Пока они ели в кухне я делал вид что читаю. Делал вид что не обращаю ни малейшего внимания. Мы вышли прогуляться втроем и к тому времени все вместе уже наперебой трепались как трое добрых друзей которые хотят друг в друга войти и высказать все что у них на душе, дружеское соперничество – мы пошли в «Красный Барабан» послушать джаз которым в ту ночь был Чарли Паркер с Гондурасом Джоунзом на барабанах и другие интересные, вероятно Роджер Белуа тоже, кого я теперь хотел увидеть, и то возбуждение мягконочного сан-францисского бопа в воздухе но полностью в клевом сладком безнапряжном Пляже – поэтому мы фактически бежали, от Адама с Телеграфного холма, вниз по белой улочке под фонарями, бежали, прыгали, выпендривались, веселились – в нас все ликовало и что-то пульсировало и мне было приятно что она может ходить так же быстро как и мы – милая худенькая сильная маленькая красавица рассекать с нею вдоль по улице притом такая ослепительная что все оборачиваются посмотреть, странный бородатый Адам, темная Марду в странных брючках, и я, здоровый ликующий громила.
И вот мы оказались в «Красном Барабане», столик заставленный пивом несколькими то есть и все банды то вваливались то вываливались, платя доллар с четвертью у двери, маленький с-понтом-хипповый хорек продавал там билеты, Пэдди Кордаван вплыл внутрь как было предсказано (большой длинный светловолосый типа тормозного кондуктора подземный с Восточного Вашингтона похожий на ковбоя в джинсах зашедшего на дикую поколенческую пьянку всю в дыму и безумии и я завопил «Пэдди Кордаван?» и «Ага?» и он подвалил к нам) – все сидели вместе, интересными компаниями за разными столиками, Жюльен, Роксанна (женщина 25 лет пророчествующая будущий стиль Америки короткими почти под машинку но с кудряшками черными змеящимися волосами, змеящейся походкой, бледным бледным торчковым анемичным личиком а мы говорим торчковое но как бы когда-то выразился Достоевский? если не аскетичное или святое? но ни в малейшей степени? но холодное бледное фанатичное лицо холодной голубой девушки и одетой в мужскую белую но с манжетами расстегнутыми развязанными у пуговиц так что я помню как она перегибалась разговаривая с кем-то после того как прокралась по танцплощадке с текучими плечами в поводу, согнувшись поговорить держа в руке краткий бычок и аккуратное резкое движение каким стряхивала с него пепел но вновь и вновь длинными длинными ногтями в дюйм длиной и тоже восточными и змееобразными) – компании всевозможнейшие, и Росс Валленстайн, толпа, и наверху на эстраде Птица Паркер с торжественными глазами которого довольно-таки недавно заметелили и он теперь вернулся в какой-то мертвый в смысле бопа Фриско но только что обнаружил или же ему рассказали про «Красный Барабан», банду великого нового поколения что завывает и собирается там, поэтому вот он на сцене, изучает их этими глазами пока выдувает свои теперь-уже-упорядоченные-в-размеренный-рисунок «сумасшедшие» ноты – громыхающие барабаны, высокий потолок – Адам ради меня исполнительно отчалил около 11 часов с тем чтобы лечь спать и отправиться утром на работу, после краткой вылазки с Пэдди и мной наскоро хлебнуть десятицентового пива в ревевшей «Пантере», где Пэдди и я во время нашего первого разговора и хохота поборолись на локотках – теперь Марду отвалила со мной, ликующеглазая, между отделениями, выпить пивка, но по ее настоянию в «Маске» а не здесь где оно по пятнадцать центов, а у нее самой лишь несколько пенни и мы пошли туда и давай самозабвенно болтать и внутри у нас все зазвенело и запело от пива и вот теперь стало начало – вернувшись в «Красный Барабан» на следующее отделение, услышать Птицу, который как я видел отчетливо врубался в Марду несколько раз и в меня самого тоже прямо в глаза глядя мол действительно ли я тот великий писатель каким себя считаю как будто знал мои недостатки и амбиции или помнил меня по другим ночным клубам и другим побережьям, по иным Чикагам – не вызывающий взгляд а король и основатель боп-поколения по крайней мере его звука врубаясь в свою аудиторию врубается в глаза, тайные глаза на-него-смотрящие, пока он просто складывает губы и пускай работают великие легкие и бессмертные пальцы, глаза его отдельны и заинтересованны и человечны, добрейший джазовый музыкант что мог только быть будучи и следовательно естественно величайший – наблюдая за мной и Марду во младенчестве нашей любви и вероятно удивляясь почему, или зная что долго она не продлится, или видя кому именно станет больно, как теперь, очевидно, но еще не совсем, это же у Марду глаза сияли в мою сторону, хотя знать я не мог и не знаю в точности теперь – если не считать одного факта, по пути домой, сейшак окончен пиво в «Маске» выпито мы поехали домой на автобусе по Третьей улице печально сквозь ночь и бьющиеся мигающие неонки и когда я неожиданно склонился над нею прокричать что-то дальше (в ее тайное «я» как позже призналась) ее сердце скакнуло почуяв «сладость моего дыхания» (цитата) и неожиданно она почти что полюбила меня – я не знал этого, когда мы нашли русскую темную грустную дверь Небесного переулка огромные железные ворота заскрежетали по тротуару когда я потянул, внутренности вонючих мусорных баков печально-приваленных друг к другу, рыбьи головы, коты, затем сам Переулок, мой первый взгляд на него (долгая история и огромность его в моей душе, как в 1951 году рассекая со своей тетрадью для зарисовок диким октябрьским вечером когда я обнаруживал собственную пишущую душу наконец я увидел подземного Виктора который приехал в Биг-Сур как-то раз на мотоцикле, по слухам на нем же уехал на Аляску, с маленькой подземной цыпочкой Дори Киль, вон он в размашистом Иисусовом пальто направляется на север в Небесный переулок в свою берлогу и я некоторое время иду за ним, дивясь Небесному переулку и всем тем долгим разговорам что у меня были много лет с людьми типа Мака Джоунза про тайну, молчание подземных, «городскими Торо» Мак называл их, как из Альфреда Кейзина в лекциях в нью-йоркской «Новой школе» там на Востоке где он замечал насчет того что всех студентов Уитмен интересует с точки зрения сексуальной революции а Торо с созерцательно-мистической и антиматериалистической если не с экзистенциалистской или какой-то там еще точки зрения, «Пьер»-мелвилловская придурь и чудо этого, темные битовые джутовые одежонки, истории которые слышишь про великих теноров что ширяются у разбитых окон и начинают дуть в свои дудки, или про великих молодых поэтов с бородами лежат в отключке в руо-подобных святейших неведомостях, Небесный переулок знаменитый Небесный переулок где они все в то или иное время полоумные подземные жили, как например Альфред и его гнусненькая женушка прямиком из петербургских трущоб Достоевского можно подумать а на самом деле американская потерянная бородатая идеалистичная – вся эта штука в любом случае), увидев его впервые, но с Марду, стирка развешана над двором, вообще-то задний двор большого многоквартирного дома на 20 семей с эркерами, стирка развешана и в разгар дня великая симфония итальянских мамаш, детишек, отцов финнеганствующих и вопящих со стремянок, запахи, кошки мяукают, мексиканцы, музыка изо всех приемников болеро ли это мексиканцев или итальянский тенор спагеттиглотов или же громкие внезапно врубленные по КПЕА симфонии Вивальди клавесинные исполнения для интеллектуалов бум блэм грандиознейший звук всего который я потом приходил слушать целое лето в объятьях моей любви – входя туда сейчас, и поднимаясь по узенькой затхлой лесенке будто в развалюхе, и ее дверь.
Замышляя я потребовал чтобы мы потанцевали – прежде она проголодалась поэтому я предложил и мы действительно зашли купить омлета фуянг на Джексоне и Кирни и теперь она его разогрела (позднее признание что она терпеть его не может хоть это одно из самых моих любимых блюд и типично для моего последующего поведения когда я уже насильно запихивал ей в горло то что она в подземной кручине хотела выстрадать одна если и вообще), ах. – Танцуя, я выключил свет, и вот, в темноте, танцуя, поцеловал ее – это было головокружительно, кружась в танце, начало, обычное начало влюбленных целующихся стоя в темной комнате комната разумеется женщины мужчина сплошные умыслы – закончив потом в диких плясках она у меня на колене или на бедре пока я вращаю ее вокруг откинувшись назад для равновесия а она вокруг моей шеи своими руками что стали разогревать так сильно того меня что потом было только жарко…
И довольно скоро я узнал что у нее нет веры и неоткуда взять – мать-негритянка умерла ради ее рождения – неведомый отец чероки-полукровка сезонник приходивший бывало швыряя изодранные башмаки через серые равнины осени в черном сомбреро и розовом шарфе присев на корточки у костров с сосисками запуливая тару из-под токая в ночь «Йяа-а Калексико!»
Скорее нырнуть, куснуть, погасить свет, спрятать лицо от стыда, залюбить ее грандиозно из-за нехватки любви целый год почти что и нужды толкающей вниз – наши маленькие соглашения в темноте, всамделишные не-следовало-об-этом-говорить – ибо это она потом сказала «Мужчины такие сумасшедшие, они хотят сути, женщина и есть суть, вот она прямо у них в руках а они срываются прочь возводя большие абстрактные конструкции» – «Ты имеешь в виду что им следует просто остаться дома с этой сутью, то есть валяться под деревом весь день с женщиной но Марду это ведь моя старая телега, прелестная мысль, не припомню, чтоб ее высказывали лучше, и никогда не мечтал о таком». – «Вместо этого они срываются и затевают большие войны и рассматривают женщин как награды а не как человеков, что ж чувак я может и прямо посреди всего этого дерьма но я определенно не желаю ни кусочка» (своими милыми культурными хиппейными интонациями нового поколения). – И поэтому поимев суть ее любви теперь я воздвигаю большие словесные конструкции и тем самым вообще-то ее предаю – пересказывая слухи каждой подметной простыни на всемирной бельевой веревке – и ее, наше, за все два месяца нашей любви (думал я) только раз постиранное поскольку она будучи одинокой подземной проводила лунатичные дни и ходила бывало в прачечную с ними но вдруг уже промозглый поздний день и слишком поздно и простыни серы, милы мне – поскольку мягки. – Но не могу я в этом признании предать самые потаенные, бедра, то что в бедрах есть – а тогда зачем писать? – бедра хранят суть – однако хоть там мне и следует остаться и оттуда я пришел и рано или поздно вернусь, все же я должен срываться и возводить возводить – ради ничто – ради бодлеровских стихов…
Ни разу не произнесла она слово любовь, даже в то первое мгновенье после нашего дикого танца когда я пронес ее по-прежнему на себе не касая ногами пола к постели и медленно опустил, страдая отыскать ее, что ей понравилось, и будучи несексуальной всю свою жизнь (кроме первого 15-летнего совокупления которое почему-то поглотило ее и никогда больше с тех пор) (О боль когда выбалтываешь эти секреты которые так необходимо выболтать, или к чему писать или жить) теперь «casus in eventu est»2 но рада что я тут теряю рассудок несколько эгоманиакально как и следовало ожидать после нескольких пив. – Лежа потом в темноте, мягко, щупальцево, ожидая, до сна – и вот утром просыпаюсь от крика пивных кошмаров и вижу рядом негритянскую женщину с приотворенными губами спящую, и пушинки от белой подушки набились ей в черные волосы, почти отвратительную, осознаю что́ я за животное раз чувствую хоть что-то близкое к нему, виноградному сладкому тельцу обнаженному на беспокойных простынях возбужденного прошлоночья, шум из Небесного переулка просачивается в серое окно, серый судный день в августе поэтому мне хочется уйти немедленно чтобы «вернуться к своей работе» к химере не химеры а упорядоченно надвигающегося ощущения работы и долга которое я разработал и развил дома (в Южном Городе) скромного дальше некуда, свои утешения там тоже есть, уединения которого я желал а теперь не переношу. – Я встал и начал одеваться, извиняться, она лежала маленькой мумией в простыне и бросала серьезные карие взгляды на меня, как взгляды индейской настороженности в лесу, словно карими ресницами внезапно поднимающимися черными ресницами чтобы явить неожиданные фантастические белки взора с карим поблескивающим центром радужки, серьезность ее лица подчеркнута слегка монгольским боксерским как бы носом и скулами немного припухшими от сна, словно лицо прекрасной порфирной маски найденной давным-давно и ацтекской. – «Но зачем тебе нужно срываться так быстро, как будто почти в истерике или тревоге?» – «Ну вот нужно у меня работа и мне надо прийти в себя – с бодуна…» – а она едва проснулась, поэтому я на цыпочках выскальзываю с несколькими словами фактически когда она почти проваливается в сон снова и я не вижу ее опять несколько дней…
Ебарь-подросток совершив этот подвиг едва ли оплакивает дома утрату любви завоеванной девицы, чернобровой милашки – здесь нет признания. – Только в то утро когда я ночевал у Адама увидел я ее снова, я собирался вставать, кое-что печатать и пить кофе в кухне весь день поскольку в то время работа, лишь работа была у меня на уме, не любовь – не боль, вынуждающая меня писать это даже если я не хочу, боль что не облегчится писанием этого но усилится, но будет искуплена, и если б только она была болью с чувством собственного достоинства и если б ее можно было куда-то определить а не в эту черную канаву стыда и утраты и шумного безрассудства в ночи и несчастной испарины у меня на челе – Адам встает идти на работу, я тоже, умываемся, мыча переговариваемся, когда телефон зазвонил и то была Марду, которая собиралась к своему врачу, но ей нужна монетка на автобус, а поскольку живет сразу за углом: «Ладно забегай но побыстрее я иду на работу или оставлю монетку у Лео». – «О и он там?» – «Да». – В уме у меня мужские мысли повторить с ней и я вообще-то сильно не прочь увидеть ее неожиданно, будто чувствовал что она недовольна нашей первой ночью (никаких причин так чувствовать нет, перед всей этой кутерьмой она легла мне на грудь доедая омлет фуянг и врубалась в меня поблескивавшими ликующими глазами) (которые сегодня ночью мой враг пожирает?) мысль об этом заставляет меня уронить сальное пылающее чело в усталую руку – О любовь, бежала от меня – или телепатии действительно сочувственно пересекаются в ночи? Такая пагуба выпадает ему – что холодный любитель похоти заслужит теплого кровоточения духа – и вот она вошла, 8 утра, Адам отвалил на работу и мы одни и сразу же она свернулась у меня на коленях, по моему приглашению, в большом набивном кресле и мы стали разговаривать, она начала рассказывать о себе и я зажег (серым днем) тусклую красную лампочку и вот так началась наша истинная любовь…
Ей нужно было рассказать мне все – на днях она несомненно уже рассказала всю свою историю Адаму и тот слушал пощипывая себя за бороду с мечтою в отдаленном взоре чтобы выглядеть внимательным и любовником в унылой вечности, кивая – теперь же со мной она начинала все заново но как будто (как я думал) с братом Адама гораздо сильнее любящим и больше, более благоговейно выслушивающим и принимающим ближе к сердцу. – Вот они мы во всем сером Сан-Франциско серого Запада, можно было чуть ли не почуять дождь в воздухе и далеко за всею ширью земли, за горами дальше Окленда и гораздо дальше Доннера и Траки лежала великая пустыня Невады, пустоши уводящие к Юте, к Колорадо, на холодные холодные стоит грянуть осени равнины где я продолжал воображать себе этот ее полукровка-чероки бродячий папаша валяется вниз брюхом на платформе а ветер треплет его тряпье и черную шляпу, его бурая грустная физиономия видела всю эту землю и опустошение. – В иные мгновенья я представлял себе его вместо этого сборщиком где-нибудь под Индио и жаркой ночью он сидит на стуле на тротуаре среди мужиков в одних рубашках, они перешучиваются, и он сплевывает а те говорят: «Эй Ястреб Тау ну-ка расскажи нам еще ту историю как ты угнал такси и доехал на нем аж до Манитобы в Канаде – ты когда-нибудь слыхал как он ее рассказывает, Сай?» – У меня было видение ее отца, он стоял во весь рост, гордо, красивый, в унылом тусклом красном свете Америки на углу, никто не знает его имени, никому нет дела…
Ее историйки о собственных безумствах и приключеньицах, о пересечении всех границ города, и курении слишком много марихуаны, в чем для нее было столько ужаса (в свете моих собственных погружений в ее отца зачинателя ее плоти и ужаснувшегося предшественника ее ужасов и знатока гораздо бо́льших безумств и безумия чем она в своих возбужденных психоаналитиком треволненьях могла бы хоть когда-нибудь хотя бы вызвать в воображении), образовывали только фон для мыслей о неграх и индейцах и Америке в общем но вместе со всеми обертонами «нового поколения» и другими историческими замороками в которые ее теперь закрутило точно так же как и всех нас в Забойно-Европейской Печали всех нас, та невинная серьезность с которой она рассказывала свою историю а я слушал так часто и сам рассказывал – распахнув глаза обнимаясь на седьмом небе вместе – хипстеры Америки посреди 1950-х сидящие в полутемной комнатке – лязг улиц за голым мягким подоконником окна. – Забота о ее отце, поскольку я сам бывал там и садился на землю и видел рельсы сталь Америки покрывающую землю наполненную костями старых индейцев и Коренных Американцев. – Холодной серой осенью в Колорадо и Вайоминге я работал в полях и смотрел как индейцы-сезонники вдруг выныривают из кустов у полотна и движутся медленно, тягуче отхаркиваясь, забывая смахнуть слюну с подбородка, морщинистые, таща на себе в великую тень света котомки и всякую ерунду тихо переговариваясь друг с другом и так далеки от всяческих забот батраков в поле, даже негров с шайеннских и денверских улиц, япов, армян и мексиканцев общего меньшинства всего Запада что смотреть на индейцев по трое или по четверо пересекающих поле и железнодорожные пути это как что-то невероятное для чувств будто во сне – думаешь: «Они должно быть индейцы – ни единая душа на них не смотрит – они вон туда идут – никто не замечает – неважно в какую сторону они идут – в резервацию? Что у них в этих бурых бумажных пакетах?» и только с большим усилием понимаешь «Но ведь именно они населяли эту землю и под этими громаднейшими небесами именно они беспокоились и плакали на похоронах и защищали жен целыми нациями что собирались вокруг вигвамов – теперь же рельсы бегут по костям их предков ведут их вперед указывая в бесконечность, призраки человечества легко ступающие по поверхности земли так глубоко гноящейся наваром их страдания что нужно копнуть лишь на фут вглубь чтобы наткнуться на ручку ребенка. – Пассажирский экспресс со скрежещущими дизельными яйцами мимо гррум, грумм, индейцы лишь подымают взгляд – Я вижу как они исчезают пятнышками перед глазами…» и сидя в краснолампочной комнатке в Сан-Франциско теперь с милой Марду я думаю: «И это твоего отца я видел на серой пустоши, проглоченного ночью – из его соков возникли твои губы, твои глаза полные страданья и печали, и нам не знать ни его имени ни имени его судьбы?» – Ее смуглая ручка свернулась в моей, ее ногти бледнее кожи, и на ногах и скинув туфли она втискивает одну ножку мне между бедер для тепла и мы говорим, начинаем наш романтический роман на более глубинном уровне любви и историй уважения и стыда. – Ибо величайший ключ к мужеству есть стыд и смазанные лица в пролетающем поезде ничего не видят снаружи на равнине кроме фигур бродячих сезонников что укатываются прочь из поля зрения…
«Я помню как-то в воскресенье, пришли Майк с Ритой, у нас был очень крепкий чай – они сказали в него мешают вулканический пепел сильней у них ничего не было». – «Из Л. А.?» – «Из Мехико – какие-то парни поехали туда в фургоне и скинулись на дорогу, или из Тихуаны или откуда-то еще, не знаю – Рита сильно тогда ехала – мы практически уже раскумарились а она поднялась очень так драматично и встала посреди комнаты чувак и сказала что чувствует как нервы прожигают ей кости насквозь – Видеть как она едет прямо у меня на глазах – Я задергалась и вдруг подумала кое-что про Майка, он все смотрел на меня так будто хотел убить – у него все равно такой чудной взгляд – Я выбралась из дому и пошла и пошла и не знала куда идти, у меня ум все поворачивался и поворачивался в несколько сторон разом куда я думала пойти: а тело продолжало идти прямо вдоль Коламбуса хоть я и чувствовала каждую из тех сторон куда ментально и эмоционально сворачивала, изумленная всеми этими возможными сторонами которые можно выбрать по различным мотивам что приходят в голову, как будто от этого станешь другой личностью – Я часто думала об этом с самого детства, о том что предположим не пойти вверх по Коламбусу как я обычно делала а свернуть на Филберт случится ли тогда такое что теперь достаточно незначительно но будет как бы достаточно чтобы повлиять в итоге на всю мою жизнь? – Что ждет меня в той стороне куда я не иду? – и все такое, поэтому если б это не было такой постоянной заморочкой сопровождавшей меня в одиночестве которую я разыгрывала настолько многими способами насколько было возможно я б не беспокоилась теперь если б не видеть тех жутких дорог к которым идет это чистое предположение оно довело меня до испугов, если б я не была так дьявольски упорна…» – и так далее в глубину дня, долгая путаная история лишь кусочки которой и неточно я помню, лишь масса безысходности в связной форме…
Отходняки мрачными днями в комнате у Жюльена а Жюльен сидит и не обращает на нее внимания а лишь смотрит неподвижно в пустоту серую как ночная мохнатая бабочка лишь изредка шевелясь чтоб закрыть окно или поменять отсиженную ногу, глаза круглые неподвижные в медитации такой долгой и такой таинственной и как я уже сказал такой Христообразной по-настоящему наглядно ягнячье-кроткой что ее достаточно чтобы свести с ума любого я бы сказал достаточно прожить там хотя бы день с Жюльеном или с Валленстайном (тот же тип) или с Майком Мёрфи (тот же тип), подземными с их мрачной длинномысленной выносливостью. – И укрощенная девчонка ожидающая в темном углу, как я помнил очень хорошо то время когда сам был в Биг-Суре и приехал Виктор на своем буквально самопальном мотоцикле с малышкой Дори Киль, была вечеринка у Пэтси в коттедже, пиво, свечи горели, радио, разговоры, однако в первый час вновь прибывшие в своих смешных рваных одеяньях и он с этой своей бородой и она с этими своими хмурыми серьезными глазами сидели практически незаметно где-то за тенями от пламени свечей так чтобы никто не мог их увидеть и поскольку они ничего не говорили вообще а только (если не слушали) медитировали, мрачнели, претерпевали, я наконец даже забыл что они вообще тут – и позднее той ночью они спали в крошечной палаточке в поле в туманной росе Звездной Ночи Тихоокеанского Побережья и с тем же самым смиренным молчанием ни о чем не упоминали наутро – Виктор настолько у меня на уме всегда центральный преувеличитель склонностей подземного хип-поколения к молчанию, к богемной таинственности, к наркотикам, к бороде, к полусвятости и, как я выяснил впоследствии, к непревзойденной недоброжелательности (как Джордж Сэндерз в «Луне и гроше») – поэтому Марду девушка в соку и в своем праве и с продутого ветрами простора готовая к любви теперь таилась в затхлом углу дожидаясь пока Жюльен заговорит. – Временами в общем «кровосмешении» она бывала лукаво молча по какому-то взаимному согласию или тайной государственной стратегии перемещена или возможно просто «Эй Росс ты сегодня забираешь Марду домой я хочу Риту для разнообразия», – и оставалась у Росса на неделю, курила вулканический пепел, ехала крышей – (напряженная тревога неподобающего секса плюс к этому, преждевременные семяизвержения этих анемичных maquereaux от которых она оставалась подвешенной в напряжении и нерешенности). – «Я была всего-навсего невинной деткой когда встретила их, независимой и типа ну не счастливой или как-то вроде а чувствовала что мне надо что-то сделать, я хотела поступить в вечернюю школу, у меня было несколько работ по моей специальности, переплетать в Олстаде и других местечках по всему Хэррисону, учительница рисования бабуся в школе еще говорила что я могу стать великой скульпторшей а я жила с разными и тратила все на одежду и у меня получалось» – (причмокивая губой, и это гладкое «цок» в горле от быстрого вдоха в печали и словно простуженно, как в глотках великих пьянчуг, но она не пьянчуга а опечаливатель себя) (высшая, темная) – (завивая теплую руку еще дальше вокруг меня) «а он лежит там и говорит чётакое а я не могу понять…» Она вдруг не может понять что произошло ибо потеряла разум, свое обычное признание себя, и ощущает жуткий зуд загадки, она и впрямь не знает кто она и зачем и где она, она выглядывает в окно и этот город Сан-Франциско большая унылая голая сцена для какой-то гигантской шутки сотворяемой над нею самой. – «Отвернувшись я не знала о чем Росс думает – даже что делает». – На ней не было никакой одежды, она поднялась из его удовлетворенных простыней и встала в омывающем сером размышлении мрачновременья что делать, куда идти. – И чем дольше она стояла сунув пальчик в рот и чем больше мужчина говорил: «В чем дело бэби» (в конце концов он прекратил спрашивать и оставил ее в покое стоять) тем больше она чувствовала давление изнутри нараставшее к прорыву и к наступающему взрыву, наконец она сделала гигантский шаг вперед ахнув от страха – все было ясно: пахнет опасностью – она читалась в тенях, в унылой пыли за чертежным столом в углу, в мусорных мешках, серые стоки дня сочились по стене и в окно – в полых глазах людей – она выбежала из комнаты. – «Что он сказал?»