Глава седьмая
Езда в Остров Любви
Примерно за месяц до описываемых событий, глубокой ночью, молодой граф Стрешнев стоял на крыше некоего двухэтажного дома неподалеку от Красного канала[23] и размышлял, убьется он или нет, если спрыгнет на землю.
Предположим, не убьется, предположим даже, удастся спрыгнуть без членовредительства, но потом-то что делать?! Куда деваться в одной рубашке и босиком, без мундира и сапог, а главное, даже без штанов?!
Графа Михаила била дрожь не только от беспокойства: ночь выдалась прохладной, даром что весна на дворе. Что поделать, таков уж Санкт-Петербург – неприветлив да немилостив!
В доме, на крыше которого господин Стрешнев примостился, стоял дикий шум, по траве скакали тени из ярко освещенных окон. Михаил вспомнил, как скупердяйствовала мадам Фортюн, хозяйка этого maison de tolérance, по-русски говоря, дома терпимости (именно их называла суровая Агафья домами нетерпимости!), жалела лишних свечей, наставительно повторяя, что ночные утехи должны во тьме совершаться. Однако на сей раз, похоже, запалили все свечки: не то нагрянувшей внезапно полиции не по сердцу была всяческая экономия, тем паче в чужом хозяйстве, не то блюстители порядка желали как можно лучше при ярком освещении разглядеть блюстительниц беспорядка, визг которых то и дело тревожил слух Стрешнева, не то полицейские искали какие-то вещи, которые изобличили бы столь же проворных, как молодой граф Стрешнев, визитеров, которые успели удрать полуголыми…
При этой мысли Михаил Иванович начал осознавать, что его развеселой жизни в Петербурге, кажется, приходит конец, причем совершенно не достославный. Если его схватят нынче и опознают, то, конечно, попрут из гвардии поганой метлой…
– Тысяча дьяволов, десять тысяч дьяволов! – пробормотал граф Михаил сокрушенно.
Внезапно он увидел, как из одного окна высунулась белокурая растрепанная головка, извернулась немыслимым образом, чтобы взглянуть на крышу, однако тотчас вновь скрылась внутри. Впрочем, несмотря на краткость сего действа, Стрешнев успел ее узнать: это была Аминта, очаровательная потаскушка, к которой он явился каких-то полчаса назад и надеялся наслаждаться с ней упоительными мгновениями телесной любви самое малое до утра, ибо ему, как щедрому завсегдатаю веселого дома мадам Фортюн, положены были некоторые привилегии. Остальные посетители могли занимать спаленки девиц только по часу, дабы у врат притона разврата не выстраивалась у всех на виду очередь распаленных мужчин. Мадам Фортюн старалась соблюдать хотя бы минимум приличий! Однако граф Михаил, как уже было сказано, пользовался расположением хозяйки, оттого мог не спешить заканчивать свои развлечения с Аминтой.
Как звали девицу по-настоящему, он не знал и знать не хотел: ему вполне нравилось это имя, извлеченное, конечно, из книги «Езда в Остров Любви» пиита Тредиаковского, бывшей у молодежи на слуху уже не первое десятилетие и по-прежнему имевшей сногсшибательный успех! Впрочем, молодые гвардейцы и драгуны, превознося ее, могли некоторые, особенно смелые, строфы лишь повторять с чужого голоса, в глаза при этом самой книги не видав. Однако граф Михаил, читать с младых ногтей любивший и много читавший, проштудировал «Езду в Остров Любви» весьма внимательно. В отцовой библиотеке в Стрешневке книг было немало, и среди множества научных (любимых отцом) или нравоучительных (предпочитаемых матушкой) сочинений каким-то чудом завалялось старое уже (1730 года, более чем двадцатилетней давности!), пыльное издание, которое если и не сделало нашего героя утонченным любовником, то немало пообтесало его пылкое юношеское удальство.
Стрешнев-старший – мот, игрок! – сыну охальничать с крепостными девками воспретил. «Небось, когда-нибудь женишься и поймешь, что ревнивый муж на все способен, и не суть важно, слуга он или господин!» – приговаривал граф Иван Михайлович Стрешнев наставительно. У него всегда на памяти была история некоего помещика, который злоупотреблял в своих имениях jus primae noctis[24], да и в noctis последующие не стеснялся ни с девками, ни с бабами похабничать, отчего и напоролся однажды в собственном лесу на самострел, им же самим против медведя-шатуна и установленный. Видать, забыл бедолага, где именно его поставил… А может, кто и перенаправил самострел аккурат на ту самую тропу, которой похабник-господин частенько хаживал?..
Михаилу Ивановичу было неведомо, что именно этот случай образумил и отца его. Прежде граф был великий ходок, и даже в доме своем не стыдился похабничать и до свадьбы, и после нее, даже с горничной жены блудил, однако, прознав о случившемся с соседом, струхнул и поумерил свои аппетиты.
Чтя отцовы заветы, Стрешнев-молодой в своем имении девок не портил, а если и избавлялся от переполнявшей тело похоти (ну иной раз вовсе уж невтерпеж становилось… да и что ж такого, дело вполне житейское!), то лишь со вдовами или солдатками, чтобы никому от сего «избавления» беды не было. Многие бабенки мечтали даже о прибавлении, то есть желали бы от барина понести, да как-то не свезло никому – на счастье Михаила Ивановича, который вовсе не мечтал встречать своих, деликатно выражаясь, бастардов среди чумазой крестьянской детворы. При всем при том Стрешнев-молодой крепко был одурманен «Ездой в Остров Любви» и мечтал совсем о других эмосьонах[25], грезил оказаться вот в каком месте и вот с кем встретиться:
Туды на всяк день любовники спешноСходятся многи весьма беспомешно,Дабы посмотреть любви на причину,То есть на свою красную едину.С утра до ночи тамо пребывают,О любви одной токмо помышляют.Все тамо дамы украшены цветы,Все и жители богато одеты.Всё там смеется, всё в радости зрится,Всё там нравится, всему ум дивится.Танцы и песни, пиры и музыкаНе впускают скорбь до своего лика.Все суть изгнаны оттуду пороки,И всяк угрюмой чинит весел скоки.Всяк скупой сыплет сокровище вольно.Всяк молчаливый говорит довольно.Всякой безумной бывает многоумным,Сладкие музы поют гласом шумным.Наконец всякой со тщанием чинит,Что лучше девам ко веселию мнит.Живое воплощение этих строк Михаил отыскал наконец в заведении мадам Фортюн, где и сделался вскоре завсегдатаем, так же как и многие его приятели и сослуживцы.
Однако все же не столичные maisons de tolérance сыграли главную роль в том, что Михаил не сопротивлялся, когда настало ему время ехать отправлять службу в столицу. По-хорошему, следовало бы ему заниматься имением, порядком пошатнувшимся с некоторых пор – благодаря постоянному мотовству графа Стрешнева-старшего. Однако уважающему себя человеку необходимо было служить и иметь чин. Целый век подписываться «недорослем из дворян» – позорнее этого, полагала титулованная молодежь, ничего нельзя придумать. Ведь недорослем называли не только не взрослого, не достигшего еще двадцати одного года человека, но и того, кто никакого чина или звания, ни военного, ни статского, не имел![26] Служба статская презиралась у юношей из хороших домов, тем паче – титулованных. Оставалась служба военная, а наш герой был записан в Преображенский полк уже с четырнадцати лет. Оставалось лишь по пришествии совершенных лет прибыть в столицу и объявиться в полку.
Молодой граф квартировал в Петербурге отнюдь не в казарме, а вместе с наилучшим своим приятелем, полунемцем Петром Гриммом, таким же повесою, как он сам, снимал жилье на Лиговке, у некоего отставного майора, который весьма к своим постояльцам благоволил. Родители Гримма и графиня Стрешнева поочередно присылали им из деревень целые возы провизии: живности, молочного, муки, круп, меду и всякой прочей всячины, то есть им не приходилось зависеть от милостей каптенармуса[27], а также и хозяину их немало перепадало.
Хранимый судьбой и благоволением командира полка, который оказался бывшим сослуживцем как Стрешнева-отца, так и отца Гримма, Михаил счастливо избег командирской должности (ибо распоряжаться чужими жизнями и смертями ему хотелось меньше всего на свете!). Словом, эти завзятые повесы жили в свое удовольствие и смотрели на службу, словно на веселую игру. Им повезло угодить в полк аккурат между двумя шведскими войнами, в которых участвовали преображенцы: первая уже с десяток лет как закончилась, о второй даже гадалкам еще не было ведомо[28], – так что жизням бравых молодцев пока ничего не угрожало. Маневры были им в радость и развлечение, на парадах оба блистали выправкой и шагистикой, на стрельбах отличались меткостью (навострились в родных имениях, охотясь!), а потому невозбранно позволяли себе некоторые вольности, к числу которых и относилось посещение упомянутых «мезонов терпимости», или «терпимых мезонов», кои ревнители нравственности во всех слоях общества называли «нетерпимыми домами».
Впрочем, по сравнению с былыми временами мезоны сии существовали почти на законном основании. У старожилов еще живы были воспоминания о немецкой оборотистой фрейлейн Анне Фелькер по прозвищу Дрезденша, современнице покойной Анны Иоанновны и злополучной Анны Леопольдовны. Этим прозвищем Фелькер была обязана городу, из которого прибыла в Российскую империю. Через несколько лет жизни в Санкт-Петербурге она заработала своим телом достаточно, чтобы снять дом на Вознесенской перспективе[29], где устроила свое заведение. Девушек хозяйка привозила из Германии.
Когда на престол взошла Елизавета Петровна, дай ей Господь здоровья и долголетия, Дрезденша была заключена в Петропавловскую крепость. Половина красоток сбежала на родину, половину отправили в Сибирь. Настали, по рассказам старожилов, нелегкие времена для сластолюбцев… Однако вскоре как-то само собой открылись новые maisons de tolérance, и, несмотря на некоторые притеснения со стороны полиции, дело любострастия продолжало процветать.
Господам офицерам посещать «нетерпимые дома» вообще-то не возбранялось, однако, будучи при форме и знаках отличия, они ни в коем случае не должны были попасться на глаза полицейским чинам. Но если гвардейцев все же ловили на горячем, то они подвергались самым суровым наказаниям, вплоть до понижения в звании, высылки на службу в отдаленные провинции и даже до разжалования!
Раньше Михаилу везло. Но сегодня он чуть не угодил в лапы полиции! Кстати, вполне возможно, что еще угодит. А ведь Гримм считал себя лишенным плотских удовольствий страдальцем из-за того, что нынче жестоко разрюмился[30]. Кажется, почувствовать себя страдальцем придется графу Стрешневу! Стоит только представить себя прыгающим с крыши голышом, бегущим в таком виде по улицам и возвращающимся таким же nu[31] на квартиру, чтобы предстать пред хозяином, отставным майором… Опять же форма пропадет, пока еще сошьют новую, а до той поры как в полк являться?!
– Тысяча дьяволов, десять тысяч дьяволов!
Ох, позорище… Михаилу вдруг вспомнилось родовое напутствие, передаваемое в семействе Стрешневых из поколения в поколение: «Будь усерден к Богу, верен государям, будь честен, ни на что не напрашивайся и ни от чего не отговаривайся, а пуще всего честь имени Стрешневых береги!»
Честь имени Стрешневых! Да ведь если он попадется во время бегства на глаза полицейским, его ждет не честь, а бесчестие!
Не лучше ли как-то спуститься все же с крыши осторожненько, а потом сразу броситься в канал да и утопиться?!
Все эти размышления выглядят долгими и многословными, лишь на бумаге будучи написанными, а на самом деле они промелькнули в голове у нашего героя в один миг. Молодой граф уже подступил было к краю крыши, чтобы кинуться навстречу неминуемому, каким бы оно ни было, как вдруг из нижнего окна вновь высунулась белокурая головка Аминты, потом вылетел какой-то тючок, а девушка быстро махнула рукой сверху вниз, словно подавая стоявшему на крыше Михаилу некий таинственный знак.
Впрочем, ничего таинственного в этом знаке не было. И дурак догадался бы, что Аминта приказывает любовнику: спускайся и подбери тючок! Михаил не сомневался, что там его одежда…
О благословенная Аминта! Молодой человек торопливо поклялся – мысленно, конечно! – что отныне всегда будет выбирать только ее из всех девушек мадам Фортюн, а платить станет вдвое дороже. За час как за два, за ночь как за сутки. Пусть это даже разорит его, он непременно так и поступит!
Затем Михаил принялся спускаться, цепляясь за малейший выступ в стене, однако скорость заботила его куда больше, чем осторожность, поэтому с полпути он сорвался и довольно чувствительно грянулся оземь. Впрочем, сейчас было не до боли! Схватив тючок со своими вещами, Стрешнев начал было напяливать их на себя, но тотчас подумал, что любой, кто выглянет из окна и увидит его, сразу поймет: этот полуодетый офицер – беглец! Поэтому наш герой бросился к забору, в котором знал некую потайную калиточку. Выскользнул в нее, огляделся, не видно ли где полицейской засады, не обнаружил ее, и кинулся по склону, ведущему к Красному каналу. Здесь, под прикрытием насыпного вала, наш перепуганный герой торопливо оделся, причем на левую ногу натягивать лосины, а потом и сапог было почему-то очень больно.
«Зашиб, да ничего!» – подумал Михаил, застегнувшись и огладив складки мундира. Шляпа его форменная оказалась тут же – Аминта не упустила ничего. Да будет благословенна подлинная немецкая аккуратность!
Стрешнев кое-как выбрался с вязкого песчаного берега на дорогу и пошел было по направлению к Лиговке, однако левая нога слушалась все хуже, а уж как больно-то было! В конце концов графу нашему пришлось подобрать какую-то валявшуюся при дороге оглоблю и ковылять, опираясь на нее и едва сдерживая стоны.
Потом он их уже не сдерживал, то и дело бормоча: «Тысяча дьяволов, десять тысяч дьяволов!» – и вскоре понял, что идти больше не может. Почти не сомневался, что при падении ногу сломал… На удачу, пробегал мимо шустрый мальчишка, которого Михаил и уговорил сбегать на Лиговку и сообщить о беде.
Боль усиливалась, Михаила бросало то в жар, то в холод. Он уже почти не сознавал, что происходит, почти не помнил, как появились отставной майор и беспрерывно чихающий Гримм в сопровождении денщиков своего и Стрешнева, подняли страдальца и потащили в лазарет.
Забегая вперед, скажем, что да, нога окажется сломана, причем в двух местах, и как Стрешнев умудрился пройти чуть ли не версту, останется только гадать!
В лубках молодой граф проведет месяц, а потом выяснится, что пешее хождение немало сместило осколки костей, так что ему на всю жизнь суждено остаться хромым.
Ну и, понятное дело, придется подать в отставку…
– Да, поиграла со мной судьба, ничего не скажешь! – бросит Михаил Иванович с горечью, колыхаясь в тарантасе, присланном за ним матушкой, и отправляясь домой, в Стрешневку. И только головой покачает, вспомнив, что содержательница «нетерпимого дома», со стены которого он сорвался, носила прозвище Фортюн![32]
Графу Михаилу Ивановичу Стрешневу было невдомек, что его ожидают еще многие игры судьбы, а также фортуны и рока.
Глава восьмая
Новый кучер госпожи Диомидовой
Агафья и диомидовская Мавра вернулись-то неслышно, улеглись-то тихонечко, однако потом расхрапелись обе-две, да так, что Антонина спала беспокойно и проснулась ни свет ни заря.
Впрочем, она и всегда была пташкой ранней, оттого не стала больше манить сон, а поднялась и подошла к окну, зевая, потягиваясь да переплетая распустившуюся косу.
Как Антонина заметила еще вчера, застекленных окон на этом постоялом дворе было мало: стекла стоили бешеных денег, оттого хозяева съезжих домов обычно тратились на рамы только в тех комнатах, где ночевали самые почетные гости. В остальных же покоях окошки либо затягивали промасленной бумагой, сквозь которую разглядеть хоть что-то было невозможно, либо загораживали деревянными щитами в студеную пору, ну а летом, когда ночи и так теплы, обходились и вовсе одними ставнями.
Антонина откинула косу за спину и осторожно, стараясь не разбудить спящих соседок, вынула болт из пазов. Отворила ставни.
За ночь округу заволокло туманом, но в самой вышней вышине уже брезжило розоватое рассветное небо, и можно было ожидать, что туман скоро ляжет, а значит, день выдастся солнечным, ясным и жарким. Однако пока вокруг еще реяла серая зыбкая мгла, Антонина вдруг приметила за забором некое странное движение. Приглядевшись, она различила две удаляющиеся фигуры, мужскую и женскую, а еще – очертания трех коней. Вроде бы один был гнедой, а два буланые, впрочем, туман мешал разглядеть их как следует. Мужчина вел в поводу двух коней, женщина – только одного, причем ей приходилось непросто, ибо она была роста маленького, вряд ли очень сильна, а конь, ею ведомый, то и дело взбрыкивал, так что ей порой приходилось почти тащить строптивую скотину. Но вот мужчина присвистнул негромко – и конь, как по волшебству, смирился и послушно последовал за женщиной. Всадники то и дело озирались, и, даже не видя их лиц, можно было понять, что озираются они с тревогой и спешат отдалиться от постоялого двора как можно скорее.
Еще не вполне проснувшаяся Антонина сначала подумала, что это пастухи, которые повели коней пастись, однако по повадкам «пастухов» вскоре догадалась, что перед ней конокрады, которые уводят лошадушек из конюшни постоялого двора. Очень возможно, следовало бы поднять тревогу, однако Антонина только плечами пожала: ну какое ей было дело до каких-то путешественников, которые лишились лошадей и теперь столкнутся с немалыми трудностями в пути? У нее своих забот хватает!
Тем временем фигуры людей и лошадей совершенно растаяли в тумане, а потом послышался удаляющийся топот копыт, из чего следовало, что конокрады перестали вести добычу в поводу, вскочили верхом и теперь их не догонишь.
Внезапно во двор выбежал какой-то растрепанный, с соломой в волосах, мужичок. Антонина не тотчас узнала графского кучера Серёньку, который накануне извел всех своим нытьем и жалобами. Сейчас он, однако же, не ныл, а вопил во всю глотку:
– Спасите! Помогите! Увели, всех трех лошадушек увели! Охти мне, охтеньки, беда бедучая!
Вопли Серёнькины были столь пронзительны, что разбудили даже Агафью, которая подхватилась и принялась всполошенно креститься, приговаривая:
– Чтой-та? Неужли попритчилось? Аль зарезали кого?!
Антонина лишь руками всплеснула, потому что только сейчас до нее дошло: конокрады увели не каких-то там неведомых лошадей каких-то там неизвестных путешественников, а именно трех коней графини Стрешневой, гнедого и двух буланых, то есть теперь и графине Елизавете Львовне, и ее спутницам, Агафье и самой Антонине, добраться до Стрешневки не на чем!
Разумеется, девушка благоразумно промолчала о том, что видела конокрадов и могла бы тревогу раньше поднять, да вот как-то не сподобилась…
Из конюшни появился незнакомый мужичок и принялся истово креститься, приговаривая:
– А наших не тронули, милушек моих, слава, те, Господи!
Тем временем захлопали ставни в комнате, где спали сама Елизавета Петровна и обе дамы Диомидовы, мать и дочь, и их чепчики высунулись из окошек.
Подхватилась и диомидовская служанка, кинулась к своим барыням, едва напялив сарафан на сорочку да на бегу покрываясь платком.
На крыльцо выскочили полуодетые хозяева постоялого двора и кинулись было вслед за Серёнькой, который пытался догнать конокрадов, однако вскоре все трое вернулись ни с чем: воров и лошадей и следа не нашли, все они будто развеялись в тумане!
– Вот не иначе цыгане! – прорыдал Серёнька, падая на колени перед крыльцом и с мольбой задирая голову к окну, из которого на него взирала разгневанная госпожа. – Лишь они копыта лошадиные в тряпки заворачивают, чтобы стука слышно не было, лишь они умеют так скотину заговаривать, чтобы та и ни ржанула ни единого разу, когда ее со двора поведут!
– Откуда в наших краях цыгане? – отмахнулся хозяин. – Отродясь здесь этих басурманов не видывали. Небось свои, из соседних деревень, умельцы поработали. Не впервой шастают по постоялым дворам да лошадей сводят, обездоливая путешествующих!
В своей комнате наперебой возмущались графиня и госпожа Диомидова, призывая хозяина послать за полицейской командой аж во Владимир. Тот лишь руками разводил: а что проку, дескать, в той команде? Да разве можно сыскать краденых коней и самих воров в дебрях лесных?! У них-то все дорожки нахожены, все тропки проторены. Они своего дела мастера: припрячут коней где-нибудь в зарослях, в тайных балаганах, а потом сведут на ярмарку, замазав приметные пятна, перекрасив или вовсе обрезав гриву и хвосты, да так, что даже если какой упорный хозяин затеет по тем ярмаркам ездить, чтобы пропажу вернуть, он мимо своих лошадушек пройдет, их не распознав.
Все эти разговоры Антонина, впрочем, слушала вполуха. У нее вдруг ноги ослабели, она плюхнулась на тюфяк, а перед глазами так и стояли фигуры конокрадов: одна мужская, другая женская – маленького роста, словно это была девочка. Вспомнилось также, как мужчина присвистнул негромко – и строптивый конек пошел в поводу, словно шелковый. Такой же свист совсем недавно усмирил в лесу близ Арзамаса ее Сивку!
Неужели это были и впрямь цыгане? И не просто какие-то цыгане, а те самые, которые принесли ей столько горя: Яноро и Флорика?!
Да быть такого не может! Откуда им тут взяться? А что до свиста… Швеи все одинаково шьют, все кузнецы одинаково куют, все рыбаки одинаково сети заводят – вот и все конокрады небось одинаковым свистом уворованных лошадок успокаивают!
Антонина изо всех сил убеждала себя в этом, потому что жуть ее брала, стоило только допустить, что здесь и впрямь побывали ее знакомцы, этот братец ее единокровный – да провались он пропадом, убийца, – и его спутница, ведьмочка-цыганочка, которая открыла Антонине самую страшную, самую позорную тайну: тайну ее рождения!
– Да что ты сидишь, ровно к тюфяку приклеилась?! – вдруг донесся до ее ушей гневный крик Агафьи, а потом и рука ее вцепилась в плечо девушки и немилостиво встряхнула. – Спишь с открытыми глазами! Сколько раз тебе повторять?! Рожу умой, оденься – да за дело! Госпожи завтракать желают, а потом и в путь-дорогу!
– В какой путь, в какую дорогу?! – изумилась Антонина. – Лошадей ведь увели, на чем поедем?!
– Эх, да покуда ты в пустоту пялилась, уже все решилось! – хохотнула Агафья. – Поедем налегке, вместе с барынями Диомидовыми. Диомидовкато от Стрешневки в каких-то двадцати верстах, через реку. Они нас и отвезут домой, а потом матушка Елизавета Львовна людей да лошадей пошлет, чтобы тарантас да остатние вещи наши вывезли. Серёнька, бестолочь, останется его стеречь, в нем и спать будет, чтобы не увели те же удальцы, что коней покрали. Конечно, повозка у Диомидовых невелика, да и ладно, авось как-нибудь уместимся, только вот тебе, конечно, придется на козлах рядом с кучером потрястись. Ну да ничего, кости у тебя молодые, авось как-нибудь потерпишь! А теперь быстро одевайся, хватит рассиживаться, надо вещички собрать, какие графинюшка-матушка пожелает с собой взять! Да как выйдешь к барыням, смотри, пониже кланяйся, помни, что я тебе говорила: знай свое место!
Суматоха сборов длилась едва ли не полдня, и за все это время у Антонины маковой росинки во рту не было. Агафья гоняла ее почем зря, то заставляя перекладывать в два сундучка и увязывать в два узла все, что Елизавета Львовна не хотела оставлять на постоялом дворе; то перемещая в диомидовской карете, красивой, затейливо изукрашенной, однако и впрямь не очень-то поместительной, имущество, лежавшее там прежде. Хоть вещей Диомидовы везли с собой не больно-то много (к родне они ездили ненадолго, да и не столь велико было расстояние, чтобы обременять себя лишней поклажей), никак не выходило разместить узлы и сундучки графини Стрешневой – да еще оставить место для нее самой и Агафьи с Маврой. Наконец додумались взвалить один сундук на крышу кареты, другой привязали на задах, а узлы кое-как затолкали внутрь. Теперь местечко для Елизаветы Львовны отыскалось, однако Агафья и Мавра озабоченно переглядывались: им-то куда деваться?!
Агафья оказалась подогадливее, и ее физиономия вытянулась еще прежде, чем графиня не без виноватинки в голосе сказала:
– А тебе, голубушка Агафьюшка, придется остаться. Сама видишь, посадить тебя ни разу некуда! К тому ж Серёньке я не больно доверяю. Лошадей проспал, а уж имущество мое и подавно проспит, а то и, не дай Бог, пропьет. Сама знаешь его кучерскую натуру!
– Да как же я без вас? – всхлипнула Агафья. – Лучше Антонину оставьте, а меня возьмите!
– Да разве ж она одна управится, неопытная, непривычная?! – всплеснула руками Елизавета Львовна, однако потом шепнула Агафье что-то такое, от чего кислое выражение лица горничной сменилось хищным и недоверчивым, зато ныть и причитать она перестала.
Антонина почти не сомневалась в том, что́ именно графиня шепнула верной служанке: небось, как бы своевольная девка тут, на свободе, оставшимися вещами не распорядилась, не присвоила чего поценнее да не сбежала невесть куда!
Антонина и виду не подала, что обо всем догадалась, однако же зубами тихонько скрипнула. Нет, не потому, что такое предположение графини ее обидело и огорчило – напротив, ее огорчила догадливость Елизаветы Львовны! Именно это девушка и собиралась сделать, втихомолку лелея надежду, что останется на постоялом дворе, а потом сбежит восвояси. И никаких угрызений совести она при этом не чувствовала. Первые потрясения от внезапных событий, обрушившихся на ее голову, уже миновали, а нынешнее утро, когда и графиня, и Агафья шпыняли ее в хвост и в гриву, вполне отчетливо показало то будущее, которое ждет ее в Стрешневке. Агафья пугала: мол, замуж за крепостного выдадут – да ведь Антонина и без того уже почувствовала себя крепостной, подневольной! У них с дедом все работники были наемные: хоть и знающие свое место при хозяине, а все же вольные, не без гордости, не без достоинства. Да, получали они деньги из рук деда, а все же были свободны в любое время уйти, ничем к месту не привязаны, кроме денег. Властелином своих судеб они Андрея Федоровича Гаврилова не считали. Перед некоторыми работниками дед и сам угодничал, боялся их потерять, знал, что таких везде с руками оторвут. Дорофея вообще была деду и Антонине как родная… А вот ее саму, хоть графиня Стрешнева и покровительствует ей, хоть и жалеет сироту, а все же немного презирает, как всякий благополучный человек презирает (пусть и жалея при этом!) обездоленного, а главное, как всякий, имеющий мать и отца, презирает незаконнорожденного.