Ослябя стоит рядом со мной и с интересом, по крайней мере мне так кажется, взирает на оживление покойника.
– Этого нашли, а второго под лед утащило. И лошадь с ним заодно, – говорит он, не отрывая взгляда от того места, где суетятся вокруг умершего отроки.
– А лошадь зачем? – спрашиваю я.
Ослябя принимается объяснять. Эти двое захотели наловить рыбы. Из проруби. Дети боярские, мать их. Никогда в жизни рыбу не ловили, стерлядей и карасей только в жареном виде знали, и на тебе, пожалуй. С перепою что ли такая дурь в голову пришла?
Я все еще не понимаю, каким образом погибла лошадь.
– Лошадью они хотели лед пробить. Поднять ее свечкой, и чтобы она со всего маху, как опуститься, передними копытами сделала прорубь.
– Нелепица какая-то… Там лед в аршин с лишком толщиной.
– Да вот поди ж ты! – соглашается Ослябя.
Как потом выяснилось, эти двое в темноте не разглядели и бултыхнулись в постоянную прорубь, которую деревенские вырубили для водопоя скота и других своих надобностей. Луна ли зашла за тучи, изгородь ли замело, и они не увидели окно во льду, да только эта зимняя рыбалка стала для них последней.
– А ты как про все про это узнал? – спрашиваю я, насмешливо и подозрительно уставившись на Ослябю.
– Гюрга рассказал. Эти двое обо всем ему поведали, и его с собой звали. Так-то бы он с ними окочурился, да неохота ему стала на мороз выходить. Когда времени прошло достаточно, а рыбаки доселе не вернулись, он и поднял переполох.
На следующий день завтракаем ухой, из лещей и сига, выловленных в омуте. Не в том, где отроки утонули. Та прорубь для хозяйственных дел была, а рыбу добывают в лунке почти на самой середине Оки.
Хозяин избы, в которой я ночевал, досказывает начатую вчера загадочную историю.
– Куляши вашего гридника утащили. Не понравился он им. Гомонил, видать сильно. Они его утихомирили.
– Что за куляши? – допытываюсь я у него.
– Куляши не любят, когда шумят, – продолжает говорить крестьянин, словно не слыша моего вопроса. Лицо у него перекошено на одну сторону, левый глаз заплыл то ли от опухоли, то ли от удара. Он весь зарос седой бородой, так что уродство почти незаметно. – Робята, когда бегают и кричат, куляшам то не нравиться. Ночью по домам надо сидеть. А кто не сидит, того куляши в прорубь утаскивают. И сами-от там же обитают, в проруби.
«Вот, пожалуйста, еще одна причина, почему в дорогу не стоит пускаться зимой».
После завтрака плетемся дальше. Коснячко уже почти выздоровевший пришед в мои сани. Полубольному одному в дороге скукота, вдвоем повеселей. Благодаренье Богу, разговорами меня не донимает, сидит смирно, дремлет. Во сне ворочается и кряхтит.
Сколуха – войсковой кобель, сопровождающий дружину во всех походах, улучшив момент, когда обоз остановился, запрыгнул в сани к Коснячко, лег, привалившись к его боку своим косматым брюхом. Вытянул на живот остромордую голову.
– То-то вот, – говорит Коснячко, на мгновение пробуждаясь ото сна.
Он гладит собаку меховой рукавицей и снова закрывает глаза.
Так мы и едем втроем.
Мертвеца, никак не могу вспомнить его имя, ну да Бог с ним, оставили в деревне, наказав поселянам похоронить его, как положено, по весне, когда предоставится возможность. Само собой дали сколько нужно на похороны и на помин души.
В дружине никто не огорчился смертью этих двоих. А вот коня было жалко.
– Хорошая была лошадь, ломовая, – посетовал Ослябя, когда уже отъехали от деревни на приличное расстояние.
В дороге некоторое время посудачили о приключившемся несчастье и забыли. Словно и не было его.
В один из дней неизвестно от чего половина обоза заболела животами. Сани останавливаются, хлопцы бегут в кусты, кто садится прямо у саней, развязывая на ходу портки.
– Господи, что за напасть такая, – кричит Ослябя, и кажется, что он корчится от нестерпимой боли, а на самом деле дурачится и смеется. – Хорошо, что нам сейчас не поганых бить. Обосрались от страха, скажут!
Меня тоже задело нездоровье внутренностей. Один Коснячко, который ест мало, а в основном пьет кипяток с медом, остается в стороне. Сколуха бегает вокруг сидящих на корточках отроков и тыкается мокрым носом в причинные места.
Отроки сквернословят и гонят пса, но тот не отстает. Матюгами его не пронять, а толкнуть сильно, сидя на карачках, невозможно.
Коснячко глядит на нас, рассевшихся вокруг саней, словно куры на насесте. Он выпростал из-под тулупа амулет с медвежьими клыками на шнурке и катает его в ладони, сжимает пальцами, поглаживает. Видно, что вещь ему дорога.
Подходит Микыфор-рязанец, он идет откуда-то с задов, узнать, как там князь в ту пору, в санях или около саней. Понеже кишки одинаковы у всех: и у владыки мира, и у последнего смерда.
Микыфор кивает головой на Коснячко.
– А тебя, брат, крест святой от поноса сберег, – говорит он указывая на медвежьи клыки. Сослепу он принял оберег за крест. – Вишь, все там, а ты тут прохлаждаешься. Стало быть, человек ты Богу угодный.
– Что? – не понимает Коснячко. Он поднимается на локте, глядит на Микыфора, словно тот говорит на незнакомом ему языке, и растерянно моргает белесыми ресницами.
Микыфор не отвечает, без любопытства оглядывает отроков и, ковыряя в носу грязным кривым пальцем с отломанным под корень ногтем, идет дальше.
Надо понимать, что и Микыфор человек богоугодный, раз поносом не заразился.
Часа через два Микыфор идет к себе в хвост обоза и опять проходит мимо нас. Рядом с ним семенит еще одно божье создание поп Силантий, личный князя игумен. Всегда он при Ингваре Ингваревиче и дома, и в походе. Поп Силантий насвятил воды у себя в санях и теперь кропит ею хворающих, крестит им живот и читает молитву без конца и без начала, одним монотонным псалмом.
– А что отче, – спрашивает Ослябя, опустив голову и придав себе вид кающегося грешника – это ведь нам в наказание Господь срач послал?
Силантий продолжает бормотать молитвы и бросает осуждающий взгляд на Ослябю.
– Но мы не ропщем, верно, хлопцы? – говорит Ослябя обращаясь к товарищам. – Стало быть так надо. За грехи пострадать. Пущай нас!
– Грехи ведут нас в преисподнюю земли, – наставительно говорит поп Силантий.
– А вот еще говорят, что не согрешишь, не покаешься. Значит Боженька специально грешить заставляет, чтобы люди каялись, поклоны земные били, а попы бы их за прегрешения кадилом кадили и епитимьи накладывали.
– В будущей жизни за все с нас спроситься, – продолжал Силантий, – Ответ за все держать придется перед царем небесным. За блуд, за чревоугодие, за богатство ближнего, которое возжелал ты втайне.
– Что ж монахи, разве не отмолят нас перед Господом? – спрашивает Ослябя и видно, что запал в нем погас. Страшно церковное порицание. А ну, как и в самом деле на том свете черти тебя будут мытарить и прегрешения на весах взвешивать.
От попа не укрылось смятение, овладевшее Ослябей.
– Чтобы грешника отмолить старцам святым нужно всю жизнь молиться, с колен не вставать. Денно и нощно просить Господа. Только святой человек на такое согласиться, – вещает Силантий, – да и то, – продолжает он со скорбным вздохом, – где ж найти усердного молельщика, в какой келье он обретается? За таким схимником в Киев надоть ехать. А и найдешь ты его, уговорить ведь еще требуется. Рассказать об грехах своих, покаяться. Может статься, старец и не возьмется за тебя окаянного. Ох, велик, скажет, грех сей, не сдюжу, прости Господи… Так-то!
Ослябя силиться придумать что-то, чтобы возразить попу, но на ум ничего не приходит. Он делает раздраженный жест рукой, пропади оно все пропадом, и идет прочь от того места, где корпит над болящими божий служитель.
Выражение лица у Силантия торжествующее. Я отмечаю это про себя, а поп видит, что я заметил. Он приходит в смущение, опускает голову, с удвоенным рвением шепчет молитву. Идет дальше, бережно держа в руках кувшин со святой водой.
– Что князь, тоже хворает? – спрашиваю у Микыфора.