуса, но я немедленно стал ее очаровывать. Какие у меня тогда были приемы? Как все нормальные студенты, старался я быть «вруном, болтуном и хохотуном» (как называла Высоцкого Марина Влади). В то время я обладал прекрасной памятью на анекдоты, а уж когда был в ударе и распускал хвост – то вообще берегись. Конечно, основной напор я направил на НЕЕ, Наташу, а подружка Надя болталась где-то сбоку, очевидно, недовольная тем, что оказалась задвинутой на задворки, и криво усмехалась моим анекдотам и шуткам. За время, пока мы продвигались к остановке, Наташа, которую ужасно легко было пробить на смех, хохотала уж по меньшей мере раз пятнадцать – причем в положенных местах, а не случайным образом, как это делают провинциальные дурочки.
А когда мы подошли к троллейбусной остановке, толстенькая Надя – вот радость! – вдруг неуверенно объявила:
– Ну, я пошла? – словно ожидая, что кто-то из нас станет ее удерживать. Она, помню, еще взглянула на меня испытующе: вдруг я на самом деле не определился с выбором? Вдруг мое внимание к Наташе – лишь маскировка? И я просто умело скрываю свои чувства к ней?
– Да, увидимся послезавтра, – не стала удерживать ее МОЯ Наташа.
– Может, ты зайдешь ко мне за той книжкой? – Подружка явно проверяла на прочность наш едва намечавшийся союз. И пыталась обломать нам кайф.
– Нет, меня дома ждут, потом как-нибудь.
– Ну, тогда пока. Смотри, чтоб не так, как в тот раз, – таинственно заметила подруга, благополучно преданная нами, и печально побрела на противоположную сторону Бутырской улицы.
Мне пояснила потом Наташа: Надя жила, по московским меркам, совсем недалеко – всего в трех остановках в противоположную сторону, ближе к окраине. И по поводу загадочного «того раза» я тоже не преминул спросить. Девушка легко рассказала мне, что заболталась на перроне с подружкой и села не на ту электричку – и я сделал вид, что поверил. Какое право я имел ЕЕ ревновать! Пока – никакого.
И о Наде, и о «том разе» мы мимоходом проговорили в троллейбусе. А основное содержание разговора было прежним: я распушал перья, обрушивая на НЕЕ всю силу своего обаяния, она смеялась… В кармане у меня из мелочи оказалось лишь шесть копеек, две монетки по три, и она добавила к ним еще одну – тоже трехкопеечную. В итоге мы заплатили за проезд не восемь, а девять, копейку переплатили. «Двушки» были дефицитом, никто не хотел опускать их в кассу, их копили и экономили, как иначе позвонишь по телефону-автомату? Я помню эти детали еще и потому, что, когда она передавала мне монетку, впервые коснулся ее руки, а потом троллейбус качнуло, и я придержал ее за плечо… Магнетическая связь между нами превращалась в физическую. И когда мы выходили у метро, я подал ей, как джентльмен, руку – и она оперлась на нее, не царственно – символически, как практиковали обычно наши поэтессы, а весомо: я чувствовал, что действительно помог девушке, а она еще, высвобождая кисть, с милым кокетством молвила: «Спасибо».
Словом, к моменту, когда мы ступили на эскалатор, спускающийся в прохладное чрево витражной «Новослободской», я уже был совершенно очарован ЕЮ, и если и не в тот миг, то пятнадцатью минутами позже, когда мы поднимались по эскалатору «Комсомольской».
В сей промежуток времени уместился наш диалог.
– Я провожу тебя.
– О-о, не надо, – улыбнулась она.
– Почему?
– Это трудно и долго. Настоящее испытание.
– Я не боюсь испытаний. Тем более ради тебя.
– Нет-нет. Я очень далеко живу.
– В Орехово-Горохово, что ли?
– Дальше, много дальше.
– В Ленинграде?
Снова простосердечный смех.
– Ближе. Но не намного.
– В Бологом? Кстати, знаешь анекдот про балерину в поезде Москва – Петербург и поручика Ржевского?
– Нет, не слышала.
И я рассказал, и она, не чинясь, не конфузясь, искренне хохотала. Пикантные анекдоты, кстати, являлись великолепнейшим способом проверить девчонку: если понимает двусмысленности – умна, если смеется где надо – имеет чувство юмора, если не кривится и не чинится – совсем не ханжа… И все три летучих теста Наталья выдержала на «пять с плюсом»: да, вдобавок к красоте и здоровью – умна, не ханжа, понимает юмор…
Да какие там тесты! Какие проверки! Я уже погружался в нее, тонул с головой в ее глазах, улыбке, смехе. И все продолжал настаивать на провожании: «Говорят, преступность растет, вдруг на тебя нападут пьяные хулиганы?»
– Ни в коем случае.
– Но почему?
– Говорю же: я живу на самом краю света.
– Я готов и на край света. – И значительно добавил: – За тобой.
Я словно чувствовал, что наш роман с ней окажется недолгим, и форсировал события.
– Уже поздно, как ты назад-то доберешься? – отнекивалась Наталья.
– Возьму такси.
– А потом скажешь, что я тебя разорила? Нет и еще раз нет. В крайнем случае, только до электрички.
Ну, и на том спасибо, для первого-то раза. В самом деле, подумалось мне тогда, если она живет где-нибудь в Солнечногорске или Пушкине – мне ж и правда придется после ритуала провожания тащиться в полном одиночестве назад. И ради чего? Эфемерно-прощального поцелуйчика на крыльце?..
Ах, если б я знал, сколь решительно изменила бы мою жизнь та поездка с нею! И как бы она, может, перевернула наши судьбы!..
А пока мы вышли из метро в сторону Ленинградского вокзала и направились к электричкам. Я умолк, все ломал голову, как бы ее не отпустить, куда пригласить на первое свидание, и ничего не мог с ходу выдумать подходящего – а тут уже и перрон, и электричка дожидается, следующая аж до Калинина[1]. Я не знал, куда моя Наташа едет, в какой город, в какой пригород – билеты она в кассе не брала, расписание не смотрела. Наверное, у нее проездной – а может, она рискует и путешествует зайцем.
И только у открытых дверей электропоезда – не знаю, что на меня нашло, по-моему, я впервые в жизни был столь откровенен с девчонкой, во всяком случае, при первой встрече – я чуть не прокричал, даже не собираясь этого делать, просто вдруг с удивлением отметил, что я говорю:
– Послушай! Не уезжай! Давай погуляем! Сходим в кино. В «Октябре» идет «Каприкорн-ван», отличный штатовский фильм, пойдем!
– Нет-нет, меня ждут.
– Ах, да кто там тебя ждет? Дети малые?
– А если и так? Что тогда? Убежишь?
– Возьму тебя вместе со всем выводком.
– Сам ты не знаешь, что говоришь, Ванечка. «О, она назвала меня Ванечкой!» Извини, но мне правда надо. Завтра у мамы день рожденья, я обещала ей помочь приготовить.
– Что ж, причина уважительная. «Ладно, не буду я тебя ни о чем умолять». Как мы с тобой встретимся в следующий раз?
– Судьба сведет.
– Судьба, ты знаешь, индейка. И злодейка. Оставь свой телефон.
– У меня нет домашнего телефона.
– А на работе?
«Интересно, она трудится или еще студентка?»
– А на работу мне звонить нельзя.
«Раз работает – значит, старше меня, или, может, просто в вуз не поступила».
Мысли проносились вихрем, чувства были обострены, и я все напирал:
– Господи, ну дай телефон, я не знаю чей, соседки, подружки… Скажи, где оно, то дупло, через которое мы с тобой будем, как Маша с Дубровским, сношаться…
Она опять хохочет.
– А у тебя самого, что, тоже нет телефона?
– Есть.
– Запиши мне, я сама позвоню.
– Да, конечно.
И я лихорадочно – до отправления поезда остаются две минуты – лезу в свой полиэтиленовый пакетик (в те годы парни часто ходили с пакетиками, и никто не видел в том ничего зазорного, а если пакет фирменный, то вообще являл собой предмет гордости). Так вот, я достаю из него ручку, тетрадь с чужими конспектами по научному коммунизму, в дерматиновом переплете, девяносто шесть листов, безжалостно вырываю страницу, крупными цифрами пишу свой телефон: 373-… и так далее, ниже, еще более крупно, свое имя, протягиваю, она берет листок, аккуратно складывает, сует в свою сумочку.
– Ну, мне пора. Спасибо, что проводил.
– Нет, подожди!
Мой номер на клочке – ниточка крайне ненадежная. Она может его потерять, забыть, просто не позвонить.
– Какой запасной канал связи? – пытаюсь я вернуться в рамки деловитого и одновременно шутливого общения.
Она опять смеется и легко впрыгивает в вагон.
– Мы репетируем по средам и пятницам, с шести до восьми.
– Послезавтра придешь?
Но двери уже шипят, закрываются. Я не слышу, что она отвечает.
– Что, что ты говоришь?
Она несколько раз кивает сквозь пыльное стекло.
И поезд трогается, я поднимаю приветственно руку, а она простосердечно и весело, как почти все, что она делает, машет мне. А я ей, конечно же, отвечаю.
И, когда электричка отчаливает, я вдруг замечаю, что вокруг меня будто бы все потускнело, посерело, набежали тучи – хотя, как и прежде, мягко светит позднее вечернее солнце…
Какой уж тут, спрашивается, коммунизм? Да еще научный? Даже если экзамен – завтра? Даже если он – последний в сессии? И решается, какую тебе ближайшие семь месяцев будут платить стипендию? Получишь «отлично» – заработаешь стипуху повышенную, сорок шесть рублей. Если «хор.» – сороковник. А коли тройку или того хуже – вовсе вспомоществования не дадут… Сорок «рэ» солидная, между прочим, сумма – если учесть, что обед в студенческой столовой стоит тридцать копеек, а бутылка пива – тридцать восемь.
И все равно: я валялся на кровати, мусолил чужие конспекты, пытался писать «шпоры» – а мысли улетали к НЕЙ. Солнечная, веселая, красивая, черноглазая… И еще я с замиранием сердца бросался к телефону после каждого звонка – вдруг ОНА? И хоть рассудок говорил: вряд ли позвонит, наверняка не позвонит, тем паче что у мамы ее, она сказала, день рождения – все равно сердце замирало: а вдруг?
Но нет – звонили «в праздной суете разнообразные не те». Звонили друзья: просили конспекты, набивались в гости. Звонил родителям – те отсутствовали, вместе с младшей сестренкой были на даче (пустая квартира, чистый флэт – что за счастье для четверокурсника!) Звонила даже моя нынешняя подружка, и по всему было видно, что она не прочь встретиться и даже приехать ко мне – но я, не колеблясь, отказал. Завтра, дескать, экзамен, а после него, соврал, уеду на дачу.
Я и без того подругу свою не очень-то баловал, рассматривал ее лишь как отмычку в мир большого секса, и не более того – а теперь и вовсе, вгорячах после встречи с Наташей, решил чуть ли не покончить с нею навеки: потому как любить ее казалось мне немыслимо, а врать – стыдно.
И заниматься окончательно бросил, поставил на стереофоническом проигрывателе «Аккорд» недавнюю пластинку с записью спектакля Театра имени Ленинского комсомола «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты». Бродил по квартире, подпевал музыке Алексея Рыбникова, словам Пабло Неруды в переводе Павла Грушко:
Я твоя свобода,Я твоя звезда,На устах горячихЧистая вода.А потом – наплевать, что назавтра экзамен – вдруг собрался и бросился вон из квартиры…
Тогда район метро «Ждановская[2]», где мы с родителями проживали, представлял собой совершенно тихое место. Ни рынка тебе, ни магазинчиков, ни палаток. Ни хаотичного движения машин, стихийных парковок, носильщиков, фур, частных торговцев… Все эти лохматые грибы капитализма много позже проросли сквозь существовавший уже тогда городской пейзаж: многоэтажки, дорожки, деревья… Как опята, доброкачественные, а, может, и ложные прорастают на пнях.
А тогда были мир и покой. Трое-четверо прохожих. Пара мам с колясками. Редкая оставшаяся в городе пацанва гоняет мяч на школьном стадионе. Шумят тополя, успевшие разрастись с момента заселения домов в семьдесят втором. Уютно постукивает электричка. Словом, успокоенность и нега, как во всех окраинных микрорайонах в середине рабочего дня, да еще и летом: взрослые трудятся, статью за тунеядство никто не отменял, большинство детей – у бабушек и в пионерлагерях… И у метро – никаких тебе рынков, никаких магазинов, толпы, лишь три киоска: газетный, сигаретный, мороженое, да будочка: чистка и ремонт обуви.