Россия – Грузия после империи Сборник статей
Россия – Грузия после империи
Постсоветский период истории неоднократно был объявлен оконченным. В речах политиков и в дискуссиях интеллектуалов тезис о завершенности все чаще стал звучать лишь как констатация факта (Ф. Лукьянов, Н. Гвоздев, К. Кобрин и др.). Вместе с тем конец постсоветского периода означает завершение важного исторического отрезка, полного глубоких политических и культурных трансформаций, затронувших ни много ни мало «одну шестую часть суши». В результате этих трансформаций, с одной стороны, поистине необозримое количество этнических, национальных и религиозных групп столкнулось с необходимостью по-новому определить свою политическую ориентацию между старыми и новыми национальными движениями и гегемонией постсоветской России. С другой стороны, государства, возникшие на обломках СССР, должны были не просто выработать новую систему взаимоотношений, но и обозначить свое отношение к общей (советской) истории. Проблема отношений с Россией приобрела ключевое значение, выдвинув на повестку дня вопрос о том, в какой мере можно говорить о Советском Союзе как о государстве, в котором сохранялось господствующее положение русских. Помимо политической составляющей, сам по себе этот вопрос представляет благодатную тему для культурных исследований и рефлексий, поскольку он не только открывает перед нами диапазон возможных интерпретаций того, что именно воспринимается как русское, но и включает в себя элемент «дописывания» и конструирования новых значений.
Россия и Грузия – тема, кажущаяся на первый взгляд хорошо понятной и знакомой. Две страны – маленькая и большая, связанные друг с другом единой верой, культурным обменом и избитым клише о «дружбе народов»; и вместе с тем – две страны, разделенные опытом имперского гнета, национального обособления и вооруженными конфликтами[1].
Эти плотно связанные нарративы образуют систему смыслов, которая с годами осела в культурной памяти и приобрела определенную эмоциональность. В результате эта система не нуждается в дальнейшем обосновании в дискурсе. Именно это мы назовем русско-грузинским мифом.
Если в советскую эпоху русско-грузинский миф способствовал почти ритуальному изучению истории взаимоотношений двух народов (что не в последнюю очередь включало в себя изучение литературной составляющей этого диалога), то начиная со второй половины 1980-х гг. именно этот миф стал своего рода фундаментом для политического, военного, а также, как тогда казалось, и культурного размежевания некогда «братских республик».
После ухода Советского Союза в прошлое его тень продолжала нависать над государствами и обществами «постсоветского пространства». Интеллигенция, в том числе и писатели, вновь и вновь стала возвращаться к теме советского наследия, пытаясь с помощью языковых и эстетических средств литературы осмыслить то, что происходило в советскую эпоху, и к чему она привела, а также к чему могла бы привести. Исследователи культуры и литературы относительно недавно, в отличие от писателей, стали обращать повышенное внимание на культурную продукцию последнего 25-летия и вместе с тем начали рассматривать предыдущие периоды истории культуры с точки зрения новой постсоветской исторической ситуации. Данная книга является попыткой осветить и проанализировать этот относительно новый опыт, основываясь прежде всего на литературном материале. В книгу вошла часть работ, представленных на международной научной конференции «Россия и Грузия после империи. Культурно-литературные аспекты», проводившейся в сентябре 2015 г. в Тбилиси при поддержке научного фонда «Volkswagen Stiftung». Кроме того, сборник включает в себя научные, литературные, публицистические материалы и интервью, представляющие разные точки зрения участников и наблюдателей постсоветских трансформаций русско-грузинских отношений.
Переплетение судеб и нарративов
Россия и Грузия после империи. Возможно, это заглавие изначально наводит на мысль о том, что речь пойдет о двух самодостаточных единицах и их отношениях между собой. Однако это не так. Безусловно, Грузия и Российская Федерация являются субъектами международного права, однако уже здесь мы сталкиваемся с определенными проблемами, например с вопросом о политическом статусе Абхазии и Южной Осетии. Россия поддерживает их стремление к независимости от Грузии, признает их суверенитет, вплоть до нахождения на территориях российских войск (Jones, 2013, 239–245). Грузия, в свою очередь, пытается сохранить собственную территориальную целостность. В действиях России она усматривает политические манипуляции с целью сохранения сферы влияния. Эти острые разногласия обернулись дестабилизацией региона, включая военные действия.
Для анализа культурной и литературной коммуникации, для понимания идентичности населения обеих стран, а также для оценки их взаимоотношений важно понимать, что обе национальные общности – российская и грузинская – являются дискурсивными конструктами: обе эти общности включают в себя различные этносы, в них говорят на разных языках, в их состав входят политически значимые национальные меньшинства с особой культурной идентичностью и исторической памятью. В отношении России весьма распространенным является мнение, согласно которому национальный дискурс в этой стране нельзя отделить от имперского, в связи с чем исследователи иногда приходят к выводу об отсутствии в России национальной консолидации как таковой (ср., например: Hosking, 1997; Суни, 2011). Этот «дефицит», в свою очередь, нередко служит объяснением многих проблем во взаимоотношениях между Россией и ее «ближним зарубежьем», которое в понимании многих россиян собственно зарубежьем и не является. По отношению к Грузии приходится говорить о совсем ином положении вещей, которое, однако, уже в имперский период таило в себе не менее сложные проблемы. Если в Георгиевском трактате 1783 г. домодерное Грузинское царство фигурировало как партнер и союзник России, то уже в 1801 г., вопреки зафиксированным в этом документе гарантиям автономии, Грузия превратилась лишь в одну из многочисленных провинций Российской империи (Suny, 1988, 58–59). При этом важно отметить, что инкорпорация Грузии в империю Романовых завершилась еще до того, как в период романтизма грузинская национальная общность с определенной территорией, языком, культурой и «народом» обрела свои очертания. Формирование грузинской нации во второй половине XIX в. происходило именно в режиме постоянного сопротивления религиозной и языковой политике Петербурга. Однако на протяжении всего имперского периода грузинское нациестроение в не меньшей степени ориентировалось и на приписываемые со стороны имперского центра позитивные экзотические черты Грузии (Reisner, 2007, 66–67). При этом следует отметить, что по сравнению с другими народами Кавказа грузины перенесли бремя российской колонизации относительно безболезненно, – стоит лишь вспомнить о массовых депортациях и жестоких расправах, имевших место, к примеру, на Северном Кавказе.
В период с 1918 по 1921 г. Грузия представляла собой независимую республику, в которой различные авангардистские течения в литературе и изобразительном искусстве повлекли за собой настоящий расцвет грузинской культуры. Однако этап государственной независимости оказался весьма скоротечным – его финалом стала оккупация страны отрядами Красной армии и последующее вхождение Грузии в состав Советского Союза. В то время как грузины Сталин и Берия все выше поднимались по ступеням партийной иерархии, в самой Грузии было жестоко подавлено антибольшевистское восстание 1924 г. Данный период играет важнейшую роль в историческом сознании грузинской нации, однако вплоть до 1991 г. на любые упоминания об этой эпохе было наложено табу, которое, словно черная дыра, поглощало воспоминания о целом десятилетии грузинской истории. Тем не менее важные фазы «производства» грузинской национальной культуры приходятся и на раннесоветский период с его политикой «коренизации», которая, хотя и имела конъюнктурный характер (т. е. была направлена прежде всего на сохранение советского строя в республиках), в то же время способствовала развитию национальных культур (Martin, 2001; Jones, 2013, 8–9, 15–17). Наряду с другими советскими республиками Грузия также столкнулась с противоречивой и непостоянной национальной политикой большевиков со всеми присущими ей клише и нормативными представлениями. Если в самом начале советской эпохи вопрос национальной принадлежности был прежде всего вопросом индивидуального выбора (например, я буду для советской власти абхазом, если назовусь таковым), то с началом сталинского периода национальность все сильнее определяется псевдообъективными плоскими критериями – такими, как язык и происхождение (Slezkine, 1994; Martin, 2001). Поскольку советская национальная политика постоянно колебалась между практиками, направленными на эмансипацию (определенных народов и в определенное время) и колонизацию (которая в отношении отдельных групп носила почти постоянный характер), ее результатом стали весьма распространенные стереотипные и эссенциалистские представления о национальной принадлежности (советские анекдоты служат ярким тому примером)[2]. При этом не следует забывать и о негласной иерархии народов СССР, в которой русские («первые среди равных») и грузины («древнейшая цивилизация СССР»), как правило, занимали места в самых высоких рядах, что подчеркивало их неофициальный статус более цивилизованных народов.
В то же время многочисленные биографии жителей советского и постсоветского пространства помогают нам осознать, как часто критерии родного языка и происхождения не совпадали друг с другом, так как нередко в одной семье или социальной группе использовалось два или более языков. Эти же биографии напоминают нам и о факторе внутренней миграции, когда советские люди оказывались в далеких и незнакомых им уголках Союза, следуя, например, за своими родителями или супругами, и при этом учились идентифицировать себя либо сразу с несколькими национальными культурами, либо же ни с одной из них. В глобализованном мире после 1991 г. этот процесс обрел дополнительное ускорение, одновременно сменив географическую направленность самих путешествий и миграционных потоков; однако он сам по себе не стал чем-то новым, поскольку наблюдать его можно было и в советское время, более того – для многих советских граждан именно внутренняя миграция стала основополагающим жизненным опытом.
Здесь, однако, следует отметить присущую советскому периоду нечеткость в разграничении понятий «русского» и «советского», которая на уровне нормативной культуры существует и по сегодняшний день (ср.: Тлостанова, 2004, 194), по-своему иллюстрируя то особое состояние, которое в работах Хоми Бабы (Bhabha, 1994) названо гибридностью и в более поздних трудах было развито им до понятия «промежуточность» (inbetweenness). Таким образом, постсоветское пространство следует описывать как зону специфических транскультурных отношений (ср.: Тлостанова, 2004), в рамках которых и расположен объект нашего исследования – «Россия и Грузия». Разговаривая с людьми, хорошо помнящими жизнь в СССР, нередко сталкиваешься с ностальгическими воспоминаниями (Boym, 2001) о той беззаботности, с которой тогда воспринимались этнические различия, – беззаботности, исчезнувшей с распадом Союза, уступив место межэтнической розни и войне. Границы и иерархия национальностей, установленные в советские времена, оказались тяжелым наследием для новообразовавшихся государств постсоветского пространства. Особенно заметной эта тяжесть стала на фоне процессов государственной консолидации, в которые бывшие советские республики окунулись после 1991 г.
С падением коммунизма начинается новый этап, который Борис Буден (Buden, 2009, 66) характеризует как фазу «исторической амнезии»: в политическом дискурсе собственная национальная история продолжает существовать лишь как сплошной пробел, который в рамках культурного процесса заполняется симулякрами. Причем такого рода амнезия в равной степени характерна как для «национально освобожденных», так и для тех, кто усматривает в распаде СССР геополитическое поражение (разграничение между этими двумя группами отнюдь не совпадает с национальными границами). Такого рода «амнезия» сближает «восток», постсоциалистическое пространство, «второй мир» с бывшими британскими, французскими, испанскими, португальскими, немецкими, бельгийскими и т. д. колониями, позволяя интерпретировать десятилетия советской власти именно как разновидность колонизации/колониализма[3]. Такая трактовка неизбежно возникает из логики самого дискурса, являясь своего рода смысловым дополнением к историческому факту имперского гнета. При этом в глазах представителей национальных республик, не идентифицирующих себя как русских, сама советская власть нередко выступает в роли сугубо внешнего фактора и определяется именно как «русская» власть, в то время как распад СССР преподносится в рамках публичной национальной самопрезентации как национальное освобождение, описываемое в традициях антиколониальной борьбы (Ibid.).
Литературные связи и развязки
Литература, в свою очередь, представляет собой весьма полезный материал, который позволяет заглянуть за кулисы такого рода геополитических нарративов, поскольку, с одной стороны, политически значимые мыслительные категории неразрывно связаны как с литературными образами «России» и «Грузии», так и с русско-грузинским мифом; а с другой стороны, именно литература традиционно является тем местом, где происходит культурная рефлексия, где «устоявшееся» знание подвергается критическому осмыслению, где сталкиваются друг с другом идентичности, стереотипы и способы восприятия действительности. Как минимум до начала постсоветской эпохи литература оставалась важнейшим средством общественного самосознания, как в самом Советском Союзе, так и в Восточной Европе в целом. В эпоху Интернета и социальных сетей статьи данного сборника призваны, помимо всего прочего, продемонстрировать потенциал научного изучения литературы в ее общекультурном контексте.
Традиционно Грузия занимает важное место в системе русской культуры, играя в ней роль некоего «Ориента», в котором, с одной стороны, особым образом сплелись представления о «Юге» и «Востоке» (ср.: Layton, 1994); но, с другой стороны, Кавказ – вторичный Ориент, потому что сама Россия уже является «вторичной империей» по отношению к Западу (Tlostanova, 2010, 64, 68, 70). Кавказ играет по отношению к России роль домашнего иного, «юга бедного севера» (Тлостанова, 2012, 99, 103). Оставаясь при этом важным местом для проецирования инаковости, Грузия в то же время символизирует имперское богатство России. Эта асимметрия прослеживается на протяжении всей истории взаимоотношений двух стран, представляя Россию, как правило, в роли гегемона, а Грузию – в роли «объекта», которым гегемон желает овладеть. Однако эта упрощенная картина очень скоро обнаруживает весомые противоречия. Так, уже в самом начале эпохи романтизма Грузия выступает не только в роли маргинализированной жертвы имперской политики, но и приобретает образ страны свободы и вдохновения, а позднее становится пристанищем для инакомыслящих представителей имперской элиты, перенимая при этом созданный «оккупантами» образ рая на земле. Благодаря своей древней традиции государственности, ранней христианизации, наличию собственного языка, письма и высокой культуры Грузия обладает значительным символическим капиталом (в терминологии Пьера Бурдьё), который в равной степени служил фундаментом для национального движения и притягивал к себе советские элиты. В то же время огромное количество грузин осваивало имперское, а затем и советское знание, чтобы на его основе строить успешные карьеры. Таким образом, на протяжении всего существования СССР «грузинский элемент» все теснее вплетался в единую советскую культуру. Наглядным и, пожалуй, наиболее известным примером такого сплетения служит фигура Иосифа Виссарионовича Джугашвили, который под именем Сталин стал живым воплощением тоталитарного Советского государства. Полушутя называя себя «русским грузинского происхождения»[4], Сталин, тем не менее, позволял части грузинской элиты греться в лучах его власти (Maisuradze, Thun-Hohenstein, 2015, 227–256).
В процессе стабилизации мультиэтнической структуры Советского государства были созданы весьма громоздкие и затратные механизмы, которые, являясь воплощением советской программы эмансипации и развития наций, идеологически обслуживали постулаты «дружбы народов» и солидарности братских республик, а своим главным врагом провозглашали так называемый (мелко-)буржуазный национализм. Искусственный характер этих советских инициатив подчеркивают сегодня многие исследователи. Однако фактом является и то, что сведенные к ритуалу встречи между писателями и интеллектуалами из разных республик нередко влекли за собой вполне искреннее общение и развитие дружеских отношений, которые многочисленными нитями пронизывали Советское государство, преодолевая характерное для него разделение на центр и периферию (Дравич, 1990). Кроме того, интеллектуалы, живущие на периферии, нередко помогали своим опальным коллегам из центра, подыскивая им работу (например, заказы на перевод текстов) и т. п. Особенно в позднесоветский период такого рода контакты нередко попадали в поле зрения идеологических надзирателей, поскольку они, помимо всего прочего, включали в себя также и обмен запрещенными или идеологически опасными материалами (Алексеева, Гольдберг, 1990, 148, 183, 222).
С началом перестройки закосневшие советские шаблоны внезапно приходят в движение, а вместе с ними «перестраиваются» и языковые нормы, регулирующие грузинско-советско-русские взаимоотношения, раскрывая при этом всю их противоречивость. Эти перемены застают врасплох авторов, пишущих на русском языке, одновременно открывая их грузинским коллегам новые возможности для творчества. В то время как русскоязычным писателям приходится совершенно по-новому концептуализировать Грузию («изгнание из рая», см.: Чхаидзе, 2016), в литературе, издаваемой на грузинском языке, все более заметным становится антиколониальный дискурс, который долгое время скрывался в гибридных текстах или на уровне подтекста, а теперь выходит на поверхность без табу и камуфляжа. Тем временем в политической сфере между Россией и Грузией растет напряженность, связанная прежде всего с эскалацией межнациональных конфликтов и – в России – со страхом перед развалом государства[5]. В дополнение ко всему вспыхивает исторический дискурс вины, в рамках которого русскоязычная общественность ставит вопрос непосредственно о роли грузин в советском аппарате подавления (Сталин, Берия, Шеварднадзе). С началом вооруженного противостояния в Абхазии и Южной Осетии в грузинском обществе набирают обороты антироссийские настроения, лейтмотивом которых становится лозунг «Грузия для грузин» (провозглашенный президентом Звиадом Гамсахурдия[6]). В этой антироссийской риторике националистические иллюзии о собственной избранности сплетаются с дискурсивными клише о национальном освобождении, взятыми из постколониального репертуара.
В области литературы 1980-е гг. ознаменовали более яркое проявление в Советском Союзе постмодернистских течений. Именно они дают толчок для новой циркуляции дискурсивного материала, который в свою очередь оказывается прочно связанным с досоветскими (иногда – национальными) дискурсами, создавая таким образом впечатление возврата к старым мотивам, формам и речевым особенностям. Однако полноценный возврат в status quo ante в области культуры является таким же нереальным, как и в области политики. На самом деле то, что мы можем наблюдать как в русско-, так и в грузиноязычных текстах того времени, является либо реконструкцией границ и идентичностей, либо их деконструкцией. При этом преодоление эссенциалистского понимания нации (и присущих ему гендерных и расовых стереотипов) становится такой же важной задачей литературного творчества, как и вопросы ответственности и этики.
Начиная с середины 1980-х в русской литературе наблюдается изменение тем и мотивов в сторону отчуждения и очуждения нерусских, что означает начало процесса выстраивания «новой» русской национальной постсоветской идентичности. Подтверждением тому является появление впоследствии весьма нашумевшего рассказа Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии», первого, в котором, помимо повышенного внимания к грузинской тематике, в отрывочных фразах отмечается пренебрежительное отношение и к евреям, и к грекам, и к другим народам. Что касается грузинской литературы, то и здесь наблюдаются такого рода размежевания, но, в отличие от русской, они существовали и в имперские, и в советские времена, будучи скрытыми за иносказаниями, которые были понятны только грузинской интеллигенции. Георгий Майсурадзе и Заал Андроникашвили (2007) выдвинули предположение о том, что грузинские элиты именно филологическими знаниями подменили реальную политику. Это привело к плачевным последствиям первых лет независимости и фактической потере территорий в лице Абхазии и Южной Осетии[7].
Языковая политика. Переводная и транснациональная литература
Говоря о русско-грузинских литературных и культурных процессах, невозможно обойти стороной проблемы языка, языковой политики и организации знания. Многочисленные попытки урезать статус и сферу употребления грузинского языка в пользу русского имели место как в Российской империи, так и в Советском Союзе. Последняя такая инициатива потерпела неудачу в 1973 г., когда была предпринята попытка закрепить за русским языком статус официального языка в Грузинской ССР. Вместе с тем на территории Грузии были кодифицированы и развивались абхазский и осетинский языки – этот процесс, начавшийся еще при Российской империи, стал особенно интенсивным именно в советскую эпоху. В то же время русский язык рассматривался представителями союзного центра как неотъемлемая часть советской модернизации и цивилизаторской миссии (mission civilisatrice). Именно «язык межнационального общения» становится важнейшим инструментом русификации (Дравич, 1990, 32; Тлостанова, 2004, 194).
С другой стороны, и без того относительно высокий престиж грузинского как литературного языка, а также языка древней христианской культуры приобретает еще одно важное символическое значение – именно грузинский язык становится своего рода бастионом против русификаторских практик советской эпохи. Говоря о литературном творчестве, нельзя недооценивать роль этой особой языковой ситуации. Убежденность в превосходстве русскоязычной советской культуры, как правило, влекла за собой нежелание ее носителей тратить время и усилия на изучение языков других народов СССР. Различные вариации би- и мультилингвальности (например, русско-грузинская, русско-азербайджанская, русско-армянская) были и остаются характерными лишь для тех, чья языковая социализация проходила вне России, вдали от Москвы. В самой же Москве – центре литературной и культурной жизни страны – знание национальных языков не являлось обязательным условием для успешной карьеры функционеров от культуры, включая и тех из них, кого отправляли на работу непосредственно в союзные республики. Это в свою очередь приводило к тому, что вопросы цензуры и идеологического контроля оставались на попечении лояльных советскому строю билингвов. Таким образом, формировался целый класс профессиональных inbetweener’ов (в классификации Хоми Бабы), чьим полем деятельности была регламентация того, что разрешалось писать и публиковать на грузинском языке, а разрешалось здесь гораздо больше, чем писали и публиковали на русском. Безусловно, такая «вольность» объяснялась прежде всего тем, что и в других республиках грузинский язык изучали крайне редко, а следовательно, тексты, опубликованные на грузинском языке, имели ограниченную аудиторию, которую, как правило, составляли исключительно советские граждане грузинского происхождения.
Именно здесь становится очевидным то большое значение, которое имела в Советском Союзе переводческая деятельность. Во всех областях культуры переводы были незаменимым элементом, однако их важность подчеркивалась еще антропологическими аргументами. В частности, Максим Горький – отец-основатель и популяризатор многонациональной советской литературы – считал, что в литературном тексте заключен универсальный человеческий опыт (Khotimsky, 2013, 138). Кроме того, Горький полагал, что на пути к всеобщему братству народы мира должны прежде всего узнать друг друга, а литература как раз и является идеальным средством такого взаимного познания. С этой целью, заручившись политической поддержкой большевиков, Горький инициировал беспрецедентный по своим масштабам переводческий проект, который должен был открыть народам СССР всемирное литературное наследие. Жестокая консолидация советской литературы, начавшаяся после I Всесоюзного съезда писателей 1934 г., позволила применить эту модель и внутри СССР. На какое-то время советская индустрия переводной литературы становится крупнейшей в мире (Гудков, Дубин, 2009, 189). При этом парадигматическим языком является именно русский: переводы с других языков на грузинский осуществляются, как правило, через русский перевод. Дравич указывает на то, что эта ключевая роль русского языка имела колоссальные последствия для «националов» – т. е. для авторов, которые писали на казахском, армянском или грузинском языке. Эти писатели отдавали себе отчет в том, что только через русский язык их работы потенциально могли привлечь внимание всесоюзной публики, не говоря уже о читателях за рубежом. Такое положение вещей не только делало статус переводчика запредельно высоким, вынуждая авторов заискивающе добиваться их расположения (Дравич, 1990, 32), но и влияло на сам творческий процесс, поскольку писатели уже в процессе написания произведения должны были учитывать вопросы переводимости, организации знания, а также ожидания советской читательской аудитории. Более того, Чингиз Гусейнов, к примеру, рассказывает о русских «переводах» с национальных языков советских республик, которые, при наличии выгодных предложений публикации, подготавливались еще до написания самого оригинала (Гусейнов, 2014, 205). Таким образом, становится очевидным, что русский язык функционировал не просто как транснациональный, но даже как универсальный язык, который словно гигантский купол накрывал все остальные языки Советского Союза.