Москаленко был блатным. И всем своим поведением старался подчеркнуть это. До армии он имел условный срок – год, кажется – за хулиганство. Теперь Москаль бравировал своей судимостью, строил из себя этакого прожжённого урку. Речь его была пересыпана уголовной феней, да и разговаривал он с каким-то неприятным искусственным акцентом, словно нерусский, противно слушать.
Ты сплюнул попавшую в рот табачину и посмотрел в сторону куражившегося Москаля. Тот был высок, но худ и хлипок на вид. Тебе встречались на гражданке подобные «герои» – они смелы лишь когда за их плечами толпа: дома – дворовые дружбаны, здесь – одногодки-«деды». А прижми его одного где-нибудь в тёмном углу – мигом в штаны напустит.
…Чуть ли не на каждом дежурстве институтского оперотряда ты вылавливал с ребятами таких блатарей. Обычно их заводили к себе в штаб и – если рыпались – молотили вволю. Разумеется, синяков не оставляли: били по почкам, печени, в пах – пока очередной «герой» пощады не запросит. А просили почти все. Слезу пускали. Во всяком случае, ни одного стоящего человека ты среди них не встречал. Да и откуда им взяться: стоящие мужики по улицам не шухарят, к прохожим не пристают.
Был случай, избила одна дворовая компания парня из вашего оперотряда. Такое нельзя было оставить безнаказанным. К счастью, отыскать зарвавшееся хулиганьё не представляло особенного труда: компания каждый вечер тусовалась в своём районе, выпивая, балуясь «планом» и задирая между делом гуляющие парочки… Их всех накрыли в первый же вечер и отвели к себе в штаб. Курировавший оперотряд лейтенант предупредил, чтобы обошлись «без глупостей»; и дипломатично удалился. Тут-то ребята и всыпали этой шушере… И что же? Хоть бы один из них выдержал свою блатную марку. Нет, сразу стали валить друг на друга: это не я, мол, это вот такой-то и такой-то били, а я только рядом стоял, отговаривал… Протоколы подписали – такие, что потом, наверное, стыдно было смотреть друг другу в глаза.
Материалы допроса передали следователю. А что было после, ты не знал. Скорее всего, посадили. Туда им и дорога.
– …Эй, казак!
Голос доносился откуда-то из-за спины.
Сидевший рядом Зеленский толкнул тебя в бок. Очнувшись от задумчивости, ты оглянулся. И понял, что это Москаль обращался к тебе:
– А ну-ка, шагай сюда! – сердито повторил он. – Уши позакладывало, что ли?
Неохотно поднявшись с бревна, ты подошёл.
– Слышь, – сказал Москаленко, – этот карась говорит, что больше тридцати раз отжаться на руках невозможно. Ты же у нас, вроде, мужик накачанный. Давай, покажи ему, как это делается.
– Что показать?
– Отожмись пятьдесят раз.
– Я, наверное, столько не смогу.
Ты врал. Пятьдесят отжиманий были тебе по силам. Но пусть ефрейтор считает, что для тебя это трудно – тогда, по крайней мере, не станет придумывать ничего более сложного.
Однако твой расчёт не оправдался. Москаленко сузил глаза и спокойно сказал:
– Не сможешь, говоришь? Сейчас ты у меня и все семьдесят отжиманий изобразишь. А ну-ка, принял упор лёжа!
Приблизились, посмеиваясь, Осипов и Зеленский.
– Что, опять молодёжь не слушается? – с язвительными нотками в голосе поинтересовался Осипов.
– Ха, сам же видишь, – подлил масла в огонь Зеленский. – Они его ни во что не ставят. Скоро вообще начнут отпускать Москалю фофаны и пендали, ёлы-моталы!
Это был удар по самолюбию. Хотя, конечно же, ефрейтор понимал, что над ним подшучивают. Только ума в его голове всё равно было маловато, поэтому подначка достигла цели. Злобно буравя тебя узко посаженными тёмными глазами, он заорал:
– Принял упор лёжа, кому говорю!
Ты, в свою очередь, смерил взглядом его несуразную костлявую фигуру и подумал о том, что сейчас ничего не стоило бы справиться с этим козлом. Но в курилке была изрядная толпа «дедов»; и ты заметил, что они настороженно притихли, выжидая, чем всё закончится. Попробуй не подчинись – вмиг набросятся всей сворой… А Москаль уже сжимал кулаки; от него исходило ощущение опасности, и его губы подрагивали – вот-вот ударит.
Нарываться не хотелось. Ты со вздохом снял шинель и бросил её на сухую траву. Наклонившись, упёрся ладонями в холодную землю. Затем распрямился, отбросив ноги назад, и застыл на вытянутых руках в горизонтальном положении, готовый выполнять упражнение.
– Погоди, – сказал Зеленский.
Он вынул из кармана спичечный коробок, а из воротника вытащил три швейные иголки, которыми тотчас проколол картонную поверхность коробка – так, чтоб их острия торчали наружу примерно наполовину. И положил ощетинившийся коробок на землю – как раз на уровне твоего живота.
– Вот теперь точно не схалявишь, – заметил он. – Если ляжешь – иголки воткнутся тебе в пузо.
– Отжимайся, – поторопил ефрейтор. – Я жду, ёпст!
– Ага, – весело поддакнул Осипов. – У меня прям пальцы чешутся: пора уже начинать их загибать.
Семьдесят раз – не шутка. Ты не мог сказать наверняка, сумеешь ли справиться со внезапно свалившейся на твою голову физподготовкой… Надо же, как неудачно началась ночка! Поистине господь не поскупился отсыпать тебе из закромов невезения. Отмерял полной мерой.
Ты принялся отжиматься.
Москаленко стоял рядом и отсчитывал со злорадным (впрочем, несколько напускным) азартом в голосе:
– Один… Два… Три… Полностью, полностью выпрямляй руки! Не халявь! Четыре… Пять… Шесть… Семь…
Глава четвёртая. Страсть и нежность
Не забывай минувшие печали,
Любовь найдя и доброту найдя.
А если позабудешь, то едва ли
Они опять не посетят тебя.
Ни прежние надежды и ни вера
Тебя не отрезвят, и потому
Былая боль – единственная мера
Сегодняшнему счастью твоему.
Сергей Чухин
– …Тридцать четыре… Тридцать пять… Тридцать шесть… – считал ефрейтор. – Руки выпрямляй как следует!
– Ты что, не слышал, карась? – вторил ему Зеленский. – Полностью отжимайся, тебе говорят! А то сейчас всё по новой начнёшь!
…До сорока раз всё шло нормально. Затем ты почувствовал усталость. Дыхание сбивалось… Ты остановился в упоре, чтобы отдышаться и дать мышцам хотя бы кратковременный отдых.
– Шевелись, не прикидывайся шлангом, – поторопил Москаленко и легонько пнул тебя ногой в подошву сапога.
Ты снова согнул руки (влажная чернота почвы с торчавшими из неё едва заметными ошмётками вытоптанной травы приблизилась) и разогнул их… Повторил это ещё раз… Потом ещё раз…
– Сорок один, сорок два, сорок три… – считал Москаленко.
– Во чайник даёт! – с деланным удивлением воскликнул Осипов. – Этак благодаря тебе, Москаль, он поднакачается, пока в карасях ходит, а потом – тебе же под дембель ещё и рожу начистит.
– Не начистит, – усмехнулся ефрейтор. – Мы ему быстро нюх вправим, ежели что.
Он закурил. И продолжал считать:
– Пятьдесят восемь… Пятьдесят девять…
Теперь ты прилагал невероятные усилия для того чтобы не упасть. Руки дрожали. Разгибать их становилось всё труднее. На лбу выступили капли пота. Когда над ухом прозвучало: «шестьдесят два», ты вновь остановился, прерывисто дыша. И прохрипел:
– Всё… Не могу… больше…
– Можешь! – повелительно прикрикнул Москаль. – Если поднимешься, я тебе шнобель разобью, отвечаю. Отжимайся!
Это было невыносимо унизительно.
А вокруг уже собралась изрядная кучка подошедших развлечься старослужащих.
– Давай, карась, поднажми, – приободрили из толпы (впрочем, без тени сочувствия, откуда ему было взяться). – Немного осталось, всего восемь раз!
– Не прикидывайся хиляком!
– А может, он и вправду хилый? Глядите, какая у него рожа красная! Сейчас вот возьмёт и сдохнет, а нам потом отвечай перед начкаром.
– Отожмётся, никуда не денется.
– Ничего-ничего, это не смертельно. От физкультуры ещё никто не умирал.
– Чё застыл, карась? Здесь тебе не дом отдыха, отжимайся!
Они весело-безжалостно бросали в тебя словами. Так мальчишки, забавляясь, бросают камнями в забравшуюся на дерево бездомную кошку.
Ты согнул руки, почти коснувшись грудью земли. С бешено колотящимся сердцем, стиснув зубы, отжался. Покачнулся, но не упал. По лбу побежала вниз – продолжительно-криволинейно – горячая капля пота. Скатилась и, не в силах оторваться от твоего лица, повисла на кончике носа, подрагивая. Смахнуть её не было никакой возможности.
Ты снова дал бескрайнему расплывчатому земляному пятну приблизиться к своему лицу. Надсадно сопротивляясь наваливавшейся сверху тяжести, попытался отжаться. Но это оказалось выше твоих сил; левая рука, не выдержав, безвольно подломилась, и ты упал, больно ударившись подбородком. Кроме этого удара, поначалу ничего не ощутил; однако через секунду-другую появилось лёгкое жжение в животе.
Поднявшись на ноги, с удивлением заметил, что к твоей хэбэшке – чуть повыше бляхи ремня – прилип спичечный коробок. Ты взялся за него, потянул от себя. Увидел торчавшие из живота ушки иголок и только теперь понял: спичечный коробок, в который были воткнуты иглы, выполнял предохранительную функцию – он не дал им войти в тело полностью, во всю длину.
– Погоди, – деловито придержал тебя за плечо Зеленский. – Не дёргайся.
И принялся осторожно вытаскивать иголки.
– Ничего-ничего, – самодовольно заметил Москаленко. – В следующий раз будешь слушаться «дедушку». Сказано отжиматься семьдесят раз – значит, умри, но отожмись.
– Да пошёл ты, – вдруг оборвал его Зеленский, недолюбливавший ефрейтора за трусость и бахвальство. – Сам-то небось и пятидесяти раз отжаться не потянешь.
– А это уже никого не колышет, я своё отпахал. Теперь их очередь. Ладно, пусть пока отдыхает салабон, хватит с него.
– Иди покури, – бросил тебе Зеленский, закончив вынимать иглы и снова втыкая их с обратной стороны воротника своей шинели. – И не спорь больше с «дедами». Береги здоровье.
Ты поднял свою шинель. Отряхнул её. Чуть не плача – не столько от боли, сколько от обиды на то, что ты, здоровый мужик, не имеешь возможности постоять за себя и вынужден подчиняться каждому мудаку.
Ничего, ничего, ничего нельзя с этим поделать. Если только ты сам себе не враг. Если тобой не утерян окончательно, не выбит старослужащими из битой-перебитой башки инстинкт самосохранения. Если ещё хоть немного дорога эта жизнь – глупо скомканная, перепутанная, истоптанная подошвами грязных кирзачей, с едва видимым, кажущимся почти нереальным просветом дембеля вдалеке.
С такими мыслями ты надел шинель и, застёгиваясь на ходу, побрёл прочь, в густую непроглядность южной ночи. Нет, это не просто ночь, это чёрные крылья безысходности расправились над миром.
Мышцы дрожали от медленно спадавшего напряжения.
Ты шагал, не оборачиваясь. И немного пошатывался. А перед глазами, будто назойливая мошкара, мельтешили чёрные точки.
«Разве это жизнь? – вертелось в голове лихорадочное. – Чем терпеть такое скотство – может, в самом деле, лучше сдохнуть? Может, не стоит продолжать эти мучения?»
Вместе с тем каким-то дальним краем сознания ты понимал, что ничего не предпримешь и будешь существовать дальше в прежнем безотрадном положении. Хотя это вряд ли можно назвать жизнью.
***
Ты шагал прочь от курилки. Безответный и беспомощный. Противный самому себе, слабый, ничтожный. Готовый провалиться сквозь землю от унижения. А эти безмозглые ублюдки наверняка смотрели тебе в спину.
Ты понимал, что выглядишь жалко.
Они смотрели тебе в спину, и от их взглядов холодок бежал по твоему позвоночнику, а в грудной клетке перекатывался камень, который с каждым мгновением становился всё тяжелее.
…А если б эту сцену – каким-нибудь чудом – увидели отец с матерью? Или друзья? Или Нина? Что бы ты сказал им всем? Как оправдывался бы перед ними? Сумели б они тебя понять? Или нет?
– …Сумели б они тебя понять или нет? – этот вопрос прозвучал уже во второй или в третий раз.
– Кто? – так же тихо переспросил ты, ощущая на своей щеке тепло близкого дыхания.
Стараясь прогнать остатки сна, так причудливо смешавшегося с воспоминаниями, ты потёр глаза расставленными большим и указательным пальцами правой руки. На левой покоилась голова Мариам, и её волосы приятно щекотали тебе грудь… В комнате было темно. Значит, в самом деле, уже ночь.
– Как кто? – в голосе Мариам прозвучало удивление. – Твои папа и мама, я же тебя о них спрашивала. Если б они узнали всю правду – ну, о том, как получилось, что мы с тобой теперь вместе.
– А, вон ты о чём. Да не знаю я, честное слово. Тут всё так сложно, Муи… Я ни капли не сомневаюсь, что они давно считают меня погибшим. Скорее всего, им и цинк15 с какими-нибудь оторванными руками-ногами отправили. У нас часто командование так поступает, если чей-то труп обнаружить не удаётся.
– Зачем же они это делают? – удивилась Мариам.
– А чтобы потом родители не донимали. Каждому ведь хочется похоронить сына у себя дома, по-человечески. Вот и присылают запаянные цинки. Как бы приличия ради. Ну, и для собственного спокойствия. Никто ведь не знает, что это обыкновенная формальность.
– Так же нечестно.
– А кто спорит? – отпустив мрачный смешок, согласился ты. – Нечестно, само собой. Но мы и они – это совсем разное. У них мозги иначе устроены, они думают по-другому.
– Разве не лучше, если у отца с матерью останется надежда: может, их сын ещё жив – может, просто попал в плен?
– Во-первых, военному начальству на родителей наплевать: главное, чтоб их самих поменьше беспокоили. А во-вторых, возможно, они и правильно поступают: всё равно из плена, как правило, живыми не возвращаются – так зачем же родителям сообщать, что их сыну сейчас хуже, чем если б его убили?
Мариам помолчала несколько секунд. Потом порывисто прижалась к тебе.
– Бедный Серёжа, – прошептала она. – Бедный, бедный мой…
От твоего слуха не укрылась некая обречённая виноватость. Даже, пожалуй, не от слуха – возможно, это передалось с прикосновением. Её неожиданный порыв умилил тебя до такой степени, что сердце сжалось в груди и ком подкатил к горлу. Какая же она всё-таки милая, твоя маленькая сердобольная глупышка Муи! Ведь тебе было прекрасно известно, что жизнь Мариам тоже не баловала, а она, вон, не себя – тебя жалеет чуть ли не до слёз…
– Да ладно, брось сокрушаться, – сказал ты. – Зато теперь у меня всё будет хорошо… И у тебя тоже.
– Правда? – переспросила она, будто от твоих слов в самом деле что-то зависело.
– Правда, – серьёзно ответил ты, всей душой желая поверить в это. Потом – поскольку тело слегка затекло – переменил позу, оставшись, впрочем, как и прежде, лежать на спине. И, мягко приподняв голову Мариам, положил её к себе на грудь. Шепнул:
– Дик ду16.
– Дик ду… – эхом отозвалась она. Закинула колено тебе на ноги. Потом тягуче, словно прислушиваясь к звукам собственного голоса, произнесла:
– Да, Серёженька, я тоже чувствую: у нас с тобой теперь всё-всё должно быть хо-о-оро-о-ошо-о-о…
И затихла.
За окном царила неверная темнота. Ночь опасливо куталась в неё, словно в мягкий пуховый платок. Вмёрзшую в нерушимую толщу неба ущербную луну окружала неподвижная стая звёздной мошкары, впавшей в спячку – если не навсегда, то уж наверняка до самой весны («Все мы состоим из звёздной пыли, – отчего-то вдруг подумалось тебе. – Вещество выгоревших и развеянных по космосу звёзд теплится сейчас во мне и в Мариам, противится вселенской стуже, не хочет остывать. Как всё это странно… И безнадёжно»). Тусклая лунная подсветка лежала на оконном стекле и расползалась по его поверхности неровными призрачными бликами.
До слуха доносились яростные завывания и посвисты разгулявшегося к ночи ветра. А тебе было тепло и уютно. Несмотря ни на что.
Если это не сон, если всё, происходящее с тобой в последние дни – правда, то, наверное, бог есть на свете. Вернее, не бог, а некая высшая сила, не дающая миру слишком далеко отклониться от целесообразной схемы бытия.
Ты лежал и благодарно впитывал всей кожей тепло этого дома и этой молоденькой чеченской женщины. И, вслушиваясь в гул ветра за окном, стал думать о том, как много приходится человеку предпринимать усилий, чтобы сохранить тепло своего тела: прежде всего, требуется куча разного тряпья – одежда или хотя бы вот такое ватное одеяло; кроме того – каменные коробки домов; потом – отопление, без него тоже невозможно. Чтобы топить печь, нужны дрова или уголь (само собой, об угле здесь и не помышляли, топили дровами)… А если взять, например, город, то там имеются котельные, целая отопительная система, подобно кровотоку человеческого организма хранящая его от стужи… Но отчего человек так слаб? Отчего природа создала столько препятствий для его существования? Быть может, оттого что он – её досадная ошибка на пути самопознания и самосовершенствования? Случайная оплошность, сбой в программе, который следует исправить, начисто вымарав с холста времени даже само воспоминание о нём?
Обретавший всё большую неторопливость ход твоих мыслей прервала Мариам. Её губы коснулись твоей груди; ты даже вздрогнул от неожиданности. Но тотчас спохватился: не хотелось, чтобы она отстранялась, и ты ободряюще погладил её по волосам. Мягко, нежно и медленно путешествуя по твоей коже, её губы подкрались к соску, вобрали его в себя и отпустили… А её пальцы прошлись по твоему животу – едва касаясь, вверх-вниз; после чего переместились на правое бедро: сначала они поглаживали его наружную сторону, затем вкрадчивыми зверьками перебежали на внутреннюю… Ты лежал неподвижно, стараясь растянуть эти восхитительно-неопределённые, быстролетящие минуты предвкушения. Остановись, мгновенье, ты прекрасно – поистине бессмертная формула, которая могла родиться в человеческом мозгу лишь в подобной ситуации…
Однако мгновения набегали, волна за волной, летели, подталкивая друг друга, и ты не выдержал этого – одновременно ласкового и безудержного – напора. Перевернулся на бок и, раздвинув ноги Мариам, перебрался на неё сверху, неловко натянув себе на спину одеяло. Нежно отвёл с её лица спутавшиеся пряди волос. Стараясь хоть ненадолго укротить нараставший, грозивший вот-вот прорвать все плотины прилив желания, приник к её влажным податливым губам. А когда оторвался от них, прошептал коротко, боясь задохнуться:
– Муи…
– Любимый, – ответила она, ласково и настойчиво обхватив ладонями твою голову. – Серёженька, я так хочу тебя.
– Муи, – повторил ты, входя в её горячее, зовущее, нетерпеливо выгнувшееся навстречу тебе тело. – Моя милая… дорогая… Муи…
– Да, да, твоя, твоя, твоя, – она развела ноги ещё шире и согнула их в коленях. Мариам была всецело твоей, разве могло случиться иначе, смешно даже подумать; отныне и навсегда эта прекрасная, источающая волшебное электричество женская плоть принадлежала только тебе, и ты каждым своим движением утверждал эту принадлежность. Муи смотрела на тебя широко раскрытыми глазами, и в них плескалась ночь, и ты отражался в этой ночи, плескался, растворялся в ней. Одеяло медленно сползало с твоей спины, но вам обоим и без него было жарко; оно сползало до тех пор, пока окончательно не запуталось в ваших ногах – и тогда ты сбросил его на пол, чтобы не мешало. Поначалу твои движения были неторопливы, но всему есть предел, и по мере того как терпение шло на убыль, твои толчки набирали силу. И Мариам, отвечая короткими стонами, подавалась навстречу…
Минут через десять, забыв уже обо всём на свете, вы с хрипением и криками терзали друг друга, взбираясь на вершину неистовства, к обжигающим снегам, которые никогда не тают, но извергают ручьи и реки. То было блаженство, с шумом в ушах и пеленой перед глазами; то была бешеная скачка в одной упряжке, среди грохота и взрывов рождавшихся и умиравших планет, звёзд, галактик, чёрных дыр, богов и демонов, населявших все этажи вашего сознания, вашей двуединой пульсации в никуда…
***
Поскольку заснули вы близко к утру, когда во дворах успели прокричать первые петухи, то и проснулись довольно поздно. Невзирая на этот сбой повседневного ритма, ты прекрасно выспался. Ветхозаветный заводной будильник, стоявший на раскладном столе-тумбе, показывал двадцать пять минут одиннадцатого, и комната была залита солнечным светом. Собственно, первой проснулась Мариам. Она попыталась тихонько, не разбудив тебя, выскользнуть из постели. Однако ты уже ощутил движение рядом. Открыл глаза (взгляд автоматически скользнул по будильнику и по плясавшим на половицах солнечным зайчикам); хотелось снова прикрыть веки и погрузиться в полуосознанную пляску теней и света, но ты пересилил себя – схватил её за руку чуть пониже локтя и, резко потянув, повалил на себя.
– Ты куда это собралась, а? – сказал с шутливым подозрением в голосе.
– Ой! – одновременно с тобой вскрикнула она (свежая и лучистая, точно спелая гроздь винограда).
– Что, испугалась? – крепко обняв Мариам, ты перевернулся, подмял её под себя; и, очутившись сверху, стал покрывать поцелуями её шею, плечи и грудь.
– Как же не испугаться, когда ты схватил меня так неожиданно, – рассмеялась она. – Ой, Серёжа, ну пусти, неудобно ведь.
– Что неудобно? – не понял ты. А сам принялся водить щекой по её груди; было приятно ощущать эти соски, эту нежную шелковистость кожи, это ни с чем не сравнимое тепло её утреннего тела…
– Как ты не понимаешь, – ответила она, мягко положив ладонь тебе на затылок. – Уже светло. А я – совсем голая.
– Ты что же, меня стесняешься?
– Конечно, а как ты думал.
– Нет, серьёзно?
– Говорю же тебе, отпусти, Серёженька. Ну не надо, пожалуйста.
Тут до тебя дошла вся неестественность и комичность ситуации. Эта бедная дочь гор не врала и не кокетничала: она, в самом деле, пребывала в жутком смущении!
Поняв это, ты выпрямился, оседлал Мариам, оставшуюся лежать на спине поверх одеяла, зажал её между своих колен. Она даже попыталась было высвободиться, однако ты не дал ей такой возможности, удержал руками в прежнем положении. Ты настойчиво и твёрдо смотрел ей в лицо, но она отводила взгляд, будто застигнутая в чём-то действительно непристойном. Тогда ты наклонился и, взяв в ладони её лицо, заставил посмотреть себе в глаза:
– Муи, милая, опомнись! Да ведь у нас с тобой уже было всё – вдумайся: всё, что бывает у мужчины с женщиной! Как ты можешь после этого меня стесняться, я не понимаю?
– Это разные вещи. Ты не видел меня при свете – так, чтобы вся голая… Это нельзя, нехорошо.
– Адат, что ли, запрещает?
– Я не знаю, как там адат… Просто… ну, так нельзя, я не могу…
– Что, и муж не видел тебя обнажённой?
– Зачем ты так, Серёжа? Я же просила не говорить о нём… Хорошо, если тебе хочется знать: да, не видел. Только в первый раз, но я и тогда не хотела… Нет-нет, я не могу об этом рассказывать. Ты меня об этом больше не спрашивай, ладно?
– Ну ладно, извини, пусть так, – ты пожал плечами, слегка обескураженный столь бурной реакцией Мариам на твой вопрос. – И что, у вас все женщины в ауле такие стеснительные?
– Не знаю. Наверное… Не знаю.
– Но, Муи, погоди. Перестань вырываться, дай спросить.
– Что?
– Скажи… вот ты сегодня ночью называла меня своим любимым – так? Это правда? Или просто вырвалось… случайно, под влиянием момента?
– Ну… нет…
– Что – «нет»?
– Не под влиянием момента. Доволен?
– Доволен. Но тогда ответь: как ты можешь скрывать от своего любимого человека то, на что ему очень приятно смотреть?
– А… разве ему, в самом деле, так уж приятно смотреть?
– Не то слово. Он получает от этого ужасное, сумасшедшее удовольствие! Правда.
– Что, неужели не меньшее, чем когда мы… ночью…
– Ничуть не меньшее, Муи. Если честно, он хотел бы бесконечно смотреть на это прекрасное тело и гладить его, и целовать. И… он просто, ну хоть ты его убей, не в силах отказаться от такого замечательного удовольствия. Чем поклясться, чтобы ты мне поверила, скажи?
– Не надо ничем клясться. Я же не слепая – поэтому отлично вижу, что ты меня обманываешь.
– Но почему?
– Потому что… вот, кожа у меня некрасивая.
– С чего ты взяла?
– Она не такая белая, как у ваших русских девушек.
– Дурочка! Да если хочешь знать, многие русские девушки всё лето торчат на пляже ради того, чтобы у них кожа стала такого цвета, как у тебя!
– Ну… ещё грудь у меня не очень большая.
– Так это же мой любимый размер! – тут ты заметил проступившую на лице Мариам улыбку. И расхохотался; а эта норовистая дикая козочка уже вторила тебе своим звонким голоском – и раскрыла объятия, когда ты рухнул на неё (зарывшись лицом в те две прелести, чей размер только что явился предметом твоих восторгов)…
Теперь вы оба ласкали друг друга, то посмеиваясь, то постанывая от удовольствия; и на этот раз Мариам не пыталась ни упорхнуть из твоих рук, ни забраться под одеяло. Её поцелуи были удивительно нежны и свежи, и ты уже ощутил в крови лёгкие токи рождающегося желания. Твоя партнёрша, вероятно, испытывала то же самое – но вдруг, подобно человеку, вспомнившему нечто важное, она замерла на секунду; а затем вновь принялась настойчиво отстраняться: