И в самом деле, этого невозможно отрицать. Мы подошли к вопросу, в котором никакой компромисс не представляется возможным. Подобное возражение обоснованно, даже если был подан лишь один искренний голос «за».
Представим себе один идеальный голос «за» и один идеальный голос «против». В их носителях являет себя раздор, который таит в себе время, когда «за» и «против» взрастают даже в груди отдельного человека. «За» означает необходимость, «против» – свободу. Исторический процесс развивается так, что обе силы, как необходимость, так и свобода, влияют на него. История деградирует, когда одна из этих сил отсутствует.
То, какая из сил виднее, зависит не столько от ситуации, сколько от наблюдателя. При этом противостоящая ему сила всегда будет заметнее. Свобода ограничена необходимостью, но все же именно необходимость придает свободе ее стиль. Этот стиль и есть та отличительная черта, в которой люди и народы либо соответствуют своему времени, либо погибают.
Под Уходом в Лес мы понимаем свободу одиночки в этом мире. Этим термином мы также выражаем трудность и даже заслугу, состоящую в том, чтобы быть одиночкой в этом мире. То, что положение одиночки изменилось и неизбежно еще изменится, не подлежит сомнению, но вместе с тем изменилась также и свобода, хоть и не в своей сути, но, несомненно, в своей форме. Мы живем в эпоху Рабочего; истинность этого утверждения со временем становится все очевиднее. Уход в Лес создает внутри данного порядка движение, которое отличает его от зоологических образований. Это не либеральный и не романтический акт, но пространство действия маленьких элит, тех, кто кроме требований времени сознает еще нечто большее.
9
Подающий свой одинокий голос – это еще не Ушедший в Лес. С исторической точки зрения он скорее опоздавший. Это заметно даже по тому, против чего он выступает. Только если он окинет взглядом всю партию целиком, он сможет сделать свой собственный, быть может, неожиданный ход.
Для этого он прежде всего должен выйти за рамки устаревших представлений о большинстве, которые по-прежнему влиятельны, хотя они уже давно были разоблачены Бёрком и Риваролем. в рамках этих представлений меньшинство в один процент не будет иметь совершенно никакого значения. Мы видели, что оно служит скорее для того, чтобы еще больше утвердить подавляющее большинство.
Представления изменяются, как только от статистических соображений отказываются в пользу соображений ценности. В этом случае этот одинокий голос настолько сильно отличается от всех остальных, что именно он и придает им направление. Мы можем быть уверены в том, что человек, подающий этот голос, не только способен сформировать собственное мнение, но и к тому же способен следовать ему. Поэтому мы также можем признать в нем человека мужественного. Если во времена господства непосредственного насилия, затянувшегося, быть может, надолго, находятся одиночки, хранящие знание о правом и справедливом, даже оказавшись в числе жертв, то искать нам необходимо именно здесь. Даже там, где они молчат, вокруг них, как над скрытыми под водой рифами, всегда будет волнение. Они доказывают, что превосходство в силе даже там, где оно изменяет историю, не способно создать право.
Если смотреть на вещи с этой точки зрения, сила одиночки, окруженного неразличимыми массами, не кажется уже столь ничтожной. Нужно также учитывать, что одиночку почти всегда окружают близкие люди, на которых он влияет и которые разделяют его судьбу, в случае если он погибает. К тому же эти близкие не то же самое, что члены бюргерской семьи или приятели прошлых времен. Речь идет о более крепких связях.
Тем самым получается сопротивление не только одного из ста избирателей, но и одного из сотни всего населения. В подобном подсчете есть слабое место, поскольку в него включаются также и дети, хотя на гражданской войне человек рано становится совершеннолетним и ответственным. С другой стороны, в странах с более древней историей права эту цифру следует повысить. Впрочем, речь идет уже не о числовых соотношениях, но о сгущении бытия, что подводит нас к совершенно иному порядку. В рамках этого порядка нет уже разницы, противоречит ли мнение одиночки мнению сотен или тысяч других людей. К тому же его познания, его воля, его способности могут быть равноценны подобным качествам десяти, двадцати, даже тысячи других людей. Как только он решится выйти за пределы статистического, ему вместе с рискованностью станет очевидна и безрассудность этой общепринятой практики, лежащей далеко от чистых истоков.
Достаточно, если мы предположим в городе с десятью тысячами жителей существование сотни человек, решивших добиться свержения власти. Тогда в миллионном городе окажутся десятки тысяч Ушедших в Лес, если мы воспользуемся этим термином, не вдаваясь пока в его значение. Это огромная сила. Ее достаточно даже для свержения могущественных тиранов. Диктатуры не только несут угрозу другим, но и сами находятся под угрозой, поскольку их насильственное развертывание в свою очередь возбуждает глубокую антипатию. В подобном положении боеготовность ничтожных меньшинств способна внушать опасения, особенно если они смогли разработать собственную тактику.
Именно этим и объясняется колоссальное разрастание полиции. Численное увеличение полиции до уровня армии на первый взгляд кажется странным в державах, где одобрение стало столь подавляющим. Это должно служить знаком того, что потенциал меньшинства растет в том же соотношении. Так оно и есть на самом деле. От человека, который при так называемом голосовании за мир проголосовал против, в любом случае следует ожидать сопротивления, особенно когда правитель оказывается в трудном положении. И наоборот, нельзя с той же уверенностью рассчитывать на одобрение остальных девяноста девяти процентов в ситуации, когда положение дел станет неустойчивым. Меньшинство в такой ситуации подобно лекарству с сильным и непредсказуемым действием, инъецированному в государство.
Чтобы подобные отправные точки выявлять, отслеживать и контролировать, необходима полиция огромных размеров. Недоверие растет вместе с согласием. Чем больше доля хороших голосов приближается к ста процентам, тем больше будет число подозреваемых, поскольку предполагается, что сторонники сопротивления согласно очевидному статистическому правилу переходят в то ненаблюдаемое состояние, которое мы назвали Уходом в Лес. Отныне под наблюдением должен быть каждый. Слежка протягивает свои щупальца в каждый квартал, в каждый дом. Она стремится проникнуть даже в семьи и достигает своего крайнего триумфа в самообвинениях на крупных показательных процессах: здесь мы наблюдаем, как индивид выступает в роли собственного полицейского и содействует собственному уничтожению. Он больше не цельный индивид, как в либеральном мире, но разделен государством на две половины, виновную и ту, что сама себя обвиняет.
Как удивительно видеть эти высокооснащенные, гордящиеся обладанием всеми средствами принуждения государства и в то же время сознавать, насколько они уязвимы. Забота, которую они вынуждены уделять полиции, уменьшает их внешнюю силу. Полиция ограничивает бюджет армии, и не только бюджет. Если бы большие массы были столь прозрачны, столь однородны в своих мельчайших частицах, как это утверждает пропаганда, тогда полицейских было бы нужно не больше, чем пастуху собак для своего стада. Но это не работает, когда в сером стаде скрываются волки: по своей природе знающие, что такое свобода. И волки эти не только сильны сами по себе, но также опасны и тем, что могут заразить своими качествами массу, и тогда забрезжит грозный рассвет, и стадо превратится в стаю. Это ночной кошмар власть имущих.
10
К характерным чертам нашего времени относится сочетание значительности сцен с незначительностью исполнителей. Это всего заметнее по нашим великим мужам; складывается впечатление, что речь идет о типажах, которых в любом количестве можно встретить в женевских или венских кофейнях, в провинциальных офицерских столовых или в каких-нибудь сомнительных караван-сараях. Там, где помимо голой силы воли встречается еще сила духа, можно заключить, что перед нами человек старой закалки, как, например, Клемансо.
Самое неприятное в данном спектакле – это сочетание человеческого ничтожества с чудовищной функциональной властью. Это мужи, перед которыми трепещут миллионы, от решений которых зависят миллионы. И все же нужно признать, что дух времени отобрал их абсолютно безупречно, если рассматривать его в одной из возможных перспектив – как прораба по сносу ветхих зданий. Все эти экспроприации, девальвации, унификации, ликвидации, рационализации, социализации, электрификации, земельные консолидации, дистрибуции и пульверизации не предполагают ни индивидуального склада, ни характера, поскольку и то и другое вредит автоматизму. Поэтому там, где в цеховой иерархии требуется еще власть, предусматривающая дополнительную оплату, неизбежно возвышаются ничтожества, обладающие сильной волей. Мы вернемся к этой теме, вернее, к ее моральной стороне в другом месте.
Однако в той мере, в какой спектакль теряет в своем психологизме, он становится тем значительнее типологически. Человек оказывается включенным в отношения, которые он не способен охватить своим сознанием целиком и сразу, не говоря уже об их гештальте – взгляд, позволяющий понимать спектакль, приобретается только со временем. Только тогда господство и станет возможным. Сначала процесс должен быть понят, и лишь затем можно будет влиять на него.
Мы видим, как в периоды катастроф появляются фигуры и гештальты, способные справиться с ними, но и пережить их, тогда как случайные имена скоро предаются забвению. к ним относится прежде всего гештальт Рабочего, уверенно и непоколебимо шагающий к своим целям. Пламя заката лишь придало ему блеска. Еще сияет он неведомым титаническим светом: нам не дано предвидеть, в каких княжеских дворцах, в каких космических столицах воздвигнет он себе свой трон. Мир облачен в его мундир и носит его оружие и однажды, быть может, облачится и в его праздничные одежды. Поскольку он еще только в начале своего пути, судить о том, чем все завершится, преждевременно.
Вместе с Рабочим выступают и другие гештальты – даже и те, в которых болезнь возвышается над собой. К подобным гештальтам относится Неизвестный Солдат, безымянный, который именно благодаря этому качеству обитает не только в каждом крупном городе, но и в каждой деревне, в каждой семье. Места его битв, его временные цели и даже народы, которые он защищал, канули в неизвестность. Пожары остывают, и остается нечто другое, общечеловеческое, где не остается места для интересов и пристрастий, но есть место лишь для уважения и почитания.
Как так вышло, что этот гештальт столь отчетливо связан с воспоминаниями о Первой, а не о Второй мировой войне? Ответ заключается в том, что теперь все яснее проступают формы и цели Мировой гражданской войны. Вместе с этим все солдатское уходит на второй план. Неизвестный Солдат остается героем, покорителем огненных миров, принявшим на себя великое бремя посреди механического истребления. к тому же он – подлинный потомок западноевропейского рыцарства.
Вторая мировая война отличается от Первой не только тем, что национальные вопросы здесь открыто переходят в вопросы гражданской войны и подчиняются им, но и тем, что механический прогресс нарастает, в своих крайних пределах приближаясь к автоматизму. Это неизбежно приводит к усилению посягательств на номос и этос. С этим же связано появление тактики «котла», совершенно безвыходного окружения с подавляющим перевесом сил. Сражение военной техники становится битвой в котле, битвой при Каннах, только лишенной античного величия. Эта болезнь разрастается способом, неизбежно исключающим все героическое.
Как и все стратегические фигуры, «котел» являет нам точный образ эпохи, стремящейся прояснить свои вопросы огнем. Безвыходное окружение человека давно уже подготовлено в первую очередь теориями, стремящимися к логичному и исчерпывающему объяснению мира и идущими рука об руку с техническим прогрессом. Вначале противник попадает в рациональный, а вслед за тем и в социальный «котел»; кольцо замыкается, и наступает час истребления. Нет безнадежнее доли, чем быть затянутым туда, где даже право превратилось в оружие.
11
Подобные явления в человеческой истории присутствовали всегда, их можно отнести к тем мерзостям, без которых редко обходятся великие перемены. Тем более тревожно, что жестокость грозит стать элементом в устройстве новых структур власти и что одиночка оказывается перед ней безоружным.
Тому есть несколько причин, и прежде всего та, что рациональное мышление жестоко. Жестокость является частью плана. При этом особая роль отводится прекращению свободной конкуренции. Это приводит к удивительным последствиям. Конкуренция, о чем говорит нам сам термин, подобна гонке, в которой самые ловкие получают приз. Там, где она устраняется, грозит укорениться своеобразное иждивенчество за счет государства, в то время как внешняя конкуренция, гонка государств друг с другом, сохраняется. Освободившееся от конкуренции место занимает террор. Его порождают скорее другие обстоятельства, а здесь кроется одна из причин, в силу которых он поддерживается и сохраняется. Отныне развиваемая при конкурентной гонке скорость должна внушать страх. В одном случае стандарт зависит от высокого давления, в другом – от вакуума. В одном случае темп задает победитель, в другом – тот, кто бежит хуже всех.
Отсюда проистекает и то обстоятельство, что государство во втором случае оказывается вынужденным постоянно держать часть населения в ежовых рукавицах. Жизнь стала серой, и все же она может показаться вполне сносной тому, кто видит рядом сплошную тьму, абсолютный мрак. Именно здесь, а вовсе не в области экономики кроются опасности грандиозных планов.
Выбор преследуемых подобным образом слоев остается произвольным; речь всегда идет о меньшинствах, которые или выделяются по своей природе, или же конструируются. Очевидно, что под угрозой оказываются все те, кто возвышается благодаря своему происхождению и таланту. Подобная обстановка распространяется и на обращение с побежденными на войне; от абстрактных упреков во времена аншлюса дело дошло до голодомора в лагерях для военнопленных, принудительных работ, геноцида в захваченных странах и депортации оставшихся в живых.
Понятно, что человеку в подобном положении желаннее нести самое тяжкое бремя, чем быть причисленным к «иным». Кажется, что автоматизм играючи переламывает остатки свободной воли и что угнетение становится непроницаемым и всеобъемлющим, как стихия. Побег доступен лишь немногим счастливчикам и приводит обычно к худшему. Казалось бы, сопротивление должно пробуждать к жизни сильнейших, даруя им долгожданный повод к насилию. Но вместо этого люди тешатся последней оставшейся надеждой на то, что процесс сам себя исчерпает, подобно вулкану, истекающему лавой. Тем временем у попавшего в окружение человека остаются только две заботы: исполнять должное и не отклоняться от нормы. Это происходит даже и в безопасных зонах, где люди также охвачены паникой перед лицом гибели.
И здесь неизбежно возникает вопрос, причем не только теоретический, но и для каждого сегодня – вопрос существования: остался ли еще иной путь, по-прежнему торный? Есть еще узкие проходы, горные тропы, открытые только тем, кто поднялся высоко. Перед нами новая концепция власти в ее самой сильной и беспримесной концентрации. Чтобы выстоять перед ней, нужна новая концепция свободы, которая не может иметь ничего общего с теми поблекшими представлениями, что до сих пор были связаны с этим словом. Прежде всего это касается тех, кто не только сумел остаться неостриженным, но и дальше хочет сохранять свои волосы.
И в самом деле, известно, что в этих государствах, с их столь могущественной полицией, не все живое и подвижное вымерло. В панцире новых Левиафанов существуют бреши, которые постоянно кем-то нащупываются: занятие, предполагающее не только осторожность, но и отвагу нового, до сих пор неизвестного рода. Оттого и напрашивается мысль, что тем самым элиты вступают в борьбу за новую свободу, требующую больших жертв и не могущую быть истолкованной каким угодно способом, разве только достойным ее. Необходимо обратить взор на более суровые места и времена, чтобы найти что-либо подобное, например на гугенотов или на испанскую герилью, как видел ее Гойя в своих «Бедствиях войны». По сравнению с этим взятие Бастилии, которое и сегодня еще подпитывает сознание индивидуальной свободы людей, кажется не более чем загородной воскресной прогулкой.
По сути, тиранию и свободу нельзя рассматривать по отдельности, даже если с точки зрения временности они и сменяют друг друга. Можно, конечно, сказать, что тирания упраздняет и отменяет свободу – но, с другой стороны, тирания становится возможной только там, где свобода стала ручной и низвела сама себя до пустого понятия.
Человек склонен полагаться на машины или уступать им даже тогда, когда он должен черпать силы из собственных источников. Это объясняется нехваткой фантазии. Человек должен осознавать тот предел, за которым он не может себе позволить отдавать на откуп свое собственное суверенное решение. Пока все в порядке, в кране есть вода, а в розетке ток. Если жизнь и собственность окажутся в опасности, телефон волшебным образом призовет на помощь пожарных и полицию. Большая опасность скрыта в том, что человек слишком сильно на эту помощь полагается и потому оказывается беспомощным, когда она не приходит. За любой комфорт нужно расплачиваться. Положение домашнего животного влечет за собой положение убойного скота.
Катастрофы – это проверка на то, в какой мере людские массы и народы сохранили свою подлинную основу. Уходят ли по-прежнему их корни прямо в почву – вот от чего зависит их здоровье и выживание по ту сторону цивилизации с ее системами страхования.
Это становится заметным в момент самой страшной опасности, когда машины не только изменяют человеку, но и бросают его в самом беспросветном окружении. И тогда он должен сам решить, признает ли он партию проигранной или же будет продолжать ее своими собственными, глубинными силами. В этом случае он решается на Уход в Лес.
12
Мы упоминали о Рабочем и Неизвестном Солдате как о двух великих гештальтах нашего времени. Под Ушедшим в Лес мы понимаем третий гештальт, проявляющийся все отчетливее.
В Рабочем деятельное начало раскрывает себя через попытку новым способом освоить Вселенную, овладеть ею, достигнуть как близкого, так и далекого, чего не видел еще ни один глаз, покорить силы, которых никто еще не высвобождал. Неизвестный Солдат принадлежит к темной стороне деятельности, как идущий на жертву, несущий бремя в великих огненных пустынях, он призывается как добрый дух, объединяющий не только отдельные народы изнутри, но и разные народы между собой. Он – подлинный сын Земли.
Ушедшим в Лес мы называем того, кто в ходе великих перемен оказался одиноким и бесприютным и в конечном счете увидел себя преданным уничтожению. Такой могла бы стать участь многих, если даже не всех – но еще одна возможность должна была представиться. Она заключается в том, что Ушедший в Лес решается оказать сопротивление, намереваясь вступить в борьбу, скорее всего, безнадежную. Таким образом, Ушедший в Лес – это тот, кто сохранил изначальную связь со свободой, которая с точки зрения времени выражается в том, что он, сопротивляясь автоматизму, отказывается принимать его этическое следствие, то есть фатализм.
При подобном рассмотрении нам раскрывается та роль, которую Уход в Лес играет не только в мышлении, но и в реальности нашей эпохи. Любой человек сегодня находится в ситуации принуждения, и попытки устранить это принуждение подобны смелым экспериментам, от которых зависит самая великая участь, на которую только способен отважиться человек.
Надеяться на успех в подобном рискованном предприятии можно только при опоре на помощь трех великих сил: искусства, философии и теологии – и тогда из безысходности будет проложен путь. Мы приступаем к последовательному рассмотрению этих трех сил. Предпосылкой нашего рассмотрения станет тот факт, что тема попавшего в окружение одиночки все более занимает свое место в искусстве. Естественно, что сильнее всего эта тенденция проявляет себя в изображении человека на сцене театра, в кинематографе и, конечно, в романе. И в самом деле, мы наблюдаем, как меняется перспектива по мере того, как на смену описаний прогрессирующего или вырождающегося общества приходят описания конфликта одиночки с миром технологического коллективизма. По мере того как автор проникает в подобные глубины, он сам становится Ушедшим в Лес, поскольку авторство есть лишь одно из имен для независимости.
Традиция подобных изображений восходит к Эдгару Аллану По. Все экстраординарное, отличающее этого автора, кроется в экономии средств. Мы слышим лейтмотив еще до того, как поднимется занавес, и уже с первых тактов понимаем, что спектакль будет страшным. Скупые математические фигуры есть в то же время фигуры судьбы; на чем и основано их небывалое очарование. Мальстрём – это воронка, непреодолимо засасывающая в бездну, притягивающая пустота. Водяная пропасть дает нам образ «котла», все более плотного окружения, сжимающегося пространства, кишащего крысами. Маятник – это символ мертвого, отмеренного времени. Это острый серп Кроноса, что, раскачиваясь, угрожает связанному пленнику, но он же и освобождает его, если тот сумеет им воспользоваться.
А тем временем пустые географические карты заполнялись морями и странами. Прибывал исторический опыт. Все более искусственные города, автоматизированные отношения, войны внешние и гражданские, механизированный ад, серые деспотии, тюрьмы и доскональный контроль – все эти вещи получали рождение, не оставляя человека ни днем, ни ночью. Мы видим его размышляющим о ходе событий и об их исходе, видим его смелым проектировщиком и мыслителем, видим его деятелем и укротителем машин, воином, пленником, партизаном – посреди его городов, которые то сгорают в пламени, то сияют праздничными огнями. Мы видим его презирающим ценности, холодным счетоводом, но также мы видим его в отчаянии, когда посреди лабиринтов взгляд его ищет звезд.
Этот процесс имеет два полюса: первый – это целое, которое оформляется все могущественнее и движется вперед, преодолевая любое сопротивление. Это завершенный маневр, имперская экспансия, совершенная уверенность. На другом полюсе мы видим одиночку, страдающего и беззащитного, в столь же совершенной неуверенности. Оба эти полюса взаимообусловлены, поскольку грандиозное развертывание власти питается страхом, и принуждение эффективнее всего там, где чувствительность повышена.
Всякий раз, когда искусство обращается к новому положению человека как своей подлинной теме, оно выходит за рамки банальных описаний. Более того, речь идет об экспериментах, преследующих высшую цель – найти новое гармоничное сочетание мира и свободы. И если эта цель становится зримой в настоящем произведении искусства, сгустившийся страх рассеивается, как туман в первых лучах солнца.
13
Страх принадлежит к числу симптомов нашего времени. Он стал тем более пугающим оттого, что принадлежит эпохе большой индивидуальной свободы, когда даже нужда, как ее, например, изображал Диккенс, стала почти неизвестной.
Как же дошло до подобной перемены? Если вам нужен конкретный день, то ничто не подходит лучше, чем день гибели «Титаника». Здесь ярче всего контраст света и тени: встречаются друг с другом хюбрис прогресса и паника, повышенный комфорт и разрушение, автоматизм и катастрофа, проявившаяся в транспортной аварии.
По сути, растущий автоматизм и страх друг с другом тесно переплетены, причем именно в той степени, в какой человек ради технического облегчения жизни отдает способность принимать решения на откуп внешним силам. Это, конечно, приносит ему разнообразные удобства. Но вместе с этим с необходимостью происходит и дальнейшая утрата свободы. Одиночка в обществе больше не подобен дереву в лесу, скорее он подобен пассажиру быстро передвигающегося транспорта, который может называться «Титаником», а может и Левиафаном. Пока погода хороша, а виды приятны, он едва ли замечает то состояние минимальной свободы, в котором он оказался. Наоборот, наступает оптимизм, ощущение силы, навеянное скоростью передвижения. Все меняется, когда появляются огнедышащие острова и айсберги. И тогда техника не только превращается в нечто далекое от комфорта, но и становится заметным недостаток свободы – будь то в победе стихии, будь то в том, что одиночки, сохранившие свою силу, начинают осуществлять абсолютную командную власть.
Детали этого положения известны и неоднократно описаны: они лежат в области нашего непосредственного опыта. Здесь может возникнуть возражение, что уже случались эпизоды страха, апокалиптической паники без всякого сопровождения со стороны автоматических процессов. Мы оставим это возражение без рассмотрения, поскольку автоматическое становится по-настоящему страшным только тогда, когда оно проявляет себя как одна из форм злого рока, как стиль, столь непревзойденно переданный в полотнах Иеронима Босха. Пускай это будет хоть современный, совершенно особенный страх, хоть стиль эпохи все возвращающегося Мирового Ужаса – мы не хотим задерживаться на этом вопросе, вместо этого мы зададим встречный вопрос, который нам больше по душе: можно ли ослабить страх, пока автоматизм не только продолжает существовать, но и, как можно предположить, продолжает совершенствоваться? Можно ли, оставаясь на Корабле, в то же самое время сохранять способность принимать собственные решения, что означает – не терять своих корней, укрепляя их связь с первоначалом? Это и есть подлинный вопрос нашего существования.