banner banner banner
Короткие рассказы
Короткие рассказы
Оценить:
 Рейтинг: 0

Короткие рассказы


Даже отказ Нины не расстроил Михаила, а наоборот почему-то растрогал: «Да, да, – ловил он себя на чрезвычайно правильной мысли, – здесь так и нужно, именно так и нужно, и никак по-другому».

Он приходил теперь к ней ежедневно, и каждый его приход, сопровождался сначала миниатюрными шоколадками, потом размеры их увеличились, добавились кульки с конфетами, и, посчитав себя своим этом мире совершенства, стал приносить различные деликатесы. В последний раз на столе, испуганным кусочком, стесняясь предложенной тарелки с отбитым краешком и кое-где облетевшей по ободку позолотой, завялилась балыковая осетрина. Не прижилась. К ней боялись прикасаться по причине дороговизны.

– Как вата! – Испробовала малую частичку Люба, выращенная родителями на настоящем молоке и домашнем печёном хлебе.

А ещё так надрывно ныло в груди и так жалко ему становилось себя, когда он каждый раз вынужден был уходить обратно в свою темноту. Уходить из этой первозданной чистоты, привидевшейся ему избалованному цивилизованной Европой и родителями богатой жены, которая ждала, а может и не ждала его дома – в Риге, где он, выгадывая подходящую партию, пристроил по случаю свою щепетильную судьбу.

Жена у Михаила была страшненькая, но умелая. За два дня могла связать свитер из скрученных восьмеркой, двух витков мохера. Они прекрасно шли на местном рынке и приносили семье постоянный доход. Коктейли по субботам у малознакомых, но ужасно нужных, людей; канапе вместо обильной закуски, аристократическая чопорность света, куда чужаку вход заказан; многозначительные, оттенённые Дзинтарсом взгляды; говорящие о многом мимолётные улыбки или стиснутые губы, предвестники катастрофы.

В Россию Михаил приезжал отдыхать от всего этого наносного, хотя всегда себя ощущал приверженцем именно такого образа жизни и времяпровождения. Он чувствовал себя среди простоватых россиян охотником, прибывшим из высшего мира поживиться свежим мяском. В этот раз Михаил сам стал добычей, и теперь, обнаружив у себя зачатки души и околдованный внутри её радужными переливами, не желал возвращаться в свою юдоль.

Он уже строил планы, как расскажет всё Нине, как выплачет ей свое личное. И наконец, закрутится трудная, но такая желанная жизнь полная вездесущей бытовухи, космического безденежья, но насыщенная глубоким смыслом. Он даже был согласен пойти работать на завод. Как это сделать, непонятно было и ему самому, но мысль уже прижилась в его влюблённом теле до такой степени, что он присматривал себе робу в магазине с экзотическим названием «Промтара». Утончённый, немного женственный Михаил старался выбирать штаны с накладными карманами, строчкой по верху по сегодняшней моде и короткую куртку, подшитую широким поясом и обязательным лейблом на треугольном грудном кармашке.

Однажды он не пришёл, и не пришёл уже никогда. Нина ждала его месяц, потом нетерпеливая молодость взяла своё. Наверное, счастье её сложилось, судя по живому свету в окне четвёртого этажа, под которым, ещё две недели, пока его не увезли, рыдал Михаил, потому что… .

Потому что, за ним прилетела из Риги жена, взволнованная долгим и молчаливым его отсутствием. Почувствовала что-то нехорошее. А он, сославшись на свою деловую занятость, уходил по вечерам под Нинины окна и протяжно ревел, распугивая гуляющих студентов. Напивался, и снова слезил, уже дома. На все вопросы – молчание. На все ласки – отказ.

Признаться Михаилу всё-таки пришлось. Дело дошло до больницы. Когда жена выяснила, в чём причина, рассмеялась холодным раскатистым эхом прямо в коридоре психиатрической поликлиники и влепила ему, рассыпавшуюся в глазах Михаила золотыми искрами хлёсткую пощёчину не постеснявшись знакомого врача. После этого герой наш сник, ударился в депрессию, и чтобы восстановить его значимость в семье родители жены сослали чудо-Михаила в элитный санаторий, где качественный уход вернул его к существованию.

Всё бы было хорошо, да только иногда, особенно по вечерам, находила на него неведомая блажь.

Он неожиданно для окружающих застывал на полуслове, впадал в устойчивый болезненный транс. Остановит зрачок на пустом месте, посидит так долгие молчаливые минуты, и вдруг вслух скажет громко:

– Сука!

Или наоборот, разрыдается ни с того ни с сего. Опустит с осторожным шумом свой женственный кулак на журнальный столик ручной итальянской работы, чтобы не повредить витиеватый китайский сервиз, употребляемый раз в неделю для пития дорогого английского чая с трюфельным печеньем. Да так что зазвенят мелодично золотые ложечки в чашечках тонкого фарфора. Выйдет в гардеробную, откроет платяной шкаф из красного дерева, где повоет, повоет, уткнувшись в женину шиншилловую шубу или лебяжий пуховик, чтобы заглушить непристойные мужика звуки. Потом, вернётся в комнату, выдержит наигранную паузу, вытирая уголки глаз, свёрнутым в треугольник платочком; переложит платочек наизнанку, перейдет на уголки губ и скажет вдруг удивлённой жене, как ни в чём не бывало: «Пойди дорогая, помой чашки, ты же знаешь, я не люблю, когда на ночь остаётся грязная посуда».

Декабрь, 2011 г.

Дивертисмент

Очевидно, я схожу с ума, потому что мне сниться теперь один и тот же сон, которым я когда-то пугал штатного университетского психолога. Та верила, задавала вопросы, а потом записывала твёрдой, не видавшей креста, рукой в густо измалёванный ежедневник в чёрных корочках.

Тогда меня это забавляло. Теперь – не знаю! Так явно симулировать собственную выдумку, мне ещё не приходилось. И какое отношение имеет ко мне эта замызганная, провонявшаяся гарью шинель, сморщенные и побелевшие от болотной воды кирзачи. Почему я снова и снова бреду в тумане собственного сознания, в пелене слипающихся век, между, почти реальных берёз и сосен, чтобы прийти на окраину всё той же деревеньки, где под раскидистым гигантским дубом стоит полуторка, развороченная прямым попаданием бомбы.

На редкость хороший день. Жаворонок пиликает в прозрачном от света небе. В прищуре глаз по ресницам прыгают солнечные зайцы.

Жара.

В тени дуба, прислонившись к остову обугленного колеса, сижу я. Дремота, смешанная с усталостью, охватывает меня, и сон во сне возвращает домой.

Дощатый выцветший забор. Георгины в палисаде на высоких зелёных ногах. Оранжево-желтые и красные стрелы из шара. Изба тремя окнами в резных наличниках, смотрит, не моргая. Занавесь в среднем окне отодвигается, и я вижу задумчивое лицо женщины – это моя мать. Внутри, в самой сердцевине души, становится тепло и уютно, словно нет усталости, шинели, сапог, надобности по которой я бреду уже которые сутки. Знать бы, куда я стремлюсь, и что за сила тянет меня, не переставая, с надрывом?

Из-за дома, словно кошмар, появляется вереница людей в серой форме, под правой рукой зажаты фашистские шмайсера. Бросаюсь к калитке, машу руками, кричу матери, а она улыбается и не слышит. Я снова кричу изо всех сил, но кто-то крепко зажимает мне рот, и я открываю глаза.

– Орёш, чего? – такой же, как я солдат, в грязной шинели наклонился надо мной и изо всех сил сжимает вонючей ладонью мои губы. Я попытался освободиться, и он медленно отпустил руку.

– Чё так воняешь? – спросил в ответ я.

– Да тихо ты…, – цыкнул он на меня снова, и махнул подбородком за обгоревшее колесо машины. Я тихонько высунулся за железный обод, и невесть откуда взявшаяся злоба, колыхнулась во мне жгучей волной.

Совсем недалеко от нас в отгородке церкви из красного кирпича растянутой шеренгой стояли эсесовцы. Перед самыми арочными воротами, сохранившими кое-где следы побелки, из небольшого серого броневичка вылезал офицерский чин. Его монокль так блеснул на солнце, что блик от него добрался и до моего зрачка.

– Хорошо что собак нет, – раздался шёпот у меня над ухом – , а то бы… .

Я продолжал смотреть.

Офицер достал из портсигара папиросу, подержал её между пальцами, потом смял и выбросил. Толчок сзади заставил меня посмотреть немного в бок, и я увидел, что со стороны деревни к церкви движется процессия из жителей. Вернее её гонят несколько автоматчиков.

Нам всё стало ясно. И мы уставились вверх на сииее-пресинее небо.

– Ты кто? – спросил я тихо у своего неожиданного попутчика.

– Да какая разница, …зови Петром, – ответил он ещё тише.

Ещё какое-то время было по-летнему спокойно, и только жаворонок щебетал в безмятежной высоте.

Когда тишину разорвал сухой стук пулемёта, и короткое стрекотание автоматов завершило дело, Петр закрыл мокрые от слёз глаза рукой и плечи его начали вздрагивать от беззвучных рыданий. Я попытался сдержаться, но не смог и тоже сидел и трясся рядом, растирая слёзы по щекам.

Уже давно стих шум машин и окрики на грубом странном языке, а мы всё сидели словно приклеенные к железному обгорелому колесу. Мне стало невмоготу от стыда, и я просто встал и пошёл на то место – прятаться, казалось, больше было невозможно. За мной на карачках выполз и Пётр, потом поднялся и побрёл следом.

Трупы лежали все в одном месте у стены церквушки, только один повис на ограде, видимо пытался убежать. Это был молодой пацан, в руке у него была зажата обыкновенная детская рогатка.

– Покурить бы…,– сказал я просто так, потому что нужно было что-то сказать. Душно стало от солнца, и тишина такая повисла, будто перед концом света последний миг настал. Пётр подошёл к раскинувшему руки деду и порылся у него в карманах.

– Во кисет…, – выдавил он из себя как-то даже с радостью.

Закурили. Затем выкурили ещё по две. Я всё посматривал на женщину, закрывшую собой ребёнка. Так она и лежала на ней, на нём. Подошел, проверил, может живой.

Петр принёс из церквушки две лопаты и молча сунул одну мне в руки. Так мы начали копать. Прямо рядом с церковным кладбищем на святой земле. Копали два солдата землю, потому что …да мы и сами не знали почему. Нужно нам так было, просто нужно.

К темноте закончили таскать трупы в яму. Складывали аккуратно лица к лицам. Ребёнка с матерью положили. Деду кисет вернули. Закопали только к полуночи. Вернулись к своему колесу.

– Ты считал? – Спросил Пётр.

– Двадцать семь…, – ответил я.

Сильно ломило мышцы на спине и на руках.

– Нужно завтра крест поставить…и надпись…, деревня то хоть как называется?

– Сурож…, – ответил я.

– Откуда знаешь?

– Знак дорожный видел.

В кромешной тьме сверчки взялись за дело и под их мерный шум Пётр, и я провалились в тревожное забытье.