В нескольких словах он набросал перед присутствующими полную картину происшествия на паперти собора Парижской Богоматери, пользуясь сведениями, доставленными его младшим братом архиепископом Санским.
– Великий магистр и приор Нормандии переданы церковной комиссией в руки вашего величества, – заключил он. – За вами право принимать любые решения. Будем надеяться, что все идет к лучшему…
Не успел он договорить начатой фразы, как распахнулась дверь. В приемную бурно ворвался его высочество Валуа, брат короля и император Константинопольский. Не удосужившись даже спросить, о чем идет речь, он закричал еще с порога:
– Что я слышу, брат мой? Мессир Ле Портье де Мариньи, – (слово «Ле Портье» он произнес с особым ударением), – считает, что все идет хорошо? Что ж, брат мой, ваши советники довольствуются малым. Хотел бы я знать, когда же, по их мнению, будет плохо?
Казалось, что с приходом Карла Валуа даже сам воздух в приемной пришел в движение. Когда он шагал, вокруг него зарождались вихри. Он был на два года моложе Филиппа, ничем на него не походил, и ледяное спокойствие старшего брата еще резче подчеркивало суетливость младшего.
Порядком облысевший, с толстым носом, с красными прожилками на пухлых щеках – следствие суровой походной жизни и излишнего чревоугодия, – он горделиво носил свое округлое брюшко, одевался с чисто восточной пышностью, которая показалась бы неуместной у любого другого француза. Рожденный в столь непосредственной близости к французскому престолу, этот принц-смутьян никак не мог примириться с мыслью, что трон ускользнул от него, и исколесил весь белый свет в поисках свободного престола. Сначала он носил титул короля Арагонского, но вскоре отказался от этого королевства и всеми правдами и неправдами старался добыть корону императора Священной Римской империи, однако на выборах провалился. По второму браку с Екатериной де Куртене он получил титул императора Константинопольского, но в Византии правил настоящий император Константинопольский – Андроник II Палеолог. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Свою славу Карл заслужил на поле брани, ибо был искусным военачальником – он участвовал в молниеносном походе в Гиень в девяносто седьмом году, во время Тосканской кампании поддерживал гвельфов против гибеллинов, опустошил Флоренцию и выслал за пределы республики некоего рифмоплета, писавшего стихи политического содержания и именовавшегося Данте, за что предшественник нынешнего папы Климента дал ему титул графа Романьи. Валуа, как и король, имел собственный двор и своего собственного канцлера; он лютой ненавистью ненавидел Ангеррана де Мариньи, ненавидел за то, что тот поднялся из низов, за его коадъюторское достоинство, за статую, воздвигнутую ему среди статуй коронованных особ, украшавших Гостиную галерею, за его политику, враждебную крупным феодалам, – словом, за все. Он, Валуа, внук Людовика Святого, не мог перенести мысли, что королевством управляет человек, вышедший из народа. На Малый совет он явился весь в голубом, от головы до пят, и от пят до головы был весь расшит золотом.
– Четыре еле живых старца, – продолжал он, – по поводу которых нас уверяли, что судьба их решена… увы, как решена!.. подрывают королевский авторитет – и все идет к лучшему! Народ плюет на церковный суд… Впрочем, хорош суд! Но как бы то ни было, ведь это же церковный суд!.. И все идет к лучшему! Толпа требует смерти, но не их смерти, брат мой, – и все идет к лучшему! Что ж, пусть будет так, брат мой, пусть все идет к лучшему.
Он воздел к небесам свои красивые, унизанные перстнями руки и уселся на нижнем конце стола, как бы желая лишний раз показать, что если он не имеет права сидеть одесную короля, то сидеть напротив короля никто ему не запретит.
Ангерран де Мариньи по-прежнему стоял у стола. По губам его пробежала чуть заметная насмешливая улыбка.
– Его высочество Валуа, должно быть, плохо осведомлен, – спокойно произнес он. – Из четырех старцев, о которых он говорил, лишь двое отвергли приговор. А что касается народа, то, судя по имеющимся у меня сведениям, мнения там разделились.
– Разделились! – воскликнул Карл Валуа. – Кому это интересно? Кому надо, чтобы народ вообще имел свое мнение? Только вам, мессир де Мариньи, и по вполне понятным причинам. Полюбуйтесь, какие плоды принесла ваша прелестная выдумка – собирать горожан, мужичье, деревенщину, для того чтобы они, видите ли, одобряли решения короля! Что же удивительного, если народ вообразил, что ему все дозволено?
В каждую эпоху и в каждой стране всегда имеются две партии: партия реакции и партия прогресса. На Малом королевском совете столкнулись два этих течения. Карл Валуа считал себя прирожденным главой крупных вассалов. Он олицетворял собой незыблемость прошлого, и политическое его евангелие держалось на полудюжине принципов, кои он защищал с пеной у рта: право сеньоров вести между собой войны, право ленных властителей чеканить на своих землях собственную монету, возвращение к моральному кодексу рыцарства, безоговорочное подчинение папскому престолу как высшей третейской власти, безоговорочная поддержка всех социальных институтов феодализма. Все эти установления создались и вылились в определенную форму в течение предыдущих веков, но часть их Филипп Красивый по совету Мариньи упразднил, а против остальных вел упорную борьбу.
Ангерран де Мариньи представлял партию прогресса. Основные его идеи сводились к централизации власти, унификации денег, созданию единой администрации, независимости светской власти от Церкви, обеспечению мира на границах государства, достигаемого возведением крепостей с постоянным гарнизоном, и мира внутри государства, достигаемого полным подчинением королевской власти; наконец – процветание ремесел, расширение торговых связей, безопасность торговых путей; эти его замыслы носили название «новые порядки». Однако медаль имела оборотную сторону: содержание многочисленной стражи обходилось дорого, и столь же дорого обходилась постройка крепостей.
Отринутый феодальной партией, Ангерран постарался дать королю новую опору в лице сословия, которое одновременно со своим усилением все яснее осознавало свою роль, – сословия богатых горожан. Пользуясь любым благоприятным случаем – отменой налогов или же делом тамплиеров, он десятки раз созывал парижских горожан в королевском дворце в Сите. Точно так же действовал он и в провинциальных городах. Перед глазами он имел пример Англии, где уже функционировала палата общин.
Пока еще не могло быть и речи о том, чтобы малые ассамблеи французских горожан осмелились обсуждать королевские начинания: им лишь сообщались причины, по которым король принимал то или иное решение, и предоставлялось право безоговорочно таковые одобрить.
Хотя Валуа был отъявленным смутьяном, никто бы не упрекнул его в недостатке ума. Он пользовался любым предлогом, лишь бы опорочить действия Мариньи. Тайная борьба, шедшая до поры до времени подспудно, вдруг несколько месяцев назад стала явной, и ссора на Малом королевском совете, состоявшемся 18 марта, была лишь одним из ее эпизодов.
Яростный спор разгорелся с новой силой, и взаимные оскорбления звучали как пощечины.
– Если бы высокородные бароны, среди коих самым знатным являетесь вы, ваше высочество, – начал Мариньи, – если бы они подчинялись королевским ордонансам, нам не было бы нужды опираться на народ.
– Нечего сказать, прекрасная опора! – воскликнул Валуа. – Неужели волнения тысяча триста шестого года, когда король да и вы сами вынуждены были укрыться в Тампле, за стенами которого бунтовал Париж, неужели даже это не послужило вам хорошим уроком? Предсказываю вам: если так пойдет дальше, горожане будут править сами, не нуждаясь больше в короле, и ордонансы будут исходить не от кого другого, как от ваших обожаемых ассамблей.
В продолжение всего этого спора король упорно молчал, он сидел, подперев подбородок рукой, неподвижно глядя перед собой широко открытыми глазами. Король никогда не моргал, и свойство это делало его взгляд столь странным, что каждый невольно испытывал страх.
Мариньи повернулся к королю, всем своим видом приглашая его вмешаться и положить конец бесполезному спору.
Приподняв голову, Филипп сказал:
– Брат мой, ведь сегодня мы обсуждаем совсем другой вопрос – вопрос о тамплиерах.
– Пусть будет так, – согласился Валуа, хлопнув кулаком по столу. – Займемся тамплиерами.
– Ногаре, – вполголоса произнес король.
Хранитель печати поднялся с места. С первых же минут он стал задыхаться от ярости, которая ждала только подходящего случая, дабы излиться наружу. Фанатичный защитник общественного блага и государственных интересов, он считал дело тамплиеров своим личным делом и вносил в него ту страсть, которая не знает ни сна, ни отдыха, ни границ. Впрочем, высоким своим положением Ногаре был обязан именно этому процессу, ибо во время трагического заседания Совета в 1307 году тогдашний королевский хранитель печати архиепископ Нарбоннский отказался скрепить ордер на арест тамплиеров, и король, взяв печать из недостойных рук, вручил ее тут же Ногаре. Костистый, черномазый, с вытянутым длинным лицом и близко посаженными глазами, он все время нервически перебирал пуговицы полукафтана или же сосредоточенно грыз свои плоские ногти. Он был страстен, суров, жесток, как коса в руках смерти.
– Сир, произошло чудовищное, ужасное событие, о котором страшно подумать, страшно даже слышать, – заговорил он скороговоркой, но приподнятым тоном, – оно свидетельствует о том, что всякое милосердие, всякое снисхождение к этим пособникам дьявола есть слабость, и слабость эта обращается против нас.
– Бесспорно, что милосердие, к которому нас призывали вы, брат мой, и о котором просила меня в своем послании моя дочь, королева Англии, милосердие это отнюдь не принесло добрых плодов, – сказал Филипп, поворачиваясь к Валуа. – Продолжайте, Ногаре.
– Этим смрадным псам оставили жизнь, коей они нимало не заслуживают. И вместо того чтобы благословлять судей, они воспользовались их милосердием, дабы поносить Святую церковь и короля! Тамплиеры – завзятые еретики…
– Были, – бросил Карл Валуа.
– Что вы изволили сказать, ваше высочество? – нетерпеливо переспросил Ногаре.
– Я сказал «были», мессир, ибо, если память мне не изменяет, из пятнадцати тысяч тамплиеров, насчитывавшихся во Франции, в ваших руках имеется всего лишь четверо… правда, все четверо достаточно докучливые субъекты, тут я с вами вполне согласен: подумать только, после семи лет следствия они еще осмеливаются утверждать, что невиновны! Помнится, что прежде, мессир Ногаре, вы были проворнее в исполнении своих обязанностей, ведь вы умели когда-то с помощью одной оплеухи убирать пап с престола.
Ногаре задрожал, и его лицо, окаймленное серебристо-белой бородой, угрожающе потемнело. Это он низложил папу Бонифация VIII, восьмидесятишестилетнего старца, дал ему пощечину и стащил за бороду с папского престола. Враги канцлера пользовались любым случаем, чтобы напомнить ему об этом эпизоде. За излишний пыл Ногаре был отлучен от церкви. Филиппу Красивому пришлось употребить все свое влияние, чтобы заставить папу Климента V снять отлучение.
– Нам хорошо известно, ваше высочество, – язвительно парировал Ногаре, – что вы всегда поддерживали тамплиеров. Нет ни малейшего сомнения в том, что вы рассчитывали на их войско, дабы отвоевать, пусть ценой разорения Франции, Константинопольский престол, который, увы, лишь химера и на который вам до сих пор не удалось сесть.
Отплатив оскорблением за оскорбление, Ногаре успокоился, и буро-красное лицо его приняло обычный цвет.
– Проклятье! – завопил Валуа, вскакивая с кресла, которое опрокинулось на пол.
В ответ на раздавшийся грохот из-под стола вдруг послышался собачий лай. Все присутствующие вздрогнули от неожиданности, кроме Филиппа Красивого и короля Людовика Наваррского, который оглушительно расхохотался. Это залаяла та самая борзая, которую Филипп Красивый привел с собой; пес еще не успел привыкнуть к таким шумным сценам.
– Людовик, да помолчите вы, – сказал Филипп Красивый, устремив на сына ледяной взгляд. Потом, щелкнув пальцами, позвал: – Ломбардец, ко мне! – и, ласково погладив собаку, прижал ее морду к коленям.
Людовик Наваррский, уже в те времена прозванный Сварливым, человек неуживчивый и скудный разумом, потупил голову, стараясь подавить приступ неудержимого и неуместного смеха. Людовику исполнилось двадцать пять лет, но по умственному развитию он ничем не отличался от семнадцатилетнего юноши. От отца он унаследовал светлые глаза, но бегающий взгляд Людовика выражал слабость; волосы его в отличие от отцовских кудрей были какого-то тусклого цвета.
– Сир, – начал Карл Валуа, когда Бувилль, первый королевский камергер, пододвинул ему кресло, – государь, брат мой, Бог свидетель, что я радею лишь о ваших интересах и вашей славе.
Филипп Красивый медленно повернул глаза к брату, и Карл Валуа вдруг почувствовал, что его оставляет обычная самоуверенность. Тем не менее он продолжал:
– Единственно о вас, брат мой, пекусь я, когда вижу, как с умыслом разрушают то, что составляет силу королевства. Когда не будет больше ни ордена тамплиеров, ни рыцарства, как сможете вы предпринять Крестовый поход, буде такой потребуется?
На вопрос Валуа ответил Мариньи.
– Под мудрым правлением нашего короля, – сказал он, – нам оказались не нужны Крестовые походы как раз потому, что рыцарство хранило спокойствие, ваше высочество, и не было нужды посылать его в заморские страны, с тем чтобы рыцари могли там израсходовать свой пыл.
– А вера, мессир, христианская вера!
– Золото, отобранное у тамплиеров, обогатило государственную казну, ваше высочество, обогатило куда больше, чем все те торговые и коммерческие операции, что велись под прикрытием священных хоругвей, а для беспрепятственного движения товаров не нужны Крестовые походы.
– Мессир, вы говорите, как безбожник!
– Я говорю, ваше высочество, как верный слуга престола.
Король легонько пристукнул по столу ладонью.
– Брат мой, – снова обратился он к Карлу, – напоминаю вам, что сегодня речь идет о тамплиерах, и только о них… Прошу вашего совета на сей счет.
– Совета?.. Совета?.. – озадаченно повторил Валуа.
Когда речь шла о переустройстве вселенной, откуда только брались у него слова, но ни разу еще он не высказал толкового мнения по тому или иному вопросу политики.
– Что ж, брат мой, пусть те, что так прекрасно провели дело тамплиеров, – он кивнул на Мариньи и Ногаре, – пусть они и подскажут вам, как нужно его завершить… Я же…
И Карл Валуа повторил пресловутый жест Пилата, умывающего руки.
Хранитель печати и коадъютор обменялись быстрым взглядом.
– Ну а ваше мнение, Людовик? – спросил король сына.
При этом неожиданном вопросе Людовик Наваррский даже вздрогнул; ответил он не сразу, во-первых, потому, что никакого мнения у него не имелось, а во-вторых, потому, что усердно сосал медовую конфетку и она, как на грех, завязла у него в зубах.
– А что, если передать дело тамплиеров папе? – выдавил он из себя наконец.
– Замолчите, Людовик, – оборвал его король, пожимая плечами.
Мариньи сокрушенно возвел глаза к небу.
Передать Великого магистра в руки папы значило начинать все с самого начала, все поставить под вопрос – и суть процесса, и способы его ведения, отказаться от всех решений, с таким трудом вырванных у соборов, зачеркнуть семь лет усилий и открыть путь новым распрям.
«И подумать только, что мой трон наследует вот такой глупец, – сказал себе Филипп Красивый, пристально глядя на сына. – Будем же надеяться, что к тому времени он поумнеет!»
В стекла, схваченные свинцовым переплетом, надсадно барабанил мартовский дождь.
– Бувилль, – окликнул Филипп камергера.
Юг де Бувилль решил, что король спрашивает его мнение. Первый королевский камергер был сама преданность и верность, само повиновение, сама услужливость, но природа обделила его способностью мыслить самостоятельно. И прежде всего он старался угадать, какой ответ будет угоден его величеству.
– Я думаю, сир, – забормотал он, – я думаю…
– Велите принести свечи, – прервал его король, – ничего не видно. Ваше мнение, Ногаре?
– Те, кто впал в ересь, заслуживают кары, применяемой к еретикам, и притом безотлагательной, – твердо произнес хранитель печати.
– Ну а народ? – спросил Филипп Красивый, переводя взор на Мариньи.
– Народное волнение уляжется, коль скоро те, кто является причиной беспорядков, перестанут существовать, – отозвался коадъютор.
Карл Валуа решил сделать последнюю попытку.
– Брат мой, – начал он, – осмелюсь напомнить вам, что Великий магистр причислен к рангу царствующих особ, и лишить его головы – значит посягать на тот самый принцип, который охраняет королевские головы…
Но под ледяным взглядом Филиппа начатая фраза застряла у него в горле.
Наступила минута тягостного молчания, затем Филипп Красивый заговорил:
– Жак де Моле и Жоффруа де Шарне нынче вечером будут сожжены на Еврейском острове против дворца. Они взбунтовались публично, следовательно и кара будет публичной. Я все сказал.
Он поднялся, и присутствующие последовали его примеру.
– Вы составите приговор, мессир де Прель. Предлагаю вам, мессиры, лично присутствовать при казни и нашему сыну Карлу тоже быть там. А предупредите его вы, сын мой, – закончил он, взглянув на Людовика Наваррского.
Потом он позвал:
– Ломбардец!
И вышел, сопровождаемый собакой.
На этом Совете, участие в котором принимали два короля, один император, один вице-король, были осуждены на смерть два человека. Но ни на минуту никто не подумал, что речь идет о двух человеческих жизнях – речь шла лишь о двух принципах.
– Ну, племянник, – сказал Карл Валуа, обращаясь к Людовику Наваррскому, – сегодня мы с вами присутствовали при похоронах рыцарства.
Глава VII. Башня любви
Спускалась ночь. Слабый ветерок далеко разносил запахи влажной земли, тины и весенних хмельных соков, гнал по беззвездному небу большие черные тучи.
Лодка, отчалившая от берега у Луврской башни, медленно скользила по Сене, по ее блестевшим, словно старая, хорошо начищенная кираса, водам.
На корме сидели два пассажира, старательно кутавшие лица в высокие воротники длинных плащей.
– Ну и погодка нынче, – начал перевозчик, неторопливо орудуя веслами. – Проснешься утром – туману, туману, в двух шагах не видать. А после терции – солнышко! Говорят: весна идет. Вернее сказать, что весь пост дожди будут лить. А сейчас, гляди, ветер поднялся, и еще покрепчает, это поверьте моему слову. Ну и погодка!
– Поторопитесь, почтенный, – сказал один из пассажиров.
– И так уж стараюсь. А все потому, что стар становлюсь: шутка ли – пятьдесят три года на архангела Михаила стукнет! Куда же мне с вами сравняться, молодые мои господа, – ответил перевозчик.
Этот одетый в лохмотья старик даже с каким-то удовольствием сетовал на свою горькую судьбину.
– Значит, к Нельской башне держать путь? – спросил он. – А место-то там для причала найдется?
– Да, – ответил все тот же пассажир.
– Я потому спрашиваю, что мало кто туда ездит, безлюдное местечко.
Слева было видно, как на Еврейском острове перебегают огоньки, а чуть подальше светились окна дворца. Множество лодок устремлялось в том направлении.
– А разве вы, господа мои хорошие, не желаете полюбоваться, как тамплиеров припекать будут? – не унимался гребец. – Говорят, сам король туда пожалует с сыновьями. Верно или нет?
– Говорят, – отозвался пассажир.
– А принцессы будут, нет ли?
– Не знаю… Конечно будут, – ответил пассажир, сердито отвернувшись и давая тем знать, что разговор окончен.
Потом, нагнувшись к своему спутнику, он процедил сквозь зубы:
– Не нравится мне этот старик, уж слишком болтлив.
Но тот равнодушно пожал плечами. Потом, помолчав немного, шепнул:
– А кто тебе дал знать?
– Как обычно, Жанна.
– Милая графиня Жанна, как мы ей обязаны.
С каждым взмахом весел все быстрее приближалась Нельская башня, вздымавшая к темным небесам свой темный силуэт.
Тот из спутников, что был выше ростом и вступил в разговор вторым, положил руку на плечо соседу.
– Готье, – прошептал он, – нынче вечером я так счастлив. А ты?
– И я, Филипп, тоже.
Так беседовали меж собой братья д’Онэ, Готье и Филипп, спеша на свидание с Бланкой и Маргаритой, которые, узнав, что их супругов задержит до ночи король, тотчас же назначили своим возлюбленным свидание. И, как обычно, посредницей между юными парами была графиня Пуатье.
Филипп д’Онэ с трудом сдерживал рвущиеся через край радость и нетерпение. Все утренние горести были забыты, все подозрения вдруг показались нелепыми и пустыми. Ведь сама Маргарита позвала его; через несколько минут он будет держать ее в объятиях, ради него она подвергает себя опасности, и ни один мужчина на свете, клялся он про себя, не сравнится с ним в нежности, в пылкости, в беспечной веселости.
Лодка пристала к откосу, на котором высилась огромная стена башни. Весь откос был покрыт слоем жирной тины, принесенной недавним паводком.
Лодочник помог братьям выйти на берег.
– Значит, решено, почтенный, – сказал Готье, – ты будешь нас здесь ждать, только далеко не отплывай и смотри, чтобы тебя не увидели.
– Если прикажете, мессир, то хоть всю свою жизнь буду вас поджидать, только бы денежки шли.
– Хватит и половины ночи, – ответил Готье.
Он швырнул старику мелкую серебряную монету – сумму, в десять раз превышающую обычную плату за перевоз, и столько же пообещал дать за обратный путь. Старик низко поклонился.
Стараясь не поскользнуться, не забрызгаться, братья д’Онэ благополучно добрались до потайной двери, находившейся, к счастью, неподалеку от берега, и постучали условным стуком. Дверь бесшумно распахнулась.
– Добрый вечер, мессиры, – приветствовала их камеристка Маргариты, та самая, которую королева Наваррская привезла с собой из Бургундии.
В руке она держала огарок свечи и, впустив гостей в прихожую и снова заложив засов, пригласила их следовать за собой по винтовой лестнице.
Огромные покои, помещавшиеся во втором этаже башни, куда ввела братьев д’Онэ поверенная Маргариты, окутывал полумрак, и только в камине с навесом жарко пылали поленья, разливая вокруг дрожащий свет. Однако отблески пламени не могли побороть мглу, которая притаилась под куполообразным потолком, опиравшимся на двенадцать стрельчатых арок.
И здесь, как в опочивальне Маргариты, безраздельно царил запах жасминовой эссенции: он исходил от затканных золотом тканей, драпировавших стены, от ковров, от ягуаровых шкур, накинутых на низкие, по восточной моде, кровати.
Принцессы еще не сошли вниз. Камеристка пошла предупредить их.
Братья д’Онэ сняли плащи, приблизились к камину, и оба одинаковым жестом машинально протянули руки к пылающему огню.
Готье д’Онэ, старше Филиппа двумя годами, был бы копией брата, если бы не более низкий рост, более мощный торс и более светлая шевелюра. У него была крепкая шея и розовые щеки; жизнь казалась ему забавной шуткой. В отличие от Филиппа его не терзали страсти. Он был женат – и женат удачно – на девице Монморанси, от которой прижил троих детей.
– Никак не пойму, – начал он, подвигаясь ближе к камину, – почему выбор Бланки пал именно на меня и вообще зачем ей понадобилось иметь любовника. Маргарита – другое дело, тут все ясно. Достаточно взглянуть на Людовика Наваррского – ходит, глаз не подымет, ногами загребает, грудь впалая – и посмотреть на тебя. Тут и сомнений никаких быть не может. И потом, нам ведь кое-что известно!
Готье намекал на супружеские тайны королевской четы – на недостаток любовного пыла у Людовика и глухую ненависть, существовавшую между супругами.
– Но Бланка!.. Этого я никак понять не могу, – продолжал Готье д’Онэ. – Муж у нее красавец, гораздо красивее меня… Не возражай, пожалуйста, Филипп, я-то знаю, что он красивее; он как две капли похож на своего отца… любит ее и, что бы Бланка ни говорила, уверен, что и она его любит. Тогда зачем же все это? Всякий раз, когда я прихожу к ней на свидание, я себя спрашиваю – откуда мне такая удача?
– Ей, видишь ли, не хочется отстать от Маргариты, – ответил Филипп.
В коридоре, соединяющем башню с отелем, раздались легкие шаги и приглушенный шепот, и в дверях показались принцессы.
Филипп бросился к Маргарите, но тут же остановился как вкопанный. На поясе своей милой он заметил золотой кошель, усыпанный драгоценными камнями, вид которого поверг его этим утром в такой гнев.
– Что с тобой, Филипп, милый? – спросила Маргарита, протягивая к нему руки и подставляя для поцелуя свое хорошенькое личико. – Разве нынче вечером ты не чувствуешь себя счастливым?
– Конечно чувствую, – ответил Филипп ледяным тоном.