Анна Витальевна Литвинова, Сергей Витальевич Литвинов
Сон в новогоднюю ночь
© Литвинова А. В., Литвинов С. В., 2018
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2018
За минуту до нового года
Новый год для меня теперь пуст.
И новогодней елки я больше никогда не увижу. Могу лишь вспоминать их – все, что были в моей жизни. Скромнягу с елочного базара, искрящиеся серебром кремлевские державные деревья, крошечную, не больше сигаретной пачки, искусственную елочку… Она была у меня давно, еще в школе. Уже в начале декабря я вытаскивала ее с антресолей и ставила на письменный стол. То и дело отрывалась от уроков, поглядывала на деревце и улыбалась. Тому, что приближается Новый год, а значит, и каникулы.
Но теперь мне остались одни воспоминания. И запахи. Аромат хвои наполнит легкие, елочные иголки защекочут руку… Я могу на ощупь определить размер елки и форму. И даже сказать, что в этом году она удалась на славу – стройная, свеженькая, почти под потолок. Но все это – словно салат без заправки, яхта без парусов, машина без двигателя. Потому что я никогда не увижу, какими цветами мерцает елочная гирлянда. И как в ее свете хвоя кажется то насыщенно-зеленой, то седой, будто борода Деда Мороза…
Я всеми силами стараюсь смириться и не роптать. Все равно ведь ничего не поделаешь. Но до чего же обидно не участвовать в новогодней суете, а лишь слышать о ней. И не видеть – не только елки, но и нового платья, и даже собственного лица в зеркале…
* * *Загадай она любое другое желание – и Павел бы костьми лег, чтобы его исполнить. О чем обычно грезят двадцатилетние девушки? Новое платье, колечко с бриллиантом, заграничное путешествие?
Но Ангелине все это было не нужно.
Ангелинка, его мечта, его радость – и его боль…
Павлик влюбился в нее, кажется, еще в первом классе. Что за девчонка! Светленькая, зеленоглазая, стройная. Да еще и умница настоящая. Училась, правда, обычно – зато как рисовала! Пара минут, два-три штриха – и портрет готов. Сходство изумительное. К тому же всегда старалась, чтобы своим рисунком не обидеть. У нее даже противная химичка получалась симпатичной. Несмотря на свой нос крючком и огромную бородавку.
Геля вообще была доброй. Павел в их классе почти изгоем считался – очкарик, тихоня, драться не умел и жил в коммуналке. Но Гелечка всегда ему и улыбнется, и волосы в шутку взъерошит, и провожать себя позволяла, хотя над ней и посмеивались: зачем, мол, водишься с каким-то слизнем?
И Павлик так и не понял – она привечала его потому, что знала? Знала всегда, что годом раньше, годом позже, но неизбежно ослепнет? И просто готовила его как запасной для себя аэродром?
Или все-таки он ей нравился? Хотя бы немного, пусть как друг?…
Но в любом случае: не потеряй Ангелина зрение, их пути разошлись бы навсегда. Она упорхнула бы в яркую, насыщенную жизнь, наполненную вернисажами, перформансами и прочими светскими мероприятиями. А он только бы следил за ее успехами. Издалека, как и положено скромному труженику офиса, безнадежно влюбленному в звезду.
Но только стать звездой Ангелине не удалось.
* * *И опять пробили куранты. И дом, одновременно с гимном, взорвался криками «ура», во дворе загрохали петарды. А я все повторяла и повторяла, про себя, конечно, свое единственное желание. Растворилась в нем… И даже вздрогнула, когда почувствовала на руке тепло Павлушкиной ладони. Боже мой, опять Павлик. Человек, которого я когда-то терпела из одной жалости. И кто теперь оказался моим единственным собеседником.
– С Новым годом, Паш, – с трудом оторвалась я от своих мыслей.
Получилось сухо, но Павлушка давно уже привык, что с ним я не церемонюсь. Не играю в героиню. Не притворяюсь ни счастливой, ни сильной. Чему мне радоваться? Это у других сегодня праздник, а у меня очередной беспросветный, темный день. День – как ночь.
– Ты опять… загадала это? – тихо спросил Павлуха. – Чтобы поправиться?…
– Нет, – усмехнулась я. – Я хочу колье из бриллиантов.
И кожей, всем телом почувствовала его неуверенную улыбку. И услышала недоуменное:
– Правда?…
Никогда он меня не поймет.
– Господи, нет, конечно, – вздохнула я. – За каким дьяволом мне бриллианты, если я все равно их не увижу?
Сейчас Пашка, конечно, станет меня утешать. Говорить все эти пустые слова: что жизнь пока не кончена. И я могу наслаждаться многим: обществом друзей, хорошей музыкой, вкусной едой…
Но Павлик (неужели он тоже загадал желание – стать мудрей?) неожиданно произнес:
– Послушай, Геля… Ты знаешь, кто такой Петр Мухин?
– Понятия не имею, – буркнула я.
– Да ты что? – возмутился Паша. – Это ж известный олигарх! Половину московских заправок под контролем держит! Да еще и не женат – за ним все московские красотки охотятся! И даже Наоми Кемпбелл. И эта, как ее… Кина Танделаки… Ну, ты и темная…
– Темная – это да, – вздохнула я.
И опять прямо физически почувствовала, как несчастный парень покраснел. И зачем, интересно, я его мучаю?… Ну, слово выбрал неудачное – а по, сути-то, Пашка прав. Я действительно темная. Не только в плане зрения – во всех смыслах. Хотя времени и полно, телевизор я почти не включаю, радио не слушаю. Ну, неинтересна мне светская хроника! Сама я бы за олигархом поохотилась, а собирать чужие сплетни не хочу.
– Ладно, Павлуша, не страдай, – миролюбиво произнесла я. – Так к чему ты про Мухина речь завел?
– Я… я, понимаешь, не хотел тебе говорить, пока все точно не решится… но сегодня ведь Новый год. А ты расстроенная совсем…
– Ну?
– Короче, еще в декабре я прочитал, что у Мухина, помимо прочих фирм, есть свой фонд благотворительный. Серьезный такой: с офисом, куча людей в штате. Оплачивают операции, в том числе и за границей. Рассматривают все обращения. И помогают, заметь, не только детям.
Мое предвкушающее настроение испарилось бесследно.
– Ох, Павлик, опять двадцать пять, – пробормотала я. – Я тебе тысячу раз уже говорила: эти благотворители – они только за верные случаи берутся. Если какая-нибудь тетя Клава без операции стопроцентно умрет. А мне-то с какого перепуга помогать? У меня ж не рак. А жизни слепота никак не угрожает.
– Не тарахти, – перебил меня Паша.
– Чего-чего?
– Встречался я уже с Мухиным. С самим лично.
– Ты?!
– А что, ничего сложного. Он всех принимает, если по записи и документы на руках. А я ж ксерокопии с твоих справок давно поснимал… И фотографию твою ему показал.
Паша сделал паузу. Ох, можно и не видеть, но чувствовать, как мальчик сейчас просто лопается от гордости.
– И что… сказал Мухин? – Мой голос, кажется, дрогнул.
– Что ты очень красивая, – тихо произнес Паша. – И что ему тебя искренне жаль. И он обязательно постарается помочь… При первой возможности.
– Благодарим за обращение в наш фонд, однако в настоящий момент ваша просьба не может быть удовлетворена, – горько произнесла я.
– И еще Мухин просил, – спокойно продолжал Павлик, – чтоб ему этот твой немецкий профессор написал. Ну, про перспективы, как проходит операция и сколько она стоит…
– А, считай, он тебя послал, – отмахнулась я.
Фонды – они помогают только тем, кому помочь можно. А мой диагноз – пигментный ретинит – считается приговором. Возьми любой справочник, спроси даже самого продвинутого профессора и получишь ответ: ретинит – неизлечимое наследственное заболевание, в настоящее время ни терапевтическим, ни хирургическим методам лечения не поддается.
Встречаются, конечно, и шарлатаны – всех уровней и мастей, – кто самонадеянно берется исцелить. И я к некоторым из таких ходила, а верный Павлик безропотно оплачивал консультации. Но только даже мне, с моим не самым огромным жизненным опытом, хватило ума, чтоб понять: не исправишь органическое поражение зрения никакой лекарственной травой. И уж тем более не помогут магические заклинания.
И только единственному человеку – профессору Штайну из Мюнхенской экспериментальной клиники – я поверила. Хотя тот, в отличие от магов с целителями, громких обещаний не давал. В первом же письме (мне читал его Павлик) написал, что на собственные глаза я рассчитывать уже не могу. Никак. Единственное, что возможно, – имплантировать ретинальный протез. Микрочип, воспринимающий свет и передающий информацию нервным волокнам. Однако метод этот – абсолютно неопробованный, клинические испытания только в самом начале. И еще крайне дорогостоящий. Под миллион евро…
И я долго надеялась, что мне удастся раздобыть этот злосчастный миллион. Однако редкие из оставшихся друзей только сочувственно повздыхали, но никто и рублем не помог (да и откуда у моих ровесников деньги?). На мое письмо в Минздрав даже ответа не пришло. Да и от бесчисленных фондов толку оказалось мало. С порога, конечно, не посылали, притворялись, что сочувствуют, только ни один из них ничего путного не предложил. Даже на обследование поехать. Они ведь, хоть и благотворители, а деньги считают четко. Куда проще (и эффектнее в плане пиара) спасти за сто тысяч евро жизнь умирающему ребенку, чем возвращать за сумасшедшие деньги зрение мне. Как сказала очередная чиновница: «В России – слепых сотни тысяч. И никто не жалуется».
И этот олигарх – он тоже, конечно, ничего не сделает.
… А Павлик все что-то говорит и говорит.
– Так я напишу этому твоему профессору? Попрошу его связаться с Мухиным?
– Ох, Паш, да делай ты, что хочешь, – вздохнула я.
Приятно, когда тебе пытаются помочь – пусть и такие никчемные люди, как Пашка. Только ничего у него не получится. Зря я надеялась, что желание, загаданное под бой курантов, исполнится.
* * *Новогодние каникулы прошли скучно – как, впрочем, и вся моя теперешняя жизнь. Сплошная череда пустых дней, когда просыпаешься, завтракаешь, а уже к полудню начинаешь ждать вечера. Того момента, когда тебя наконец сморит спасительный сон… Может быть, кто-то из моих собратьев по несчастью и умеет заполнять свое незрячее время, но лично я совершенно потерялась. Ведь все, что я когда-то любила – рисовать, готовить, рассматривать модные фасоны в журналах и магазинах, кататься на лыжах, строить мужчинам глазки, наконец, – теперь оказалось недоступно… Только и остается, что часами валяться в кровати, слушать музыку и, когда настроение становится совсем уж паршивым, рисовать. По памяти. Карандашом. Я не знала, что у меня получается – но рисовала все равно.
А в первый рабочий день (для меня столь же пустой, как и каникулы) случилось нежданное. Ровно в девять утра загремел телефон. Голос в трубке был женским. Незнакомым и очень деловым:
– Ангелина Аркадьевна? Вас беспокоят из Фонда Мухина. Скажите, у вас есть загранпаспорт?
– Д-да… – растерянно пробормотала я.
– Отлично, – равнодушным голосом откликнулась женщина. – Тогда мы вас оформляем на ближайшую возможную дату. Приготовьте две фотографии три на четыре и сегодня в течение дня ждите курьера – он отвезет документы на визу.
А сразу после позвонил ликующий Пашка:
– Ну, я же говорил тебе, что добью их?!
И уже через неделю я вылетала в Германию. Не верила в удачу до последнего момента. Даже когда привезли документы и верный Павлик перечел мне их все, до строчки, – и приглашение от немецкого профессора, и оплаченную платежку на пребывание в клинике, и гарантийное письмо, что фонд Мухина обязуется оплатить все дополнительные медицинские процедуры, буде они потребуются… И пока чемодан собирала, опять же с Пашкиной помощью, тоже казалось, что все происходящее – розыгрыш. И даже когда такси несло меня в международный аэропорт, я по-прежнему думала: все происходит не со мной…
Павлик меня проводить, к сожалению, не смог, и в бестолковом, переполненном новыми для меня запахами и звуками Шереметьеве я совершенно потерялась. Это только в цивилизованной Европе инвалиду не дают пропасть. А у нас – толкали да шипели, что я под ногами путаюсь. Совершенно идиотская ситуация: что регистрация идет – знаю, и на каких стойках – тоже, а вот как их найти, не имею ни малейшего понятия. Спасибо, какая-то тетка, в которую я своим чемоданом врезалась, пожалела, обняла, заахала: «Да ты что ж, бедненькая, неужели совсем ничего не видишь?» Проводила до рейса на Мюнхен, самолично дотащила мой чемодан, да еще и на самолетных див напустилась: что, мол, свою пассажирку на произвол судьбы бросили? Регистраторша же за стойкой (я не видела – чувствовала) только плечами пожала. Буркнула: «А мы ее пасти не обязаны. У нас для инвалидов льгот нету».
Впрочем, оказалось, что льготы есть – только не для инвалидов, а для пассажиров бизнес-класса (фонд Мухина не поскупился). Как увидели регистраторши мой билет, сразу и проводник нашелся, и в зал какой-то особый меня проводили – ждать, пока не объявят посадку (по контрасту с остальными помещениями аэропорта, пахло здесь сладко – хорошими духами и свежей выпечкой). Я даже, как в старые, счастливые времена, в дьюти-фри заглянула и на ощупь нашла на прилавке бутылочку любимого «Бейлиса». Производители ликера дальновидными людьми оказались – позаботились и о нас, незрячих. Оснастили бутыль выпуклым, легко узнаваемым пальцами узором…
А в Германии все совсем хорошо пошло. Представитель клиники меня уже в самолетной «трубе» встретил, стоял рядом с пограничником. В обход всех очередей провел на паспортный контроль, получил мой багаж, помог забраться в совершенно бесшумный, плавного хода, лимузин… И в клинике меня принимали, будто в дорогом отеле – только приветственного коктейля не хватало (впрочем, вместо него поднесли травяной чай).
Диагностика тоже, не сравнить с российскими больницами, прошла быстро и безболезненно. У нас-то – каждое утро обход, и дай бог по одному исследованию в день проводят, а начиная с обеда, лежи, бездельничай. Тут же у меня все время, с утра и до ночи, расписано было. Словно в прежние наполненные событиями времена, когда я из школы обычной мчалась в художественную и вечно торопилась… И организовано у буржуев все четко: таблички на кабинетах – на уровне плеча и шрифтом Брайля, а чуть-чуть растеряешься – тут же подскочат, доведут, подскажут.
Даже жаль стало, когда на третий день сообщили: ваш profile готов, завтра в восемь – консультация профессора. Того самого знаменитого Штайна, кто один во всем мире осмелился бросить вызов моей неизлечимой болезни.
Профессор оказался не по-немецки медлительным и каким-то совсем не европейским. От него даже пахло, словно в нашенском осеннем лесу: грибами и прелью. И вопросы он задавал вовсе не те, которых я ждала. Ни слова про мою болезнь – вдруг стал выпытывать, есть ли родители, в какой я живу квартире, да нет ли у меня родственников в Германии, хотя бы дальних. Я удивлялась, но отвечала. Что мамы не стало в прошлом году, а папы – и вовсе никогда не было. Что квартирка, по московским меркам, несерьезная, максимум тысяч за сто евро можно продать, и никаких немецких корней у нашей семьи, конечно же, не имеется…
Маститый доктор, я чувствовала, с каждым моим новым откровением все больше и больше мрачнел. А потом вдруг неожиданно и хлестко бросил:
– Скажите, фрейлейн Ангелина, кто будет оплачивать ваше лечение?
– Ну… – смешалась я. – Фонд Мухина, наверно…
– Речь идет о сумме в миллион евро, – жестко сказал врач. – Вы уверены, что они согласятся?
– Не знаю, – вздохнула я. – Но обследование они ведь оплатили…
– Это двадцать тысяч евро. Не сравнивайте. – По легкому колыханию воздуха я почувствовала, что профессор дернул плечом. Или сердито покрутил головой (я со своим относительно недолгим стажем незрячести еще не научилась разбирать такие тонкости).
А потом его голос вдруг потеплел. И зазвучала теперь в нем вовсе не немецкая страсть к подсчету денег, но какая-то очень русская, беспросветная тоска:
– Я был бы счастлив помочь вам, Ангелина. И обещаю употребить все свои силы и навыки, чтобы вас исцелить. Только вот с оплатой… Ох, если бы у вас в роду нашлась троюродная, какая угодно, немецкая бабка! Мы могли бы попробовать получить от нашего правительства хотя бы частичное финансовое покрытие…
– Нет у меня никакой бабки, – угрюмо буркнула я. И совсем уж бестактно добавила: – Только прадед мой… с вами на Курской дуге воевал.
– Ладно, Ангелина, – устало вздохнул профессор. – Я напишу свое заключение. Что вам – с определенной долей вероятности – можно помочь. Будем надеяться, этот ваш фонд вас не оставит. – И совсем тихо добавил: – По крайней мере, я буду молиться за это.
– А я, – вырвалось у меня, – когда поправлюсь, обязательно попробую вас нарисовать. Мне почему-то кажется: у вас очень необычное лицо… Такое… многоликое. Иногда доброе, совсем домашнее. А в операционной – конечно, совсем другое. Жесткое, даже злое. И глаза у вас синие. Я угадала?
– Нет, – усмехнулся он.
– Значит, вы просто обязаны меня вылечить, – парировала я. – Чтоб я могла не гадать, а увидеть своими глазами.
В конце концов, Мухин, как заверяет вездесущий «Форбс», давно миллиардер. И, коли уж он взялся мне помогать, неужели я не вымолю у него этого несчастного миллиона?…
* * *Можно было просто ждать и надеяться на фонд, на профессора Штайна, на верного Павлика. Но я выбрала иной путь. Не пассивный, но деятельный. Решила не полагаться на чью-то милость, а бороться за свое счастье сама. Я всегда поступала так раньше, до своей злосчастной болезни.
Добиться аудиенции у Мухина действительно оказалось мне по силам – и уже через две недели после возвращения из Германии я, ужасно волнуясь, отправилась на встречу с великим человеком. Выглядела я… не знаю как. Наверно, неплохо. По крайней мере, Пашка меня всегда в этом уверял: «Ты чуть поправилась, но тебе это даже к лицу. И вид отдохнувший, потому что наконец высыпаешься». Ну а оделась я в любимый костюм, который когда-то выбирала еще сама, своими глазами. И на каблуки влезла, будем надеяться, на пути к монаршему офису мне не встретится какой-нибудь предательской выбоины в асфальте.
Секретарша даже спросила недоверчиво:
– Это вы, что ли, слепая?…
– Да. Вы очень любезны, – как можно небрежнее откликнулась я (хотя сердце заколотилось от обиды).
– У вас десять минут, – не смутилась нахалка. – Голос не повышать, не рыдать, к Петру Михайловичу ближе чем на два метра не приближаться.
– Спасибо. Вы просто прирожденный… сотрудник благотворительного фонда, – снова уколола я.
Неужели и Мухин окажет мне столь же холодный прием?!
Однако тот был и приятен, и мил. Сочувственно выслушал мою проникновенную речь, долго расспрашивал про немецкую клинику, про Штайна и про его методы лечения. А на прощание совершенно определенно сказал:
– Если вам действительно можно помочь, Ангелина, я это сделаю. Обещаю.
И в этот момент вечный, окружающий меня мрак на секунду рассеялся. И мне показалось, что я вижу – не самого Мухина, конечно, но пятно света в том месте, откуда доносился его голос… Это был явно знак свыше: все у меня получится. И я очень скоро смогу увидеть и олигарха, и весь мир.
Я вылетела из начальственного кабинета, словно на крыльях. Вернулась домой и стала ждать. Сколько времени, интересно, займет неизбежная офисная возня, согласования, перевод денег?… Я надеялась, что за неделю все будет готово, хотя Пашка, куда более включенный в современную жизнь, уверял, что подобного рода бумаги оформляются минимум месяц.
– Ты, главное, не звони им. Не надоедай, – инструктировал меня он. И цитировал классика: – Сами предложат, и сами все дадут.
И я терпеливо ждала, хотя с каждым днем это становилось все труднее и труднее. Тем более, что и профессор Штайн волновался. Звонил, спрашивал, удалось ли мне раздобыть денег. «Все будет», – заверяла я. Однако от Мухина так и не поступало никаких вестей. А когда я, не выдержав, набрала номер фонда сама, там еще и удивились: «Ангелина? Какая Ангелина?…» А потом долго шуршали бумажками и равнодушно ответили, что мой вопрос «находится в стадии проработки».
И этот непонятный и совсем не обнадеживающий ответ вверг меня в состояние глубочайшей депрессии. Я и раньше-то не жила – считала часы от ночи и до ночи, единственного времени суток, когда я могла хоть что-то видеть, пусть всего лишь в своих снах. А сейчас и вовсе впала в какой-то анабиоз. Вызвала участкового врача, наврала ей про бессонницу и выклянчила рецепт на снотворное. Пила перед сном сразу по две таблетки и постоянно существовала в полудреме. А карандашные рисунки, моя оставшаяся со старых времен забава, стали, я чувствовала, совсем иными, чем раньше. Прежде-то я старалась рисовать так, что людям приятно было узнавать себя на портретах, а теперь наоборот – старалась уколоть побольнее. Я не могла изобразить ни профессора Штайна, ни Мухина, ни его противную секретаршу (ведь я не знала, как они выглядят) – зато тех, кого помнила (и особенно Пашку), выставляла в самом нелицеприятном виде. Изображала его то мерзким карликом, то опустившимся алкашом. Потом наброски, конечно, прятала, но зло, что я выплескивала в своих карикатурах, так просто не уходило.
Мы с Павлом стали постоянно ссориться. Я упрекала верного друга, что он дал мне надежду. Заставил поверить, что мне помогут, – и обманул. Хотя в минуты просветления я понимала, что бедный Павлик абсолютно ни в чем не виноват… Сделал и делает все, что в его силах. Но, знаете, сложно держать себя в руках, когда целыми днями одна, в темноте. И свет с каждым днем от тебя все дальше и дальше… Тем более что и профессор Штайн в нашем последнем разговоре сказал, что время работает против нас. И чем дольше я буду в темноте, тем меньше шансов, что зрение удастся восстановить.
И однажды, в один особенно тяжкий для меня вечер, мы с Павлом разругались окончательно. И все из-за того, что он, покорно выслушав мои ежедневные претензии, вдруг не стал меня утешать, но требовательным поцелуем впился в мои губы…
Это меня просто взбесило. Хотя с чего бы? Ежу понятно, что Павлуха возится со мной отнюдь не из жалости. Он всегда был в меня влюблен и, конечно, надеялся, что однажды, особенно в своем нынешнем жалком состоянии, я уступлю его натиску. Вот и решил, бедняга, что сегодня подходящий день для решающей атаки. И просчитался. Я, измученная тщетным ожиданием и одуревшая от снотворного, устроила ему дикий скандал. Наговорила немало гадостей. А в качестве апофеоза – извлекла из ящика стола папку с набросками последних дней и швырнула их ему в лицо. Пусть полюбуется на себя. Мерзкого, ничтожного, но абсолютно узнаваемого, в этом я не сомневалась.
И Пашка, святой человек, мне ни единого слова упрека не сказал. Просто покорно пошел прочь. И только уже на пороге тихо вымолвил:
– Наверно, Геля, мы с тобой больше никогда не увидимся. Но знай: я всегда буду тебя помнить. Всегда.
А я только выкрикнула истерически:
– Да пошел ты!
И захлопнула за ним дверь.
… А через пару дней мне позвонили из клиники профессора Штайна. Сообщили, что деньги, весь требуемый миллион, уже на их счете. И велели прилететь как можно быстрее и обязательно сообщить им номер рейса.
* * *Я вернулась в Москву осенью, промозглым октябрьским днем.
– Погода в столице… м-мм… нормальная, – сообщил перед посадкой пилот. – Плюс восемь градусов, идет дождь.
Пассажиры горестно заохали. Сосед по креслу выкрикнул:
– Разворачиваемся!
И только я улыбнулась.
Ну и подумаешь: осенняя хлябь. Зато краски под дождем играют особенно ярко. И капельки воды, дрожащие на голых деревьях, серебрятся миллионами искр…
Для меня теперь не было разницы, какая за окном погода. И все остальные, огорчительные для большинства людей вещи тоже не волновали. Ну и подумаешь, что денег в кошельке вряд ли хватит даже на такси, и что работы никакой нет, и что дома меня никто не ждет. Я все равно была самым счастливым человеком в этом самолете. И во всем аэропорту. И в целом мире. Потому что профессор Штайн сдержал свое слово. И я – теперь видела. Видела все, и даже в новых красках. Когда-то считала, например, что опавшая листва грязно-бурая. И только сейчас поняла, насколько она красива: желто-красная, с вкраплениями черного, и будто циркулем очерченной шоколадной каймой. Руки так и чесались поскорее вернуться домой, схватить мольберт, и – в ближайший парк. Рисовать. И пусть меня потом упрекнут, что мои работы совсем не реалистичны, а похожи на яркий лубок.
Жаль было лишь одного – что верный Павлик (которого я в своем новом настроении готова была и целовать, и обхаживать) на мои звонки, еще из Германии, так и не откликнулся. Неужели настолько обиделся, что даже номер мобильника сменил?
Впрочем, найдем. Найдем и Павлика. А главное, конечно, нужно при первой же возможности встретиться с моим спасителем, Петром Мухиным. Благородным, щедрым, мудрым. И броситься ему в ноги. И сказать, что он теперь абсолютно чист перед Господом Богом. Пусть даже не думает переживать, что кого-то – как и все люди, конечно – когда-то предавал и обманывал. Теперь – за одну меня – ему прямая дорога в рай, в самое тепленькое местечко. В этом я, побывавшая за гранью и вернувшаяся оттуда, абсолютно не сомневалась.