– Слышь, мужик! – суровеет подруга, в которой мгновенно просыпается профессор экономики. – Не трожь чужую дверь, а то за «нах» и «бля» отвечать придется! Там приличные люди живут!
Саша боковым зрением видит, что дверь сверху открылась, в проеме стоит встревоженная Элизабет.
– Там ваш муж, – зовет ее Саша, – этажом ошибся.
У яростного противника русской жизни уже нет сил на то, чтобы самостоятельно подняться этажом выше. Как всегда, он ждет помощи Запада. Помощь незамедлительно приходит. Элизабет подставляет свое маленькое, но очень надежное плечо.
– Сильно пьющий, – философски изрекает подруга, хлебнув кампари, – у меня глаз наметан. Я с таким, как этот, два месяца жила, потом выгнала.
– Нах! – добавляет Саша.
– На тот большак, на пере-кресток уже не на-до больше мне спешить, – со слезой в голосе делает вторую попытку подруга.
Снова выглядывает Элизабет.
– Пожалюста, исвините моево мужа! – старательно выговаривает она дрожащим голосом.
– Нервы у бабы сдают, я ж говорю, – ставит диагноз подруга.
– И вы меня извините, Элизабет, пойдемте, я деньги вам отдам за ремонт, – утешает Саша.
– Выпьем, закусим, – затягивается напоследок певунья-профессор.
Через час Элизабет уже совершенно по-русски, с пониманием может произнести «Хорошо сидим», а также без труда выводит своим чистым голоском: «Я б никогда не полюбила, но как на свете без любви прожить!»
График
Интересно, течение человеческой жизни построено по какому-то определенному закону или события выскакивают по случаю, без всякого смысла?
Вот, например, проснулся вулкан Эйящаскакдамль и забил в хляби небесные огнем и пеплом. Ну, бывает. И пусть себе извергается.
Тем более никто не пострадал, как когда-то в Помпеях или Геркулануме. Там все случилось вполне в духе античной трагедии. Классическая архитектура, жители нарядные, в сандалях и туниках. Везувий величественный – главная достопримечательность. И вдруг как полыхнет! А потом раскаленные камни с неба, огненная лава, заполняющая улицы и дома. Не спрятаться, не скрыться.
И в чем был смысл?
От людей остались только силуэты в пластах пепла и никому больше не нужные здания и утварь. Так веками все и покоилось. Однако какой-то замысел тут таился. Иначе зачем через семнадцать веков принялись откапывать, допытываться, расчищать? Зачем ученые расписывают последний помпейский день по часам? Зачем эти толпы туристов, эти стихи и живописные полотна? Мало разве других впечатлений?
Может, это намек земных недр и неба на то, что человек слаб и бессмысленно тратить жизнь на накопление благ и изобретение роскошеств? Чтобы люди через столетия увидели, что, собственно, от них остается, и принялись жить по-новому, ценя самое простое, что дается день ото дня?
Море, солнце, апельсины.
Где тут понять…
С нынешним вулканом тоже не все так просто. Но это обнаружится не сразу. Однако некоторые истории уже всплывают.
Вот, говорят, полетели молодожены в свадебное путешествие. Как расписались, так и отправились. Далеко-далеко. С пересадкой в Лондоне. А в Лондоне как раз все полеты и отменили из-за Эйящаскакдамля. Пришлось торчать в аэропорту, час от часу теряя надежду на медовость брачного отпуска.
Эйфория испарялась, напряжение, напротив, копилось.
И к концу вынужденного ожидания произошел разрыв супружеских отношений, так как всю досаду новобрачные изрыгали друг на друга, вдохновенно и упоенно отыскивая болевые точки соратника по «горю и радости». Естественно, из Лондона устремились не в «прекрасное далеко», а домой. И не дружной парою, а врагами навек. Причем у пары врагов ожидалось пополнение, бывшее на тот момент четырехнедельным скрюченным эмбрионом, о чем пока никто не догадывался.
Налицо влияние могучих сил природы на судьбу человека, которому еще только предстоит родиться.
Будущая мать настроена ни за что не показывать дитя ушедшей любви отцу-подлецу.
Будущий отец твердит в качестве утешения заклинание: «Все бабы – твари».
Ребенок обречен расти в неполной семье, с кучей вопросов о папе, маме, самом себе и смысле жизни, наконец.
А все вулкан!
Или как-то иначе, но проявилось бы все равно?
Нет, наверное, все-таки вулкан. Не выдержали, в общем, проверки судьбоносным огнем.
Про ход собственной жизни Саша давно поняла: у нее все идет вверх-вниз. Иногда незаметный, иной раз очень трудный подъем вверх, через преодоления, мрак и тяжесть, далее – радость покоренной вершины, а потом спуск, когда легкий и почти неощутимый, когда головокружительный, как падение в пропасть. Хорошо то, что в пылу движения не отдаешь себе отчета, падаешь ли ты или карабкаешься ввысь. Ужасаться или радоваться получается только задним числом.
Самое главное – осознавать, когда наступил передых, чтобы насладиться им, не отвлекаясь на мелочи.
Скоро, совсем скоро вся предыдущая жизнь, полная взлетов и падений, будет казаться Саше безоблачным раем. Ей понадобятся все ее силы. И тогда память откроет спасительные роднички. Их живая вода поможет, в какую бы страшную сказку ни завела ее реальность.
Хармс как предчувствие
Саша никогда не просыпалась в ужасе. И даже просто в плохом настроении. Утро – ее лучшее время. Так было всегда, по крайней мере, с тех пор, как она себя помнила. Уныние могло приползти с приходом тьмы. Утренний свет всегда дарил любопытство, надежду, радость, ожидание какого-то нового счастья.
Саша знала людей, встречавших начало дня в тоске и только к вечеру успокаивавшихся, смирявшихся с жизнью. Это было совсем другое устройство мировосприятия. Саше всегда было жалко вечерних людей. Страшно им жить, должно быть.
Невыносимо жутко.
В то летнее жаркое утро она проснулась слишком рано – в шесть. От толчка в сердце.
Все ее существо переполнял невыносимый животный страх. Неописуемый и никогда ранее не испытанный.
Был и некий предвестник, зародышек этого отвратительного чувства. Он поселился в ее душе перед самым сном.
Почему-то она взяла почитать на ночь маленькую книжечку Хармса, и та сама собой открылась на совершенно неподходящей для успокоительного чтения страничке.
Там описывалась встреча какого-то Пронина с дамой по имени Ирина Мазер. Пронин хвалил чулки этой дамы, хватаясь за них рукой. Потом Ирина сказала, что чулки уже кончаются, а дальше идет голая нога. Пронин восхищался теперь уже не чулками, а ногой и целовал ее…
«Ирина сказала:
– Зачем вы поднимаете мою юбку еще выше? Я же вам сказала, что я без панталон.
Но Пронин все-таки поднял ее юбку и сказал:
– Ничего, ничего».
Однако вдруг свидание, сулившее скорое обоюдное счастье, прервал резкий звук. К ним заявились обычные в те времена гости: «человек в чОрном пОльто», военные с винтовками и дворник.
Человек в чОрном пОльто велел Ирине ехать с ними, не позволив даже надеть панталоны.
И Пронину тоже приказано было ехать.
Дверь комнаты заперли и запечатали печатями.
Вот, собственно, и весь рассказ. А что тут добавить?
Почему-то он, рассказик этот, никогда не попадался Саше на глаза прежде. А сейчас вдруг пронзил, ужаснул своим сугубым реализмом, абсурдностью правды и отсутствием обычной хармсовской «чуши» как основного принципа его творчества. Он же сам говорил: «Меня интересует только «чушь», только то, что не имеет никакого практического смысла».
Хотя – какой практический смысл в аресте Пронина и Ирины Мазер? Какой практический смысл в действиях человека в чОрном пОльто?
Такой ход был в те времена у механизма под названием жизнь. И Хармс просто запечатлел.
А Саше стало безотчетно страшно.
– Какое счастье, что мы живем не в то время, – трусливо порадовалась она. – Бедные люди. Бедный Хармс. Бедные все-все тогда. Хорошо, что сейчас не так. Как бы там ни было, а нам, кто потом родился, невероятно повезло.
Саша потушила свет и заснула.
Спал и знойный летний пышно-зеленый город Берлин за окнами.
В это самое время в Москве ее дети были в беде.
«Как только в раннем детстве спят…»
Льет дождь. Я вижу сон: я взятОбратно в ад, где все в комплоте,И женщин в детстве мучат тети,А в браке дети теребят.Льет дождь, мне снится: из ребятЯ взят в науку к исполину,И сплю под шум, месящий глину,Как только в раннем детстве спят.Борис Пастернак1. Ничья
Саша долго не знала, как, собственно, появилась на свет. Мнения людей, чьи имена записаны в ее метрике с гербами, серпами, колосьями и молотом над всем этим буйством, категорически не совпадали.
Изредка навещая дочку, папа c увлечением рассказывал:
– Когда я захотел, чтобы у меня была девочка, я пошел в магазин. Специальный. Где детей продают.
Саша жаждала попасть в этот восхитительный магазин, она требовала пойти туда скорее, чтобы купить себе настоящего ребеночка вместо надоевшей пластмассовой куклы.
Папа уклончиво объяснял, что в магазин этот пускают только взрослых, у кого есть паспорта и кто сам заработал деньги на приобретение и прокорм младенца.
Саша с сожалением понимала, что ничего не поделаешь, придется долго ждать. Папа достоверно излагал свою увлекательную версию:
– Так вот. Большой магазин. Пришел я в него. Там полно разных крохотных девочек… Я выбирал, выбирал, ни одна не понравилась.
– Один выбирал? Без никого? – допытывалась дочка.
– Совершенно один. Ведь я себе хотел доченьку. С зелеными глазками. Капризненькую. Сладенькую.
– А дальше? Дальше? – подгоняла Саша.
– Продавщица сжалилась, – улыбался отец, – и принесла самую лучшую девочку. Она в витрине в колыбельке спала. Именно такая, какую я искал. Кудрявенькая. Глазки открыла зелененькие и говорит: «Папа». Я сразу сказал: «Вот эта девочка – моя. Я ее покупаю». Мне цену называют, я смотрю, а у меня точно столько денежек в бумажнике и лежит. На пеленочки уже и не хватило. Я тебя в носовой платок завернул и домой понес.
– Так это я?
– А кто же?
– А мама где была?
– Мама? – спотыкался отец. – Ах да, мама… Она в гастроном ходила тогда. За продуктами. И не видела, как я тебя принес.
– А когда увидела, обрадовалась?
– Что? Ну да… Да, да, конечно. Обрадовалась. Все обрадовались. И дедушка Иосиф, и бабушка Бетя, и тети все обрадовались. Вот, говорят, какую ты девочку купил красивую! Где только нашел!
Диалога с мамой не получалось. Саша и видела-то ее всего несколько раз в жизни. Вдыхала чужой запах. Запах ее волос и тела. Запах одежды. Чужой, чужой, чужой. Саша не хотела его вдыхать в себя и отворачивалась, думая, что именно так пахнет предательство, и равнодушие, и нелюбовь к купленной без ведома матери девочке.
Красивая русская женщина с широкими скулами, зелеными глазами и толстой косой, уложенной на голове венком. Она рассказывала невероятные вещи и хотела, чтоб Саша поверила ее рассказу:
– Ты родилась двадцатого числа в восемь вечера. Акушерка удивлялась: двадцатого, в двадцать ноль-ноль.
– Ну и что? – скучала Саша.
– Нет, ничего, просто забавно, доченька. Совпадение, конечно. Нас в родовой палате было двое: я и еще одна женщина. Холодно было. Пол и стены кафельные. Пол серый и стены серые. Акушерка отошла, а женщина родила, и ее ребеночек упал из нее прямо на этот кафельный пол.
– Как это: из нее? – ужасалась девочка чудовищной небылице. – Как это: упал? Что же она не берегла своего ребенка?
– Да как в этот момент… – пыталась объяснить мать, а потом спохватывалась: – Я сдерживалась из последнего, не рожала, пока акушерка не пришла. Чтоб ты у меня родилась красивая, здоровая… Чтоб у тебя все было хорошо.
– А папа мой где был? – добивалась Саша правды.
– Я не знаю. Дома, наверное. Дома ждал. Ты родилась хорошенькая, кудрявенькая. И все время кричала, кричала. Я так уставала! Бабушка Берта твоя в соседней комнате со своей астмой все кашляет, кашляет ночами. Или ты кричишь. Я жила, как в тумане. Ни одной ночи не спала.
– А любила ты меня? – задавала дочь самый главный вопрос человеческой жизни.
– Что я тогда понимала? До любви ли было, когда ни минуты покоя…
Саша рано, очень рано поняла, что при рождении попала в странный, чужой мир без любви, основанный на претерпевании жизни. В мир, где моментом не наслаждаются, а стремятся скорей пробежать его, крепко зажмурив глаза, чтобы не видеть ни серого кафеля вокруг, ни серых домов, ни серых кустов, ни кудрявенькой девочки, чья головка все поднимается в кроватке, и маячит в серенькой зыбкости ночи, и не дает покоя.
2. «Половинка»
И еще она была «половинкой». Так называли детей нечистых кровей, таких человеческих дворняг, родившихся от представителей сильных пород, веками живших бок о бок во взаимном отторжении и притяжении. Дворняги – они живучие. Они самой природой приготовлены к испытаниям. Их можно и в ребра ткнуть ногой в сапоге, и обозвать по-всякому, они простят и поймут. И будут дарить любовь в ответ на тычки, догадываясь, что всё не со зла, и жалея обидчика.
Отец – еврей, мать – русская. Сколько раз в жизни придется ей повторять эту формулу своей крови! И сколько раз ощущать свою чужеродность и с той, и с другой стороны. Почему-то несчастные половинки обладали чем-то бо€льшим, чем чистокровные представители той или другой нации.
Им удавалось жалеть и тех, и других.
Саша бросалась заступаться за евреев, если в русской компании заводили неприятные разговоры об их ловкости, пронырливости и скупости. Она немедленно называла себя еврейкой и стыдила собравшихся, доказывая, сколько всего хорошего принесли человечеству евреи, и сокрушаясь о том, какой дорогой ценой заплатил ее бедный народ за необъяснимую ненависть к себе.
Среди евреев она, естественно, заявляла о своей русскости. Хотя фамилию она носила отцовскую, говорящую, стало быть, о древних и совсем не славянских корнях. Но как-то, в самом начале студенчества, когда ребята с ее курса собрались на Пасху в синагогу, ее с собой не взяли.
– Ты не наша, ты – половинка. И вообще: по отцу не считается, на Земле обетованной считается по матери, – так ей было отказано.
Значит, нечего было и лезть к Богом избранному народу со своей некошерной кровью.
Им и без нее было тошно.
В еврейских компаниях только и говорили об антисемитизме и необходимости отъезда из этой подлой страны любой ценой. Саша была поражена, когда в гостях у очень добрых к ней людей услышала от приятнейшей и умнейшей учительницы русского языка и литературы жесткий вывод:
– Сколько лет работаю на ниве просвещения и наконец поняла одно: русских вообще не надо ничему учить! Напрасный труд. Все равно сопьются или как-то иначе испохабят собственную жизнь.
– Да как же вы можете! – возмутилась тогда Саша. – Вас именно русский язык и кормит! Вас и ваших детей.
И тут же попала туда, откуда не возвращаются: в разряд антисемитов.
Да, в восьмидесятые годы отношения народов зашли, можно сказать, в тупик.
Что же было делать со всем этим?
Только продолжать защищать обе стороны. Только надеяться на будущее просветление. Только учить собственных детей всегда вступаться за слабых и никогда не быть на стороне гонителей.
Дух мщения, презрение к ближнему – это были грехи, противные любви.
Разве могут позволить себе великие народы презирать других?
Увы, позволяли.
Ибо часто попросту не ведали, что творят.
3. Последним лучше
Говорят, если что-то постоянно снится, это какой-то знак.
В пять лет ей приснился мальчик. Он был высокий и тонкий. Со светлыми волосами и ясным лицом. Он знал, что ее надо от чего-то защитить. И сказал: «Ничего не бойся, я спасу тебя». Она так поверила ему, что расслабилась и погрузилась в сон, как в реальность, и стала там жить совсем по-настоящему. Но недолго. Потому что грубый голос воспитательницы прокричал: «Подъем!»
Саша открыла глаза – мальчика рядом уже не было. Виталик с соседней кровати показывал ей язык. Наверное, уже давно, потому что лицо его совсем окаменело и язык свешивался, как у усталой собаки. Она накрыла голову подушкой, чтобы опять увидеть своего мальчика из сна, только он исчез насовсем. Во сне остался. Воспитательница, видя, что дети никак не очухаются от послеобеденного «тихого часа», принялась бодро подпугивать:
– А вот кто сейчас последний встанет, того не возьмем на прогулку!
Раньше Саша всегда верила этой угрозе и тут же вскакивала, чтобы быть первой, а брали все равно всех. Последним даже было лучше: им не приходилось одеваться самим, их одевала воспитательница или няня, и надо было только ноги переставлять, когда чулки натягивают или рейтузы, и руки поднимать, чтобы легче было в рукава засунуть. Саша давно заметила, что последних вообще больше любят, чем первых: первым никогда не помогают – и сами справятся; первых никогда не пожалеют – им и так хорошо, они сами все могут. Если у первых что-то не получается, их укоряют с удивлением: «Как же это! Что же ты подводишь!» А последним всегда бросаются на помощь: «Что, опять носочек потеряла? Ах ты, Маша-растеряша!» Или: «Ну что, не получается у тебя? Дай-ка я тебе помогу! Вот умница какая. И все мы можем, оказывается!»
Никто не понимал, что первыми часто становятся не от силы, а от слабости, от страха. От страха сказать: «Не хочу! Не буду я этого делать! Мне не хочется! Мне не интересно!» От слабости перед чужой волей, которой нет сил противостоять и легче подчиниться и сделать все, как от тебя требуют, чтобы отвязались, оставили в покое.
Воспитательница подошла и отдернула подушку, а Виталька тут же наябедничал: «Она давно не спит, я видел».
Все были уже одеты и шли на полдник.
Ее в этот раз не взяли гулять со всеми. За бунт. Вот если бы она просто не проснулась вовремя или не успела одеться…
Ну и пусть.
Саше было хорошо в тишине. Няня в спальне застилала кроватки и пела песню про пограничников, а она сидела и рисовала зеленые елки с коричневыми стволами. Их было легко рисовать и думать о своем.
Девочка знала про себя, что внутри она совсем взрослая и грустная. Она старалась хотя бы снаружи быть маленькой, чтобы настоящие взрослые жалели и защищали ее, как всех маленьких. Ей очень не хватало отца и матери, которые были у всех детей вокруг. Родители ее поссорились (тогда она еще не знала слова «развелись»), а ее отдали тете. У тети умерла своя маленькая дочка, ей было много лет, другую она родить бы уже не смогла, но сумела уговорить глупых Сашиных родителей, которым из-за избытка шальных сил было не до их чудесной девочки, отдать ребенка ей, чтобы рос в покое, тишине, не зная раздоров.
Тетя много работала, чтобы у девочки было все: и шубка, и платьица, и книжечки, и пианино. Поэтому девочке приходилось пережидать время тетиной работы в детском саду. Но, оставаясь вместе, они, две сильные женщины – маленькая и старая, – изливали друг на друга всю накопившуюся за день любовь. Тетя мыла Сашины ножки и целовала каждый пальчик, поднимала к малышке свое нежное морщинистое лицо с выплаканными голубыми глазами и шептала:
– Доченька моя, сердечко мое!
Саша гладила ее большую голову, мягкие теплые волосы и отвечала:
– Миленькая моя Танюсенька.
Девочка уже почти не помнила мать, и тетя была ей самым дорогим человеком на свете, но внутренняя тайная взрослость мешала ей называть единственного на всем белом свете любящего человека мамой. Она осознавала, что мать бывает только одна, какая ни есть, и не могла что-то переступить внутри себя, что-то предать в себе и сказать «мама» своей любимой Танюсеньке. Это причиняло ей боль, она чувствовала себя виноватой.
Тетя никогда не ругала Сашеньку, называла ее умницей и золотой головкой, любя и уважая ребенка просто за то, что он чудом достался ей. Поэтому и Саша привыкла себя уважать. По-настоящему, по-взрослому, всерьез. Она держала слово, если что-то обещала, старалась все делать правильно и честно. Но иногда… Иногда ей хотелось идти между родителями, держать за одну руку маму, а за другую папу, идти и виснуть на их руках, идти и противно канючить: «На ру-у-учки! На ру-у-учки!»
Как же ей хотелось быть папа-маминой дочкой по-настоящему, взаправдашней маленькой девочкой, надежно защищенной от глухого одиночества. Она мечтала перестать размышлять, что же она сделала не так, почему у всех есть такое счастье, а у нее нет. Она иногда боялась жить дальше, боялась, что ей одной не хватит сил, а ведь ей еще надо помогать своей жизнью тете. И тогда во сне приходил кто-то добрый, брал ее за руку и говорил: «Не бойся». И Саша верила, что когда-нибудь ее одиночество кончится.
4. Тайны собственной жизни
В детстве очень много тайн. Они касаются не окружающего мира, с которым ребенок плохо знаком и знание которого придет со временем, постепенно. Есть тайны, относящиеся к собственной жизни, к самому своему существу. Если в них не разобраться, они будут заставлять страдать и преследовать всю жизнь.
Было у Саши одно повторяющееся мучение, происходившее почти перед каждым пробуждением. Она ощущала, что вот-вот проснется, но не могла пошевелить ни руками, ни ногами. Не могла открыть глаза и понимала: еще миг – она не сможет и вздохнуть. Тут, в этот крохотный промежуток между сном и явью, перед ней вставал выбор: не сопротивляться окаменению, не пытаться вдохнуть и пошевелиться или, преодолевая себя, стараться вдохнуть. В первом случае – Саша это точно знала, будто кто-то ей раньше объяснил, – она ушла бы в другой мир, а здесь, в этом мире, о ней думали бы, что она умерла. Тот мир являл собой покой. Там было не страшно, но привольно и хорошо. Однако она почему-то всегда выбирала второе.
Не инстинктивно, как сейчас бы сказала, а осознанно выбирала она жизнь здесь. Только чтобы остаться, необходимы были страшные, чудовищные волевые усилия. Она должна была заставить себя вдохнуть, попытаться позвать на помощь – закричать. На самом деле кричать не получалось никогда, но как только удавалось выдавить из себя хотя бы стон, тут же открывались глаза, а потом получалось и пошевелиться. Каждый раз после этого возникало торжественное чувство преодоления. Она хвалила себя, вдыхала и выдыхала с наслаждением, а потом пугалась, что кошмар опять повторится… И это возвращалось и возвращалось, много утр, много лет.
И еще. Саше часто виделась темная, душная пещера. По ней можно только ползти. Головы не поднять, не вздохнуть полной грудью, назад не повернешь. Продираешься только вперед с панической мыслью: а что, если это никогда не кончится? Эти сновидения навязчиво повторялись и привели к тому, что в реальности она не могла без ужаса находиться в тесном, замкнутом пространстве, особенно там, где надо наклонять голову.
Сколько Саша себя помнила, столько и были с ней ее тайны. И все время она знала, что муки эти прекратятся, как только она поймет или вспомнит что-то очень важное.
5. Педагогическая находка
Однажды летом, на детсадовской даче, когда все играли кто во что хотел, Саша с подружкой маялись, не зная, чем заняться, и оказались на веранде для сна у стола воспитательницы. На столе стоял маленкий флакончик с бледно-зелеными духами. Подружки отвинтили белую незамысловатую крышечку из пластмассы и понюхали: резко пахло ландышем.
– Вкусный запах, – сказала Саша, прикрыв от наслаждения глаза. Она немедленно представила себя сказочной принцессой в воздушном наряде среди цветов и музыки.
Однако в подружкиной голове эпитет «вкусный» пробудил не соответствующие назначению духов ассоциации.
– Давай попробуем, – восторженным шепотом предложила она.
Не успела Саша согласиться или отказаться, как любительница острых ощущений влила себе в рот полфлакончика (духи вылились удивительно легко) и молниеносно протянула оставшееся, мол, пробуй теперь ты. Саша из солидарности, но не без опаски, поэтому не таким широким жестом, а скупо и осторожно, капнула себе на язык чуточку такой приятной для обоняния, но оказавшейся противной на вкус жидкости. Подержала во рту. Посмотрела на подружку. Та с настойчивым требовательным ожиданием смотрела: «Что же ты, давай, делай, как я».
Пришлось глотнуть.
Теперь можно было не притворяться. Глядя друг на друга, девочки одновременно произнесли:
– Гадость!
И тут же убежали с веранды, забыв закрыть злополучный флакончик.
После обеда воспитательница приказала всем построиться и с тяжелой злобой потребовала признаться, кто брал духи с ее стола.
Подружки признались одновременно. Они знали, что чужое брать нельзя, и сейчас не понимали, что это на них нашло тогда. Им было очень стыдно. Девочки тягучими голосами просили прощения и обещали, что больше никогда не будут.
– Мы только попробовали, – с горючими слезами в голосе начала признаваться подружка.
– Глотнули, – не отставала от нее в стыдных признаниях Саша.
– Ах, вы даже глотнули? – переспросила воспитательница каким-то глубоким, торжественным, царским голосом. Так скорее всего вещала страшная Снежная королева. – Знайте же: кто проглотит хоть каплю духов, тот к вечеру умрет!