
– Что это они куют? – спросил я однажды Ильку.
– Все, – с важностью ответил он.
– Как это – все?
– А так. Потеряет мужик в дороге чеку – они чеку ему выкуют, чтоб колесо не упало. Лопнет шкворень – они шкворень сварят. Что хочешь сделают. Хоть грабли, хоть вилы, хоть лопаты – пожалуйста, сделайте ваше одолжение.
Илька прищелкнул пальцами и запел, притопывая:
Грабли, вилы да лопаты —Двадцать пар,Вилы, грабли да лопаты —Хоть сто пар.Это я сочинил. Здорово? – подмигнул он мне.
Я сказал, что не очень. Разве это стихи: пар – пар, лопаты – лопаты? Надо, чтоб слова были разные.
– Ну, сочини лучше, если ты такой умный, – обиделся Илька.
На этот раз, подходя к кузнице, мы увидели около нее распряженную лошадь.
– Придется с уроками погодить, – сказал Илька. – Видишь, жеребец некованый стоит.
– Не ты ж его будешь подковывать, – возразил я.
– А кто ж? Не слышишь, что ли: отец с Гаврилой рессору сваривают.
Я думал, Илька воображает, но, когда мы подошли, он шмыгнул в кузницу и оттуда вынес молоток, рашпиль и два ножа необыкновенной формы. Он ловко схватил лошадь за переднюю ногу, согнул ее и зажал у себя между колен. Лошадь не шелохнулась, покорно стояла на трех ногах и думала о чем-то своем. Стуча молотком по ножу, Илька принялся обрубать копыто.
– Ты, Илька, с ума сошел? Ей же больно!
Илька присвистнул.
– А тебе больно, когда ты ногти у себя стрижешь? Копыта у лошади – это вроде наших с тобой ногтей. Конечно, если мясо задену, так она долбанет за мое почтение, не очухаюсь.
– А зачем ты ей срезаешь?
– «Зачем, зачем»! Скажет же такое! А ты зачем себе ногти стрижешь? Попробуй хоть года три не стричь – они у тебя вырастут, как пики. И копыта растут. За три года могут вырасти такие, что лошадь станет выше колокольни.
Конечно, Илька врал: вот же коров не подковывают и копыта им не обрезают, а ростом они обыкновенные. И овцы тоже. Но спорить с Илькой я не хотел и молча слушал, как он хвастает.
– Видишь эту штуку в копыте? Стрелкой она зовется. Ее тоже надо расчистить, только другим ножом, вот этим, видишь? Потом я прочищу рашпилем всю плоскость копыта, а потом – раз, два – и подкова на месте. Это, брат, не всякий может. Надо, брат, иметь в пальцах ловкость, а в башке мозги. А я подковываю таких норовистых, какие и Гавриле не под силу. Как приведут такую скаженную лошадь, так отец сейчас же мне: «Эй, Илька, ну-ка, подкуй ее, а то как бы она не проломила Гавриле череп». Я подковываю, а Гаврила мне инструменты подает, вроде подручного моего.
В это время в дверях кузницы показался какой-то крестьянин с подковой в руке. Увидев Ильку около лошади, он закричал:
– Хозяин, дывысь, шо твий хлопэц з моей конягой робэ!
Выскочил Тарас Иванович, накричал на Ильку и отобрал у него инструмент.
– Подойди еще к лошади – я тебя проучу! – погрозил он. – Хочешь, чтоб она тебе череп проломила?
Илька засопел и, непонятно почему, показал мне кулак. Может, на всякий случай, чтоб я не вздумал смеяться? Но все равно, как только Тарас Иванович отошел, я засмеялся, и Илька чуть не побил меня.
Из белой глиняной хатки, что стояла рядом с кузницей, вышла Илькина мать и позвала нас обедать. Ели мы из деревянных разрисованных мисок за большим некрашеным столом. Сначала поели борщ с чесноком. Борщ был страшно вкусный. Гаврила раньше всех съел всю миску и сказал:
– Спасибо, Кузьминишна, я уже наелся.
Мать Ильки посмотрела на него своими карими ласковыми глазами, улыбнулась и молча налила ему еще борща, до самых краев. Он съел и опять сказал:
– Не беспокойтесь, Кузьминишна, я уже сытый.
Хозяйка опять подлила ему два половника. Когда Гаврила и это съел, то больше уже ничего не сказал, а опустил глаза и стал к чему-то прислушиваться, наверно, к тому, как на плите, в жаровне, что-то шипело и всхлипывало. Кузьминишна положила ему в миску большой кусок говядины и много жареной картошки.
– Кушай, Гаврюша, – сказала она. – Рабочий человек должен много есть. Шутка ли, целый день махать таким молотом.

А Тарас Иванович ничего не говорил, только поглядывал на Гаврилу лукавыми глазами и еле приметно ухмылялся в свои длинные усы. Меня Кузьминишна тоже кормила усердно и все приговаривала:
– Кушай, кушай! Не дай бог, до чего ж ты худющий да щуплый.
После обеда Илька взял книжки, чернильницу-непроливайку, две ручки и повел меня в поле. Поле начиналось тут же, около кузницы. Пшеница была еще зеленая и под ветром то ложилась, то поднималась, будто по полю ходили волны. Мы прошли до того места, где росли молоденькие подсолнечники. Я думал, что мы тут сядем и будем готовить уроки, но Илька оглянулся по сторонам и вытащил из-под рубашки какую-то железную штуку с длинной трубочкой. Он опять оглянулся, прищурил один глаз и стал целиться в подсолнечник. И вдруг что-то как бахнет! Илька даже присел, будто ему под коленку дали. Я хоть и не присел, но тоже испугался.
– Вот грохнуло! – сказал, опомнившись. Илька. – Знай наших!
– Что это? Пугач? – спросил я.
Илька презрительно оттопырил губы.
– Пуга-ач!.. Из такого пугача я любого городового – наповал.
Мы оба не любили городовых, но чтоб Илька собирался стрелять в них, этого я от него еще не слыхал. Я, конечно, знал, что после того, как царь расстрелял в Петербурге рабочих, в разных городах заводской и фабричный народ стал бастовать, ходить с красными флагами по улицам (это называлось демонстрациями и манифестациями) и требовать, чтоб царя со всеми его министрами больше у нас не было никогда. На рабочих набрасывались казаки и городовые, били их нагайками, рубили саблями, стреляли в них из винтовок. Рабочие отбивались камнями и даже отстреливались. Когда отец читал про это в газетах, то всегда говорил: «Что делается, что делается!»
– Илька, а почему ты хочешь стрелять в городовых? – спросил я. – Ты же не рабочий.
– Здравствуйте! А кто же мы, купцы, что ли? Отец двадцать один год на металлургическом заводе кувалдой махал.
– Так это когда было! А теперь твой отец сам хозяин, и на него работает Гаврила.
Илька поднялся с земли и полез ко мне драться.
– Что, что? Мой отец – хозяин? Ну-ка, скажи еще раз, ну-ка, скажи!
Я драться не хотел. Из-за чего мне драться? И что я сказал плохого? Вот он всегда так: взбредет в башку что-нибудь – и сейчас же лезет с кулаками. Но на этот раз Илька драться раздумал. Он взял меня за руку и повел в густую пшеницу. Там мы уселись так, что скрылись с головой.
– Дурак! Не знаешь, так не говори, – прошептал Илька. – Эта кузница не наша, понял?
– А чья ж она? – тоже шепотом спросил я.
– Пулькина, Дулькина да Акулькина. Много будешь знать – скоро состаришься.
– А ты не врешь?
– А когда я тебе врал? – удивился Илька. – Может, скажешь, про подкову соврал? Так хоть Гаврилу спроси, я всякую лошадь подкую. А что отец турнул меня сегодня, так это потому… – Илька замялся. – Недавно жеребец здорово… Гаврилу копытом долбанул; ну, отец теперь и гонит меня от лошадей. Опасается.
Конечно, может, так оно и есть. Ведь умеет же Илька горн раздувать, умеет молотком стучать по раскаленному железу и что-то выковывать, – отчего б ему и лошадь не подковать? Однажды, когда у нас в классе покосилась доска, Илька отковал железную петлю, повесил ее, и доска опять выпрямилась. Правду сказать, я даже завидовал Ильке, что он все умеет.
– А этот пистолет ты тоже сам сделал? – спросил я.
По лицу Ильки было заметно, что он, как всегда, ответит: «Нет, бабушка троюродная», но, наверно, ему в последний момент стало стыдно, и он признался:
– Я этого еще не умею. Дай время – сделаю. – И неожиданно пропел:
Сами набьем мы патроны,К ружьям привинтим штыки!– Илька, – воскликнул я, – так ты и вправду будешь стрелять в городовых?!
Но Илька только загадочно посмотрел куда-то вдаль и ничего не ответил.
– Вот видишь, какой ты, – упрекнул я его. – Все что-то скрываешь от меня. А я еще хотел рассказать тебе, чего не рассказал бы никому другому.
– А что ты хотел рассказать? – с любопытством спросил Илька. – Ну, расскажи! Расскажи, ну?
Я знал, что, если Илька пристанет, от него никакими увертками не отделаешься. Да и самому мне давно хотелось облегчить душу. Попробовал я поделиться с братом Витей тем, что меня мучит уже давно, и тем, о чем я часто мечтаю, но тот даже не дослушал до конца. Как всегда, он только презрительно хмыкнул и сказал, что я еще мал и глуп.
– Хорошо, Илька, я расскажу, только ты побожись, что никому…
– Да божусь, божусь!.. Ни раку, ни маку, ни дяде Паше, ни тете Глаше, даже ершу – и тому не скажу. Говори, ну?
Я привстал и посмотрел по сторонам. По-прежнему не было видно ни души. Огромное красное солнце уже опустилось к краю поля и назойливо светило прямо в глаза. Илька тоже привстал и тоже огляделся. Убедившись, что нас никто подслушать не может, мы опять сели. Я тихо, но решительно сказал:
– Знай, я решил освободить Петра.
– Что-что? – уставился на меня Илька. – Кого освободить?
И я рассказал, как три года назад пришел к нам в чайную человек огромной силы и остался у нас работать половым, как мы подружились с ним, как мы скитались по Крыму, как выступали в цирке в Симферополе и как из-за меня там его арестовали и отправили на каторгу.
Илька слушал, будто я читал ему очередной выпуск «Похождений Ната Пинкертона», полуоткрыв рот и не спуская с меня удивленных глаз.
– Да ты все врешь! – крикнул он и хлопнул меня ладонью по плечу. – Я ж тебя знаю! Тебе б только сказки рассказывать. Ну признайся: наврал ведь, а?
– Нет, Илька, я даже не все тебе рассказал.
– И то правда, что ты был турецким барабанщиком?
– Правда. Да вот, хочешь, я тебе этот турецкий марш спою? – Я взял ручку и карандаш и забарабанил ими по Илькиной ноге, напевая: «Туру-рум, туру-рум, туру-туру-туру-рум».
То, что я так уверенно спел марш, Ильку сразу убедило. Он только спросил:
– А почему ты считаешь, что твой Петр попал на каторгу из-за тебя? Не ты ж его выдал.
– Конечно, из-за меня. Если б я к нему не пристал, он уехал бы в Турцию, жил бы там на свободе.
Илька немного подумал.
– Ну, в Турции тоже не мед. Ихний султан почище нашего Николая будет.
– А ты откуда знаешь? – недоверчиво спросил я.
Илька опять загадочно прищурился.
– Знаю. Я, брат, все знаю. Вот лучше скажи, как же ты думаешь его освободить.
– Как? Обыкновенно! – храбро ответил я. – Приеду, поубиваю стражников – и освобожу.
– Ну и дурак, – спокойно сказал Илька.
Я и сам понимал, что дурак, но все-таки спросил:
– Почему?
– Во-первых, ты знаешь, где она находится, эта каторга? Каторг, брат, много.
– Не знаю, – признался я.
– Во-вторых, есть у тебя деньги, чтоб доехать туда?
– Я – зайцем.
– Зайцем, брат, и за сто лет не доедешь. На каждой станции выбрасывать будут. В-четвертых…
– В-третьих, – поправил я.
– В-четвертых, – продолжал упрямо Илька, – куда тебе, заморышу, поубивать стражников! Я и то одним пальцем могу тебя перешибить, а стражник на тебя дунет – и ты свалишься.
Все это было правильно. Я растерянно молчал.
– То-то, – сказал Илька. – А в-третьих, надо быть гипнотизером.
– Что-о? Гипнотизером? – удивился я.
– Или индусским йогом.
– Да зачем же? – не понимал я.
– «Зачем, зачем»! Очень просто: приедешь, загипнотизируешь стражников и прикажешь выпустить Петра. Они не только выпустят, а еще и колбасы, и сала, и буханку хлеба на дорогу дадут.
Я сначала опешил, а потом сказал:
– Сам ты дурак, Илька! Какой же я индус?
– А дурак, так незачем со мной и разговаривать, – обиделся он.
– Да я и не собираюсь говорить. Я даже жалею, что рассказал тебе про Петра. Я тебе про дело, а ты про йогов.
– Ну и не говори! Подумаешь, за язык его тянули!
Так, слово за слово, мы поссорились.
Я схватил книжки и ушел.
Я готовлюсь стать гипнотизером
Мы по-прежнему жили в чайной-читальне общества трезвости, посредине базарной площади, в окружении бакалейных лавок, лотков со свежими судаками и рыбцами, возов с картошкой и капустой, сапожных, слесарных и лудильных будок. К базарному гомону мы давно привыкли и уже не замечали его. Как и раньше, никакой трезвости у нас не было: ходили к нам босяки, нищие, мелкие жулики – сплошь все пропойцы. Только дамы-патронессы, после того как Петр помазал грязной тряпкой купчиху Медведеву по лицу, стали реже к нам заглядывать. Да вот еще сильно поседела голова у отца. Впрочем, он оставался таким же, каким был: все так же принимался за «верное» дело, и все так же ничего, кроме убытка, из «верного» дела у него не получалось. Однажды осенью он закупил семь возов картошки и свалил ее в подвал под чайной. Для этого он даже настлал в подвале деревянный пол и побелил стены, что ему обошлось в копеечку. «Вот посмотришь, – говорил он маме, – весной я за нее вдвое дороже возьму. Будет детишкам на молочишко! Верное дело!» Вскоре картошка стала прорастать, из нее полезли белые прутья. Мы всей семьей спускались в подвал, чтобы ломать эту противную поросль. Но прутья все перли и перли из картошки, и к весне она вся сморщилась, будто испеклась в золе. Когда отец понес ее в цибарках на базар, никто не покупал. Так она вся и сгнила. Той же весной отец затеял новое «верное» дело, но уже не в подвале, а на чердаке. Он нанял каменщиков и плотников, и те пробили в кирпичной стене дыру на чердак и пристроили к ней со двора деревянную лестницу с перилами. Отец закупил две сотни свежих рыбцов, просолил их и развесил на чердаке. «Вот и все, – сказал он, – пусть теперь сами доходят. Осенью знаете почем вяленые рыбцы? Им цены нет! Верное дело!» Может, так бы и было, но в рыбцах завелись черви, и рыба пошла на свалку.
А мне с Витькой достался чердак. Подвал нам не очень нравился: там сыро, пахнет гнилью. А на чердаке сухо, даже жарко, никто нас там не видит, делай что хочешь. Здорово! Из-за этого чердака Витька даже остался на второй год в классе. Да-да! Витька, который был умнее меня в сто раз, прекрасно играл в шахматы, самые трудные задачи по арифметике решал, как орехи щелкал, остался на второй год. А почему? Он забирался на чердак и там запоем читал «Две Дианы», «Королеву Марго», «Сорок пять» и разные другие романы Александра Дюма. Совсем забросил уроки. Ну и остался. И вот что удивительно: отец, когда узнал, что Витька не перешел в следующий класс, даже не ругал его, а только развел руками и назвал учителей шарлатанами, – так он был уверен, что Витька пострадал невинно. А Витька ходил с таким видом, будто сам удивлялся, как это случилось, что он, старший брат и умница, оказался в одном классе со мной, заморышем и дурачком, с той лишь разницей, что его посадили в основной класс, а меня в параллельный. Впрочем, я к весне переболел скарлатиной, остался тоже на второй год, и Витька опять обогнал меня на один класс.
Вернувшись после ссоры с Илькой домой, я сел за уроки. Решал задачи, переписывал в особую тетрадочку наречия с буквой ять – возле, ныне, подле, после, вчуже, въяве, вкратце, вскоре, – а сам думал: хоть Илька и наплел чепухи, а хорошо бы и вправду научиться гипнотизировать. То ли дело сказать человеку: «Спи!» – и он сейчас же заснет, будь то городовой или сам полицмейстер. А потом ему приказать: «Танцуй!» или «Сбегай в сад купчихи Медведевой, нарви там яблок и принеси мне целую корзину!» Но тут же мои мысли опять вернулись к Петру. Отец любил говорить: «Время – лучший врач, оно все залечит». А у меня получилось не так. Когда я вернулся после скитаний домой, то так этому обрадовался, что почти не думал о Петре. Но чем дальше, тем я чаще вспоминал о нем. Мне все сильней и сильней делалось жалко его. Вот я хожу в школу, ем, пью, бегаю с ребятами купаться в море, играю с ними в чехарду, а он в это время возит на каторге тачку, прикованный к ней железной цепью… Когда я был поменьше, то становился на колени в углу перед иконой и шепотом просил бога, чтобы он освободил Петра. Но однажды за этим занятием меня застал Витька. Он засмеялся и сказал: «Ну и дурак! Стукаешься лбом, а бога нет!» Я ему не поверил и даже сказал, что за такие слова его на том свете черти будут поджаривать на раскаленной сковородке. В тот же день я спросил отца, правда ли, что бога нет. Отец сначала накричал на меня, потом помолчал и сказал: «Кто его знает, есть он или нет его. На всякий случай надо молиться, а вдруг он есть». После этого у меня пропала охота просить бога о Петре: что же его просить, когда в точности не известно, есть он или его нет! Отец еще говорил так: «На бога надейся, а сам не плошай». Эта поговорка мне больше подходила. Я все чаще задумывался, как бы мне самому, без бога, освободить Петра. И вот хоть я и поссорился с Илькой, а слова его о гипнозе крепко запали мне в голову. О йогах и гипнотизерах, конечно, не один Илька в то время говорил. Многие говорили. Я знал, что даже книжки такие продавались. Одна книжка называлась «Хатха-йога». Написал ее какой-то Рамачарак, наверно, индус. На вид она была неважненькая, но стоила целых 90 копеек. Другая книжка продергивалась шелковыми малиновыми шнурками, переплет на ней был сафьяновый, обрез золотой, не книжка, а прямо библия. Называлась она «Таинственная сила» и стоила 3 рубля 50 копеек. Обе книги были выставлены в витринах книжного магазина на Петропавловской улице. О том, чтобы купить их, я, конечно, не мог и мечтать. Но я нашел другой выход. Отец, как служащий учреждения городской управы, бесплатно брал в библиотеке книги для прочтения. На другой день я взял его абонемент и отправился на Петропавловскую. Когда я подал записочку с названием книг, библиотекарша насмешливо сказала:
– Ты что, йогом хочешь сделаться?
– Ага, – ответил я.
«Хатха-йогу» она мне выдала, а «Таинственную силу», как книгу дорогую, разрешила читать только в библиотеке. Хоть близились экзамены, я совсем забросил уроки и все читал и читал эти книги. Конечно, главное было в том, чтобы при помощи гипноза освободить Петра. Но тут было и другое. Всю жизнь я чувствовал себя хилым, щуплым, слабым. Обидеть меня мог всякий, кому вздумается, и в обидчиках недостатка не было. Чем больнее меня обижали, тем чаще я видел себя в своих мечтах сильным и ловким. То я вышвыриваю из чайной самого Пугайрыбку, как это сделал когда-то Петр. То на глазах у Дэзи одним ударом кулака сшибаю с ног гимназиста-верзилу, который осмелился назвать меня заморышем. То выступаю в цирке и, опять же на глазах у Дэзи, ставлю на колени здоровенного быка… А эти книги как раз и толковали, что́ надо сделать, чтобы достигнуть силы и могущества. Надо укреплять волю и развивать тело. Этими упражнениями я и занялся на чердаке, где меня никто не видел. Я вытягивался сколько возможно вверх, затаивал дыхание и так стоял, внушая себе, что я не человек, а деревянный столб. Или ложился на бревно, переставал дышать и опять внушал себе, что я тоже бревно. «Я бревно, я бревно, я бревно», – повторял я про себя, пока не делалось обидно: какое же я бревно!
В книжках рассказывалось, что индусские йоги переставали дышать, их опускали в могилу и засыпали землей. Когда через час-два откапывали, у йогов постепенно восстанавливалось дыхание, они оживали. Забегая сильно вперед, расскажу один случай.
Было это в 1922 году. Я лежал в палате санатория для нервнобольных. Открылась дверь, и на пороге появился странный человек: очень бледное лицо, черные усы и бородка, жгучие черные глаза. Пальто, сразу видно, заграничное, только вшита в один рукав поперечная коричневая полоска. Такие полоски, как известно, вшивали за границей в одежду гражданскопленных. Человек посмотрел на меня и беззвучно засмеялся. Решив, что в палату забрел сумасшедший, я уже хотел позвать на помощь, но человек сел на стул у моей кровати и вежливо объяснил:
– Не удивляйтесь. Дело простое. Я прямо с вокзала. Когда ехал в вагоне, то мысленно представлял себе и город, и санаторий, в котором буду отдыхать, и палату, и вас, моего однопалатника. Сейчас я смеялся от удовольствия, потому что все так и получилось, как я заранее себе это представлял. Давайте познакомимся: Верман. – И он протянул мне свою тонкую бледную руку.
Не скажу, что это объяснение меня успокоило. Скорее наоборот. Но, так или иначе, с этим человеком мне пришлось жить в одной палате, и прожили мы с ним целый месяц.
По образованию он был врач, но никогда никого не лечил. Существовал тем, что играл в заграничных кафе на деньги в шахматы. Объехал весь земной шар, долго жил в Индии, близко знал многих йогов. Война (Первая мировая) застала его в Германии, где он как русскоподданный стал гражданскопленным. Потом его репатриировали на родину. Все в нем было странно, непонятно, ненормально. Утром, вставая с постели, и вечером, ложась в постель, он говорил, точно молитву читал:
О, никогда не говори:«Прислуга», а не «слуга при»,О том, что в городе ТвериТак тускло светят фонари.А впрочем, черт их побери,Всех знатных лордов Солсбери!Так же утром и вечером он неизменно повторял, что ему необходимо отправиться в Индию, сесть на белого слона и повести за собой всех индусов в бой с англичанами.
Однажды, лежа в постели, он предложил:
– Давайте сыграем партию в шахматы. Что-то захотелось дать вам мат на семнадцатом ходу.
Я сел за стол, расставил на доске фигуры и пригласил:
– Присаживайтесь.
Но он повернулся набок, лицом к стене, и сказал:
– Е2, Е4.
– Ах, вот как! Не глядя на доску? Ну, это у вас не получится.
Но у него получилось. Точно на семнадцатом ходу он дал моему королю мат.
Утром, за день до конца лечения, я увидел его неподвижно лежащим на диване, с закрытыми глазами, с пожелтевшим лицом. Встревожившись, я бросился за доктором. Доктор пощупал его пульс, склонился ухом к сердцу и растерянно пробормотал:
– Умер…
– Нет, – сказал мой однопалатник, открывая глаза, – жив!.. – И беззвучно засмеялся.
Месяцев шесть спустя я получил от него открытку с почтовым штемпелем Одессы. «Погружаюсь на пароход, чтобы отплыть в Бомбей. Чувствую тяжелую поступь белого слона. Берегитесь, лорды Солсбери!» – писал он.
И до сих пор я не знаю, кто же был мой однопалатник – йог, авантюрист или просто милый шутник.
Так вот, я превращал себя то в столб, то в бревно, но главное, что я делал на чердаке, – это развивал силу взгляда. Надо было подолгу смотреть в одну точку не моргая. На стропиле чердака сидела муха и чистила одну о другую задние лапки. Я скрестил руки и уставился на нее. Муха почистилась и куда-то улетела. Я нашел другую муху, но и та не захотела долго сидеть на одном месте. Гоняясь за мухами, я набил себе о стропило шишку и весь запорошился чердачной пылью. Пришлось искать другую точку.
Как я мог положиться на муху! Ведь я и раньше замечал, что мухи очень легкомысленны. Вот паук – другое дело: он сплетает свою паутину и спокойно висит на ней, ждет, когда в его сетях запутается дура муха. Пауков на чердаке тоже было немало. Я избрал одного из них, на вид самого солидного. Главное, надо было не моргать. От напряжения у меня поползли слезы по щекам. Но я все смотрел и смотрел на паука, пока он не превращался в моих застланных слезами глазах в огромную страшную черепаху. Я вытирал глаза подолом рубахи и опять принимался за паука.

Так, в разных упражнениях, прошла целая неделя. Наконец я почувствовал, что во мне уже появилась эта таинственная сила. Надо было ее только испробовать на ком-нибудь. Но на ком? Подумав, я решил, что, пожалуй, больше всех для этого подходит сестра Маша. Хоть она и старше меня на три года, но, как-никак, женщина, значит, существо слабое. Маша сидела за столом в нашей комнате и что-то писала в тетрадке. Я подошел к ней и сказал:
– Смотри на меня.
Маша подняла голову. Я уставился ей взглядом в переносицу и начал водить руками – делать пассы.
– Ты что, с ума сошел? – удивилась Маша.
– Молчать! – крикнул я. – Делай, что приказываю! Спи!..
– Ступай отсюда! – ответила Маша. – Я задачу решаю, а ты тут дурака валяешь.
Но я продолжал кричать:
– Спать!.. Спать!.. Спать!..
Маша встала, шлепнула меня и вытолкала из комнаты. Я стоял за дверью и размышлял, почему у меня ничего не получилось. Неужели книги наврали? Такие дорогие книги – и врут? А может, потому что Маша мне сестра? Как ей поддаться таинственным силам, заключенным во мне, если она шлепала меня с самого моего младенчества! Надо попробовать на постороннем.
Из нашей комнаты я пошел в зал чайной. Там сидело человек десять босяков и нищих. Сидел и тряпичник Сидоркин, по прозвищу Подберионуча. Вот этот, кажется, мне подойдет. Был он тихий, робкий, всегда сонный. Только от него неважно пахло: он собирал и складывал в мешок кости, грязные тряпки, рваные калоши, жестянки из-под дегтя и всякую другую дрянь. Ну, что же запах! Можно и потерпеть. Ведь терпел же я, когда сидел с ним рядом и слушал забавные истории: то как он в мусорном ящике алмаз нашел и шесть месяцев жил на широкую ногу, по-княжески; то как в него влюбилась одна купчиха, подарила ему золотой перстень с огромным бриллиантом, и он целый год жил по-графски. Босяки ему не верили, но слушали, не спуская с него глаз, потому что каждому хотелось пожить по-княжески хотя бы один день. Послушав, они с досадой говорили: «Ну и врешь же ты, проклятый, собачья кость, гнилое мясо! Только расстроил понапрасну, свиное ухо!..» К этому Сидоркину я и подошел: