– Цветет раз в сто лет, – информирует Федя.
– Неужели целый век? И не мог выбрать менее хмурую погоду?
Валя в милой кофточке, с поднятыми гребнем волосами… Вид благородной девицы. Не ведает: найден дневник Гусельникова. Как отреагирует? Глаза опущены (пишет), но взметнулись ресницы:
– Вы не отдохнули от командировки, Виталий Андреич?
– Почему это я не отдохнул, Валентина Ильинична? – с недавних пор они говорят друг другу мелкие колкости.
– Вид такой…
– …а вам не идёт этот бабушкин гребень.
Её глаза вспыхивают гневными огоньками.
– Срочно в номер! – мах левой рукой над бумагой, продолжая катать правой: ответить некогда.
Ну, и ладно.
В его отделе два одинаковых стола. Тот, что напротив, стимулирует вкалывать не только за себя, но и «за того парня». Бийкин – зав производственно-сельскохозяйственным отделом.
Материал, набранный в Улыме: информации, корреспонденции о работе – на первую и третью; на четвёртую полосу – о культурном отдыхе… Не только по профилю отдела, все берут всё в командировках. «Праздник Труда» – большой репортаж. Пишет в темпе, но аккуратно, готовые материалы откладывает на край стола. Параллельно ведёт телефонные интервью. Работает без интервалов, но, ища слова в окне, невольно глядит на памятник Ильичу, из которого мокрая метель лепит поддельного снеговика.
Наконец, Ленин обтаял, а Бийкин отработался. Наработанное – машинистке. Он не печатает, да и не надо: машинистка – в любой редакции. А творить от руки эффективней: материалы выходят тёплыми, эмоциональными (в рамках газеты). Научная литература уверяет: текст от руки по многим параметрам лучше набранного на клавиатуре.
Довольное возвращение домой, а там – «Книга амбарная», «Воспоминания»… Картонную корку отворяет, как дверь в незнакомую душу. И, будто – с вышки – в глубину непонятной воды: ещё немного и – захлопну! Руки, как у вора, дрожат. Но человек, видимо, на том свете, а его душе, наверняка, наплевать, читает в ней кто или нет? Живому вряд ли бы, понравилось.
И тут в холле – телефон. Вечером – редко. Шаги у двери.
– Виталий Андреевич… – Интеллигентная вахтёр Павловна, сменившая Федуловну.
Кто? Инесса? У них не те отношения, чтобы какие-то звонки. Она ждёт его в кондитерской, где работает кондитером. Валя? Она – да, когда Бийкин днём дома: «Где вы? Дыры в полосах забить нечем». Но лелеет другой вариант: «Это Валя. Мне тоскливо одной, думаю о вашем стихотворении. Не могли бы вы приехать (нет, не так), не мог бы ты…» На лестнице готовит именно для неё интонации…
«Здравствуйте, Виталий Андреич! – В трубке мужской голос, правильный, как у дикторов, конферансье. – Вы читаете мои записи? Я бы не хотел, чтобы вы…»
И гудки…
Да это автор «Воспоминаний»! Лет ему именно двадцать-двадцать пять. Ожидание в холле, но тот не набирает вновь. Но ведь он умер! Именно так: этого парня, молодого, вдруг увольняют (а ведь тотальная нехватка кадров!) и он умирает! Хотя это мнение Валуя, а на деле, наверное, нет связи между какой-то выволочкой и смертью.
Трагедия недавняя, перед двадцатым октября, до Бийкина (ныне шестое февраля).
Но умер ли он?
Как тут не вытащить из памяти некое свидетельство?
Была в редакции небольшая пьянка (впереди седьмое ноября). Бийкин, как стекло, а Муратов накануне отбытия многовато пьёт. Он тогда, отправляясь в более тёплые края, то и дело хохочет. Его хохот никого не радует. Да и сам он, понятно, невесел. И вот они, готовые на выход, тушат свет в кабинете, но яркий уличный фонарь глядит окно.
Опять хохот: «Гусельников-то… ха-ха-ха, где-то неподалёку в другом городе! Был я на Машуре у геологов… Экспедиция в глухом месте. Репортажи даю и в нашу, и в областную… Вечером с ребятами приму спирта, как у них заведено, да – на боковую. Однажды пробудился: светло. Там нет фонарей, – кивает на окно. – Небо яркое, белое от звезд. Ребята дрыхнут, а я гляжу в окно. Думаю: с Валькой расстанусь, это больно. Но не буду видеть Кочнина, Федю и Валуевские снимки… В этом году тринадцатого октября – снегу – горы, мороз. И тут скрип… Ночь, тайга. Геологи говорят: как-то зэки в побеге подлетели вплотную. Ладно, рация исправна, вызывают вертолет. Пойманы те или нет, но труп, вернее, скелет, найден неподалеку. Видимо, друга съели, это у них бывает.
Бийкин вернулся за стол. И Муратов вернулся: «Дверь на щеколде. А в окне – тень человека! И тут же он – к стеклу и глядит!»
Рассказ напоминает «страшные истории» в пионерлагере после отбоя…
«Черты тёмные (контражур), но что я – не узнал бы? Он, Гусельников! Очки наподобие мотоциклетных. И в миг этот краткий (он, явно, знал, где моя койка) – хохот. Немного погодя, – опять мотор, умолкая вдалеке. Именно от его треска я пробудился. На ночь выпил не больше нормы. Утром геологи – картошку с тушёнкой, а я не могу. “Ты что, Акбулатыч, приболел?” Видимо, – говорю, – ночью никакого покоя. Но никто не подтверждает работу какого-то двигателя. Днём – вертолет, и я – домой. Сна нет: жду – явится и – к окну! А квартира-то не на первом этаже! Думал – сойду с ума. Но на днях, как ты знаешь, я опять в командировке на Машуре…»
Бийкин, будто запоминает материал, чтобы обработать для публикации.
«В этот день снега крепкие, один наст. – И Муратов, будто обрабатывает материал. – На Полудённой в Управлении геологоразведки мы с геологами прикидываем: дорогой ехать долго (был бы бензиновый снегокат!) “Тут какой-то тип гоняет на таком. В вагон – с ним, компактный и удобный”. Отлегло у меня: Гусельникова я и, правда, видел, и мотор трещал реально. Отлегло».
Наверное, в городе или в его окрестностях обитает некто, копия Володи, его двойник. Где-то тайно, например, у одинокой бабы… Тут немало из колоний выходцев, некоторые так и живут. А дневник подкинут с непонятной целью, но это в характере экзальтированного предшественника.
Бийкин вздрогнул – грохнуло у окна. Выглядывает: крошево льда на тротуаре.
Я уеду. А скажут – умер.Скажут – сгинул он без следа.И на мой телефонный зуммерне раздастся знакомое «да»…Далее стих творить не мог, да и читать не мог. Выпить бы какую-нибудь таблетку! У него – никаких. Не болеет. И поправился от коварного недуга без подмоги докторов.
Но и не читая дневник, как бы в поле его притяжения. Одним из пунктов панацеи: не думать о родителях… И не думал, а тут…
Отец Бийкина Андрей Романович, живя в семье до девяти лет, в детдоме – до пятнадцати, плохо помнил своих родителей, бабушку и дедушку его детей. Его отец пропал во время Гражданской войны. Мать куда-то уехала. Андрей учится на рабфаке, работает токарем и пишет для газеты как рабкор. И тогда же сочиняет роман о храбром офицере, который храбро воюет не за красных, а за белых.
Учась на факультете журналистики, он сотрудник редакции; очерк пишет о будущей жене и матери Бийкина. Она с дипломом техникума, начальница цеха на обувной фабрике, отговаривает мужа от работы над романом, главным герой которого белый офицер, дворянин.
Молодая семья какое-то время у её родителей, заводских рабочих, в комнате, в коммуналке. Спустя год, 25 ноября у них прибавление – сын Виталий. И тогда им дают от фабрики три комнаты (эти три комнаты, как три карты, так и будут выпадать вместо квартир). Рады! Барак, топить две печки. Тут они проживут пятнадцать лет.
Вита пойдёт в первый класс во время войны, а отец уйдёт на войну. Брат и сестрёнка – с бабушкой, маминой мамой, она на пенсии, но вяжет для фронта тёплые вещи. Мать Бийкина – на фабрике в три смены. В сорок пятом году отец – с войны. Он, военный корреспондент, и в мирное время оценён в редакции молодёжной газеты.
Виталий тогда горд отцом, ну а любит и тогда, когда тот своим падением уважения никак не вызывает. Отец опять – за роман, в проходной комнате, откуда выходят двери двух других. Ночами топит печи, и ни у кого нет тревоги. Пока не даёт почитать и Виталию, и жене. В романе – главный персонаж – некий ефрейтор. Никаких подвигов, только дрязги. Роман не опубликован.
Виталию двенадцать лет, и он решил: будет журналистом. Отец, уволившийся из редакции, в то время ведёт во Дворце пионеров кружок юных корреспондентов. В нём Вита – первый. Отец – неплохой наставник, но иногда в нетрезвом виде, и его выгоняют.
Негативные думы – от дневника Гусельникова, у которого такой уважаемый, такой правильный отец!
Свист локомотива. Поезд: с юга – на север; и встречный: с севера – на юг.
Сон… Будто Гусельников входит к нему в комнату и вопрошает: «Зачем вы, Виталий Андреич, читаете мой дневник?»
Глава третья
(7 февраля, пятница)
Обитатель чердака
Уходя на работу, «амбарную книгу» – в тумбочку: уборщица глухонемая, но любопытная. Да, мало ли, автор, который не так давно обитал в этой комнате… А если Федя прав, то дело иметь с больным, с шизофреником, с ненормальным! Его телефонная реплика напряжённая, нервная.
Днём мотает километры (и пешком, и на транспорте). Берёт материал на двух заводах и деревообрабатывающей фабрике. Целый день контактирует с нормальными людьми. И не верит: ни в угробленного, ни в ожившего предшественника, ни в любовь к нему Валентины Ильиничны, ни, тем более, в то, что найдены его записи.
С холодком тревоги подходит к гостинице газовиков, будто там верхушка айсберга, ледяная глыба которого – в глубине. Эта махина может отправить на дно маленький фрегат его панацеи. Не такая и бредовая идея об их судьбах, как-то связанных.
Новые планы («планты», как он говорит с иронией) предельно краткие, хотя и нелёгкие. «Не курить, много ходить, нормально питаться». Утром – овсянка, которую научился варить; гантели куплены.
Ощущение какой-то стронутости. Будто в душе что-то «стронулось», как тут говорят, имея ввиду лёд на реке, снег на крыше. «Март пропущен, вплываем в апрель».
Он не входит в дом и бредёт, не куда глаза глядят, а в другой, невидимый мир, но дорогу обрывает тюремная ограда. В комнату, – волнуясь, будто там оживший человек.
Его возвращает к реалиям работа: двести строк – в номер, двести – в загон. Доклад по телефону Вале, мол, с утра будет материал. Она хочет поговорить. Но не пробилась через его деловую интонацию, и в трубке не дружеское «пока», а отстранённое «до завтра».
Перед сном – немного чтения. Но не детектив «Убийство на тихой улице». Хватает «амбарную книгу».
Воспоминания
Н я н ь к и. Одно моё окно выходит в цветник. Далее – тротуар, которым тянут детей в детсад.
На прогулке спрашиваю:
– Там невкусно кушают ребята? – Неприятный запах от кухни, мимо которой мы идём.
– С чего ты взял, ты же не был там?
Я недолюбливаю эту тётку. У неё мнение: меня балуют и, наверное, она хотела бы отдать меня в садик… Вряд ли у неё такая идея, но я не понимаю: ей за меня платят. Не я инициатор конфликтов. Забыв обиду, опять:
– А на обед будут «снежки»?
Этот десерт готовит домработница Таисия, украинка. «Снежки» она произносит с ударением на первом слоге. Да и с виду – снежки. Бабушка и Таисия иногда вспоминают с юмором, как бабушка нанимала Таисию, которая на рынке торговала гуся, и бабушка хотела купить, но не знала, как сготовить. Таисию пришлось «взять на пару с гусем».
– На ботву бы тебя!
– А что такое ботва?
– Вроде травы.
Немного обдумав, говорю:
– Мы поедем на дачу, и там я сам сяду на траву.
– Домино экий, сад, да ешо – дача!
– Там река!
Наша загородная усадьба вдоль берега. У мостика вода отделена сеткой. Для меня, уже умею плавать. Прошлым летом и наняли эту няньку. Зима к концу, но она треплет мне нервы.
– Улица-то генеральская, – обозревает коттеджи.
– Мой дедушка – генеррал! – И что плохого в этом? Радуюсь, к тому же, букве «р». – Улица называется «Кррасных командиров», – для неё, для тёмной.
Мы – у дома. Ворота открыты, выкатывается автомобиль. В нём – отец. Не за рулём. Водитель молодой, «стиляга», так называет его папа. Парень этот лихо насвистывает мелодию, «рок енд ролл». Увидев нас, отец велит ему тормознуть: не может гордо проехать мимо меня. Приоткрыв дверцу, он пожимает мою ручонку, будто это большая рука его взрослого сына. У меня благоговение перед ним, моим папой!
– Отец твой как барин!
Обидное о моём папе!
– Он дирректор!
– Барин! – напирает она.
Топаю ногами. Сдёрнув колпак шапки-«буратинки» (такая у Буратино), бью ею няньку по грубой юбке, по валенкам в галошах! Во дворе с клумбами, выложенными по краям белым камнем, кричу:
– Мой папа дирректор! Мой папа дирректор!
Крик долетает за внушительную дверь. На крыльце – мамочка:
– Молодец! Выговорил!
Накануне мы бились над буквой «р».
В прихожей я не выговариваю трудную букву:
– Она говолит, – папа балин!
Мама уводит меня, раздев, не дав это делать бабке. Та глядит виновато, как и во время других выговоров. Ей тяжело в городе, она многого не понимает. Но такое впервые. В кухне она – на сундуке (её вещь из деревни). Она не спит на «традиционном диване». Для домработницы Таисии выделена комната. Она, как родная: вынянчила тётю Лику, водила в школу «за ручку» тётю Сашу.
Нянька, будто подсудимая, и обвинение произносит Таисия:
– Куды ж это гходно! То ж хлопчик, дитё! Я вже двадцать пять гходов у этих людей, та кажу вам, шо добрее их нэма в цилом свити!
Нянька клонит голову. Таисия кивает:
– Це добре!
Но вдруг нянькина инвектива:
– Баре вы советские! Буржуи вы советские!
Четверо и Таисия ахают одновременно. Бабушка поднимает голову императрицы:
– «Баре» – это бездельники. А мы работаем на благо общества и народа. Вот я – Герой труда. – Она прямая, гордая.
Нянька молчит. Мама и тёти желают «закрепить внушение», хотя уверены: бабушкины слова и так убедили няньку. Меня не выгоняют из кухни. Синедрион имеет цель «восстановить авторитет отца».
– Это мы – барыни? – говорит тётя Саша. – Мы – учителя, музыканты, врачи! Мы – так, букашки?
Ответ няньки, – и дружное «ах» оппонентов:
– Народ вы презираете, народ вас кормит, а вы его презираете!
Я – во гневе: мама, актриса, – букашка? Тётя Лика, играющая на рояле, тётя Саша, которая говорит по-немецки, по-испански, по-французски? А бабушка? Её фотография – в журнале! А Таисия, которая готовит «снежки», «наполеон», неповторимый торт из клубники и многое другое – букашка? Они ещё втолковывают тупой няньке, кто они такие, и тут я выкрикиваю:
– Ты – букашка! – топаю для убедительности ногами.
В кухне – тихо.
Мне нанимают другую няню. Она не отходит от «линии Таисии», до того раннего утра, когда я вбегаю к ней, хныкая. И вижу: няня, будто кукла, глядит открытыми глазами. Бабушка определяет: инфаркт. Этот диагноз, будто прокрался в дом, вновь явившись на свет.
Нянек у меня хватает: Четверо, Таисия, подруги Четверых.
– Бедный ребёнок! – жалеют меня, имея ввиду истории с няньками.
Я – не бедный ребёнок, и с ранних лет это знаю.
«У меня живут две птицы:
серый чижик и синица.
Брат оставил птичек мне,
сам бьёт немцев на войне».
Нечёткая и недружная декламация всем первым классом! Они у парт, глядя друг другу в затылки. Впереди – немец Зингерфриц (имя почему-то Сашка). О, Бийкин и тогда понимает, насколько плохо иметь такую фамилию, куда хуже его фамилии Бологузов, которую ребята легко трансформируют в дразнилку (Голопузов). «Пошли фрица бить!» И бьют.
А лет двадцати тот прыгает с моста в городской пруд и тонет. Летом много купающихся. Но это ударяет Бийкина, будто он виноват в Сашкиной ранней смерти. Он, круглоголовый, прикрывал лицо рукой: «В лицо не надо». «А ты по-немецки, по-фрицевски», – требует их главарь, второгодник и уже тогда – уголовник, немного погодя отправленный в колонию. И в другом классе паренёк с немецкой фамилией, но его не трогают. Наверное, оттого, что в том классе нет юного уголовника. Бийкин не отвечал отказом Митьке Топору (фамилия Торопов) на его наглое: «Айда Фрица бить!» Он не защищал Сашку, а, слабо, но ударял!
На какое-то время каменеет в кресле с амбарной книгой на коленях:
– Прости меня, Саша Зингерфриц!
И чего у Гусельникова в дневнике какие-то воспоминания (да, они «ведут Бийкина к познанию»)! О работе, о редакции лучше бы написал!
Перевёрнута страница…
Anno…
За этим словом и число, и «август» на русском. Только слово «год» на латыни. И опять ощущение: автор глуповат. Итак, воспоминания кончились. И далее именно дневник, в котором, наверняка, информация об удельских днях, и о дне гибели, если она была!
«Kenst du Land, где небо блещет». Солнце горит над осенней тайгой, над рекой и над скалами. Я парю над землёй. Я лечу, ощущая себя жизнеспособным.
Это – Удельск?! Будто еду и лечу в один населённый пункт, а прибываю в другой. Город не имеет центра, – одна окраина.
От аэродрома – на автобусе.
– Кому в «Центр»? Выходите!
Деревянной лестницей, напоминающей корабельный трап, сброшенный в город, как в море, – на некое плато, которое и претендует на центр. Тут пятиэтажки из кирпича. А в городе много деревянных изб. Наш пострел куда-то… поспел…
Редакция (пять комнат) на первом этаже административного здания (их два, это – с колоннами).
Моего будущего шефа зовут Леонтий Фролович. Оригинальные имена. А фамилия Кочнин идеальна для того, кто нашёл некую кочку в данном болоте. Толстоват, лысоват.
– Шево надо? – шепелявость не природная, плохо вставлены зубы. – Вы к кому?
– К вам, ведь вы редактор? – выкладываю документы.
– А где Белозёркин?
– Мы поменялись.
– По-ме-ня-лись?!
– Чтоб открыть путь на ваше плато, я убил Павку Белозёркина, моего однокашника на факультете журналистики.
Редактор оглядывает багаж:
– Что за аппаратура?
– Магнитофон, пишмашинка…
– Личные?
– Личные отличные.
– А в этом чемоданчике..?
– Бумаги, блокноты. «Дипломат», кейс, а по имени одного американского супермена – «Джеймс Бонд».
– А-а, супермен…
– И пиджак личный…
– Ну, да. Хороша экипировка.
Он перебирает вырезки с моими материалами:
– О пианистке – нормально… О спектакле – ни-че-го… А у нас будешь про назём да про навоз, – на «ты».
– На-зём?
– А тоже навоз.
– Мне обещали именно в производственно-хозяйственный! Я в отделе культуры работать не буду.
– …сельскохозяйственный.
– «Нет пределов познанию и любое знание постижимо для пытливого ума».
– С этим согласен. С жильём у нас худО! – нажимая на «о» – Белозёркин – местный, сын главного лесничего. Придётся тебя домой к себе весть. Гостиницы нет путём…
– Путём?..
– Только непутёвая…
– Не имеет значения.
– И там у тебя жилья нет?!
– Кое-какое.
– Плохое?
– Никакое.
– Ни туалета, ни ванной?
– О, мне бы ваши понятия…
– Там у тебя родной город, а ты явился да ещё говоришь загадками.
– Но ведь я к вам «пришёл к своим, что ж не принимаете»?
– Да нет, принимаем, направление-то есть.
– Решил я с круга сойти. Судьбой одно дано, но я опровергаю идиому: «Не властны мы в судьбе своей».
– Романтик!
– Нет. Романтика – удел юных.
Он опять – в документ:
– В двадцать два всем кажется, что юность позади…
– Двадцать три мне стукнуло третьего августа. Вот так «страна Гергесинская!» И что ж теперь? Отряхнуть прах с моих чемоданов – и обратно в АН?
– Кочнин терпелив, как лошадь, – комментарий Бийкина. – Тоже мне мессия! Я бы показал ему «страну Гергесинскую», но, главное, Содом и Гоморру.
Вызывает подмогу – чету Муратовых. Их портреты.
Всеволод Акбулатович – упакованное в синтетику изделие среднего формата. Немнущийся, но гнущийся, будто резиновый. Голова напоминает старинную укладку бриолином, брови лоснятся, угольные гляделки горят.
Жена Муратова. Валентина Ильинична. Старовата, но велит звать Валей. Её портрет. Глаза распахнуты. Широкий лоб. Светлые волосы – туго на затылке. Лицо бледное, не как у её желтокожего супруга. Она умней его, но при этом рядом с ним, как Дездемона, тонкая и хрупкая. В кольцах камушки по килограмму. Вот бы пощёчину внешней стороной такой ручонки!
– Кассио сопливый, – реакция Бийкина.
Пока они оба вникают в мои творения, передавая друг другу газетные фрагменты, редактор – к начатой теме:
– Да, и мне было двадцать два…
– У каждого – индивидуальное время. Я даю себе тридцать три года.
В пылком лице Муратова (ему-то более тридцати) – улыбка, но померкшая от мимики Валентины. Она не на мужа глядит, она сама отыскала мой взгляд. Тёмные фильтры моих очков отпугивают, но не всех. Муратов на лице мадам читает ревниво с пятого на двадцать пятое.
– Пишет он неплохо. Публикации у него неплохие, у вас, Владимир, – она отдаёт мне «шедевры».
В ответ целую её ручку, тяжёленькую от камней.
– Галантный! – ирония её супруга. – Надо бы его – замом, и зама у нас нет.
– Ладно – и сотрудником. Ох, трудно будет парню, да и жить негде! – подводит итог шеф.
Так, не триумфально, меня приняли на первую в моей трудовой биографии работу.
– «Сама отыскала мой взгляд». Как это понимать?.. Намёк: втюрилась? Врёт?
«Книга амбарная» «отвечает»:
Anno… Опять пора записать в дневник, необходимая вещь, но необходима и полная откровенность. Это у меня будет!
– Значит, не врёт? Вот гадёныш…
Редактору не пришлось меня «весть» к себе домой. Я переночевал на редакционном диване. Диван удивительный! В его глубине что-то звенит, гремит. Сон, будто я играю на органе. Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха! – Читатель (не его предшественник) знает, над чем смеётся. В ящике для белья – не бельё, а винные бутылки – гонорар уборщице Зое Прокофьевне, даме принципиальной, пока – не о деньгах.
Я раньше всех на работе! Мой непосредственный начальник Муратов:
– Стол тебе маловат.
– Мне все столы маловаты!
Да, этот парень был огромным, некоторые говорят: длинный. Бийкин, например, метр восемьдесят два.
Идём в гараж. Там редакционный шофер Миньша (шофёров в Удельске зовут на «ша»: Петьша, Геньша) оглядывает брюки:
– Кожзаменитель?
– Натюрлих.
– Ого! Не продаёшь?.. А нафига вам такая гробина? Берёте, чё ли?
Я тренируюсь говорить «чё ли». Решаем «несть», но до редакции не дотащили. В моих «апартаментах» нет письменного. А в редакции – как-нибудь. Нанимаю грузовик и перевожу предмет мебели в посёлок газовиков. Это микрорайон Удельска. Далековато до редакции, но мне надо больше ходить, тренировать сердце.
И у того были «планты». Один пункт, как у Бийкина (ходить пешком), хотя его сердце не нуждается в тренировках. Да, эти «длинные» люди бывают дохляками.
В посёлке газовиков ресторан «Рассвет над Лысьвой» из стекла и бетона. Жилые дома с коммунальными удобствами. Например, у меня. Рад цивилизации. В первый день был напуган. Павка Белозёркин ни слова о быте, одни хвалы…
Бийкин глядит на стол. Давно ли тащил его возлагавший надежды Гусельников?..
Немного о нём, уважаемом… Никакая это не «гробина», удобный и капитальный. Аура бензиновая отмыта глухонемой уборщицей, она и полы вымыла.
В нижнем ящике – тайник моего предшественника, которого из редакции уволили, и он умер.
Выходит, Бийкин в этой очереди – не крайний, наверняка, и за ним заняли? Если и не заняли пока, то займут.
Anno…
Проглядывая подшивку, говорю Муратову:
– По-моему, мой предшественник Антон – неплохой журналист. Вот фельетон, автор «Тоша Егорцев». «Не стая воронов слеталась…» О квартирных махинациях…