banner banner banner
Холод черемухи
Холод черемухи
Оценить:
 Рейтинг: 0

Холод черемухи


– Я вам не верю, Николай Михайлович, – спокойно, в своем обычном насмешливом тоне, ответила она. – Я вообще ни во что это не верю. Ни в какую любовь.

– Позвольте спросить: почему? – уныло вздохнул Николай Михайлович.

– А потому, что всё это есть высшая нервная деятельность и физиология, – надменно ответила Дина, но вдруг покраснела.

– Какие вы глупости говорите, дорогая моя Дина Ивановна! – засмеялся он и сразу стал проще, моложе. – Откуда у вас эти знания? Тоже от господина Алфёрова?

У Дины даже дыхание остановилось.

– Да он… – захлебнулась она. – Да его… Он самый из всех благородный и умный!

– Ну видите, как… – опять погрустнел Николай Михайлович. – Кому-то удалось найти путь к вашему сердечку, а я получился дурак дураком.

– Нет, что вы! – смутилась Дина Зандер. – Вы просто – другой. Вы – актёр, и поэтому…

– Поэтому что? – тихо спросил он. – По-вашему, мне нельзя даже и верить?

– Постойте! – возбуждённо заговорила она. – Я вам объясню! – И сама взяла его за руки. Николая Михайловича перевернуло, но виду не подал. – У меня есть сестра. Сводная сестра, Тата. У Таты жених был артистом, он умер. Вернее: погиб под Смолянами. Кажется, так. И Тата хранит его письма. Я тоже читала. По письмам не скажешь, что он был артистом. Он был очень умным и очень доверчивым. Он всё ей писал, даже раны описывал…

– Наверное, очень любил, – задумчиво пробормотал Николай Михайлович, вглядываясь в её ставшее совсем детским лицо.

– О да! Разумеется, очень! – горячо воскликнула Дина. – Я к тому говорю, что можно, наверное, быть и артистом…

Она почувствовала, что сказала что-то не то, и ужасно смутилась. Опять этот взгляд исподлобья, сиреневый.

– Но вы же сама собираетесь стать актрисой…

Она замахала обеими руками.

– Да это назло моей маме и только! Она всё хотела чего-то другого, ну, я и решила, что буду артисткой…

Николай Михайлович смотрел в эти взволнованные глаза и не понимал, что с ним происходит. Она была девочкой, маленькой девочкой. Увезти её сейчас в номера или в свою холостяцкую квартиру на Остоженке и там снять с неё эту чёрную кофту, раскрыть её грудь, слегка голубоватую, и впиться в неё, в её тело губами, которыми он уже столько впивался… Он осторожно пожал её горячие руки и отступил на шаг. Она испуганно и удивлённо взглянула на него.

– Я вас очень, очень люблю, – сказал Николай Михайлович Форгерер, прислушавшись к той медленной музыке, которая поднялась из глубины его тела и стала качаться то вправо, то влево, как мягкие травы в морской глубине. – Поверьте, пожалуйста…

– А вы меня словно боитесь, – лукаво прошептала она и, закинув руки ему на плечи, крепко поцеловала его в щёку. – А я вас – нисколько, вы очень хороший.

Летом 1917 года обрушилась на Москву такая жара, которой не случалось больше до самого нашего времени: до лета 2010-го. Сады стали серыми, травы сгорели. Ни птиц и ни рыб, одно страшное солнце: кровавое озеро в огненном море. Немудрено, что именно это жаркое лето будущий глава революционного правительства Владимир Ульянов, по прозвищу Ленин, прожил в шалаше, где темно и прохладно, близ голубого, глубокого озера. Ещё в шалаше жил соратник, Зиновьев. Жары не любил, но был преданным делу. Утро проводили обычно врозь. Вылезши на траву и оглядевшись, убеждались, что в озере нет никого и в лесу никого, а в небе плывут облака и летают синицы. Позавтракав скромною горсткою ягод, брели кто куда. Зиновьев обычно на берег: подумать. Ложился на тёплый песок, углублялся. Ульянов работал. Теперь можно было хорошо и много работать, а не так, как раньше, когда он сидел в уютной камере, где приходилось всё время отвлекаться, глотать торопливо слепленные из хлебного мякиша самодельные чернильницы, а то – ещё хуже: поймаешь вдруг верную мысль, а тебя выпускают. На волю куда-нибудь, скажем, в Швейцарию. А там хоть и скучно, но всё же Европа: кафе, рестораны и много знакомых.

Однажды приснился Ульянову сон: стояла под елью сестричка Маняша и брила ножом свою голову. При этом была обнажённой, но крепкой: фигуркою в маму. (Отец был пузатым.) Вечером, когда Зиновьев, мурлыкая вторую строчку «Интернационала», укладывался спать, Ульянов ему этот сон рассказал. Решили, что время пришло: Маняша так просто не стала бы бриться. Пора, значит, в город. Пожали друг другу неловкие руки (шалаш небольшой, обсуждали на корточках!), взглянули друг другу в глаза. Ничего не увидели: того, как один в параличной каталке, смотря на луну, будет выть диким волком, а также того, как другого, в рубахе, с раздробленным черепом, ночью зароют. Да разве такое увидишь?

Жара была страшной. В раскалённой листве еле дышали птицы и, с трудом проталкивая сквозь горло тяжёлые сгустки горячего ветра, пытались запеть, но запеть было нечем, и звук не слагался, а только терзал их, рвал нежные и голосистые связки. В июле этого года Дина Зандер ответила согласием на предложение Николая Михайловича Форгерера фон Грейфертона стать его женой. Другого выхода не было. Николай Михайлович со всех сторон обдумал происходящее: его семья была из литовских немцев – люди простые, трудолюбивые, к жизни относились недоверчиво, служанки пекли сами хлеб, а жёны растили детей в послушании, и как из такой семьи мог выйти артист и любитель нирваны, никто и не знал, и не ведал. Но эту историю обдумал Николай Михайлович так, словно он ничем от своих родных не отличался, в театре не пел, не плясал и с Гападрахатою не разговаривал. Семья не одобрила бы его поступка. Жениться на девочке, мать которой когда-то бросила мужа и ребёнка и вернулась обратно через восемнадцать лет, а старшая дочка родила сына, не будучи замужем, и все они мирно живут теперь вместе, а его невеста собирается играть в театре, и ветер в её голове – звонкий ветер, сквозняк, – и больше всего она жаждет свободы, а разница в возрасте – не уточняйте! Всё так. А что делать?

Он проиграл пари. «Абрау Дюрсо» было не достать в городе, где за хлебом стояли унылые очереди, а воду приходилось кипятить не менее пятнадцати минут, поскольку случалась холера. Но Одетта Алексеевна не напоминала о проигрыше, а, сталкиваясь с ним в школе драматического мастерства, быстро опускала глаза: Николай Михайлович стал каким-то лихорадочным, по лестнице взбегал как мальчишка, и неловко было видеть его в таком развинченном и неестественном состоянии. Не нужно шампанского, не до шампанского. Дина Зандер, вполне осведомлённая о причине его помешательства, выглядела совершенно так, как обычно, и в роли Катерины Кабановой выступила на генеральной репетиции совсем неплохо, хотя, к сожалению, громко кричала. Николай Михайлович Форгерер плохо представлял себе, что такое женитьба, да и зачем она. Радости отцовства ему, преданному театру до страсти, казались пустою забавой. А если не дети, что проку жениться? Всегда есть Кавказ или Крым, номера. Париж, в крайнем случае. Спрятаться можно. Но сколько ни приводил он доводов самому себе, сколько ни смеялся горьким мефистофельским смехом, глядя в зеркало на своё красивое, крупно вылепленное и породистое лицо, где под глазами лежала густая синеватая чернота, сколько ни задирал подбородок и ни разглядывал с беспощадностью свою суховатую, стройную шею под сеткой морщин, а спасения не было! Морщины, и те его не отрезвляли.

Он не мог даже до руки её дотронуться: ударяло током. Когда она проходила мимо, разгорячённая танцем или упражнениями у станка (у Одетты Алексеевны преподавались и основы балета!), запах черёмухи обдавал его так, что этой черёмухой пахли потом пуговицы, запонки и шнурки на ботинках.

Она была в воздухе, которым он дышал, в солнце, которое ослепляло его, когда, вставши с постели после бессонной ночи, он отдёргивал тяжёлые шторы, и Остоженка представала взору неподвижной от жары, похожей на чью-то картину в музее, какого-то, может быть, и передвижника (куда они, кстати сказать, передвинулись?), и Николай Михайлович в ужасе вспоминал о том, что сегодня воскресенье, занятий не будет. А значит: её не увидеть.

Дина же, напротив, словно бы даже и веселела от его страданий. В понедельник, например, когда обещали грозу, и весь одуревший, задымленный город, где каблуки оставляли дырки в расплавившемся асфальте, ждал этой грозы и смотрел в облака, которые мягко, смущённо темнели, потом уронили две капельки влаги и вновь засияли, и брызнуло солнце, – в понедельник, например, Дина Зандер остановилась прямо перед своим педагогом Форгерером Николаем Михайловичем и вдруг поправила на нём перекрутившийся галстук. Потом усмехнулась и дальше пошла – прямая, как кедр, только женского рода. Никто так не смог бы: взять да усмехнуться. Тем более: галстук поправить. О Боже!

Когда он думал о том, чтобы увезти её на Остоженку, вломиться в квартиру – какой биотанец, какая нирвана?! – и, бросив её на кровать, сорвать сразу к чёрту все эти юбчонки, и зацеловать, и зарыться в неё (тогда пусть кричит, пусть кусает, пантера!), когда он всё это себе представлял, его словно кто-то хватал за рукав: такого нельзя, что ты, Коля, ей-богу…

Такого нельзя. А что можно? Что делать во времена, когда пятнадцать миллионов человек сперва были брошены убивать и быть убитыми, а нынче те, которых не убили, бежали с фронтов и брели по земле, и эта земля перестала кормить, и дом стал не домом, жена не женою, а руку подносишь к ноздрям, и рука не телом твоим сладко пахнет, а кровью? Не нужно жениться тебе, человек, а нужно, связавши добро в узелок, попробовать спрятаться от бесноватых, которые выползли из шалашей, вернулись из сливочных, сытых швейцарий и – чу! – сразу к вилам своим, к топорам, поскольку то воли им нужно, то крови, – от них бы укрыться тебе, человек, а вовсе не девушку звать обвенчаться!

Николай Михайлович Форгерер, чувствуя ком страха в горле и почти точно зная, что ему откажут, предложил Дине Зандер руку и сердце.

Дело происходило на Воробьёвых горах, избитом предместье для клятв и признаний. Дина Зандер в том клетчатом платье, в котором она ходила ещё школьницей, с высоко поднятыми и много раз обмотанными вокруг головы пружинистыми волосами, смотрела на Николая Михайловича так, словно была на много лет старше его и опытней до неприличия. Впрочем, он уже знал, что ничего, кроме баден-баденского воспитания и отсутствия отцовской руки в семье, не стоит за этими дерзкими взглядами и небрежным покусыванием сорванного лютика.

– Дина Ивановна, – не своим, глубоким и мягким басом драматического артиста сказал Форгерер, а жалобным тенором, как у чиновника. – Вы большая умница, давно раскусили меня, как орешек…

– Орешек! – вся вспыхнула Дина. – Я вам не советую прибегать к таким сравнениям, Николай Михайлович, если вы и впрямь собираетесь объясняться мне в любви! Ведь вы собираетесь?

Николай Михайлович расхохотался. Он боялся её – это правда, но, когда она стояла вот так, в старом клетчатом платье, раскусывая лютик, и делала ему замечания, внутри всё дрожало от острого счастья.

– Да, собираюсь, – повеселев, сказал он. – А замуж пойдёте?

– За вас? – пролепетала Дина Зандер.

– А, что, здесь ещё кто-то есть? – оглянувшись, спросил Николай Михайлович. – Вам кто-то ещё предлагает?

Она закрыла лицо руками, а потом посмотрела на него правым глазом, чуть раздвинув пальцы. Губы её дрожали. Он не понял: от слёз или от смеха.

– А вы меня любите? – спросила она этими дрожащими губами.

– Я очень, – быстро сказал Николай Михайлович. – А вы меня, Дина?

– И я вас – ужасно! – так тихо, что он наклонился, чтобы расслышать, сказала она, раздвинув дыханием запах черёмухи. – Я очень хочу за вас замуж, ужасно!

Николай Михайлович Форгерер почувствовал, что дерево, только что бывшее чёрным, становится жёлто-серебряным. Её лица он по-прежнему не видел, потому что Дина закрывала его ладонями, но он отчётливо увидел содранный заусенец и нежно-розоватую припухлость в том месте, где он был содран, и вдруг ощутил, что вот эту припухлость он любит сейчас так, что может заплакать. Но заплакал не он, а Дина, и так громко, так яростно заплакала, что у неё тут же расплылось лицо, а глаза стали почти прозрачными. И когда он обнял её и поцеловал эти прозрачные горячие глаза, то счастливее его, Форгерера Николая Михайловича, не было на свете человека.

Дома новость приняли удивлённо, но и с большим облегчением. Дина уходит утром, возвращается вечером. Все взгляды к ней липнут. И время плохое. Нечистое и неспокойное время. А так: всё же замуж. Пускай за артиста, но не шарлатана, играет в хорошем престижном театре. И матери, и отцу, который хмурился, присматриваясь к Дине Зандер (не дочери вовсе и всё-таки дочери!), в глубине души давно хотелось, чтобы появился солидный, небедный и влюблённый человек, который с охотою взвалит на плечи и это актерство её, и характер, включая лицо с синевой и сиренью под змейками тёмных бровей, и насмешки…

Влюбился – и с Богом.

Николай Михайлович ходил сам не свой от счастья, на всё соглашался, и когда Дина вдруг заявила, что венчаться будет только в той же самой церкви, где месяц назад обвенчалась с Алёшей Брусиловым, сыном легендарного генерала, лучшая её подруга Варенька Котляревская, и нужно для этого ехать в Гребнево, он спорить не стал: пусть Гребнево.

Венчание назначили на самый конец августа. В селе Гребневе от жары почти что сгорел урожай, а то, что осталось, некому было убирать: бабы да старики. Но усадьба, старая, прочная, окружённая столетними берёзами, была хороша на диво. И пахло в ней тоже по-старому: травами, речной свежей сыростью по вечерам, душистым горячим дымком от костров, которые разжигали вишнёвыми сучьями. А в августе начало пахнуть и яблоками, созревшими раньше обычного, которые падали с крепких деревьев, и звук их падения был шелковистым…

Под стать усадьбе оказалась церковь с высокой колокольней и мощённым тусклыми красными камнями двором. Священнику недавно минуло девяносто, но он ещё исправно служил, и седина на его голове была и не белой, и не серебристой, а тускло-зелёной, как будто её сполоснули водою лесного и очень холодного озера.

Николай Михайлович торопил со свадьбой, и Дина решила не шить подвенечного наряда, а просто взять его у Вари, но тут ужаснулись и мать, и Алиса, и даже уставшая, тихая Таня, какая-то вновь от всего отрешённая… Портниха заломила неслыханно высокую цену, ссылаясь на то, что ничего не достать: ни ниток, ни кружев, ни даже и пуговиц. Тогда Николай Михайлович пришёл из театра с длинным серым чехлом, положил его на диван и вынул оттуда тяжёлое платье, которое, как высвобожденная из силков птица, тут же зашуршало атласными складками.

– Это из нашего реквизита. «Женитьба», – до слёз покраснев, объяснил Николай Михайлович. – Надето всего один раз: на премьеру. Потом уже сшили другое, попроще.

– А где сам жених? – тихо и очень язвительно спросила юная невеста Дина Зандер.

– Жених? А жених убежал. В окошко – и нет жениха!