banner banner banner
Де Бюсси
Де Бюсси
Оценить:
 Рейтинг: 0

Де Бюсси

– А как вы думали? Что король въедет на польские земли, где у него больше врагов, нежели друзей, в сопровождении всего лишь двух придворных? Странного вы мнения о сюзерене, приглашенном править страной.

– Не править… Царствовать, – слабо возразил недотепа. – Правит Сейм.

Я наслышан о нравах Речи Посполитой, в переводе на французский название государства произносится как «Польская Республика», по образу Римской Республики до эпохи императоров. Вот только какого дьявола республике нужен король, понять не могу. «Король республики» – это даже звучит глупо.

Огинский был одет в длиннополый суконный кафтан – контуш, голову венчала забавная рогатывка – шапочка с отворотом, разрезанным надо лбом. Его подсадили на коня, и он кое-как удержался в седле, хоть темное пятно проступило на плече даже через сукно. Перевязать бы мерзавца, но не среди дикого леса, тем более что начало вечереть – короткий январский день приблизился к закату, тусклое солнце как осторожный лазутчик едва выглядывало из-за сосен.

– Далеко ли до Лодзи, пан Огинский?

Он задумался на минуту, прежде чем ответить.

– До ночи успеем.

– Если впереди больше нет панских засад, – вмешался Шико, снова принявший царственный облик. – Признаться, я утомился. Да и не терпится поведать Генриху, как мы научили ретивых шляхтичей покупать пуговицы про запас, чтобы застегивать на брюхе прорехи от моей шпаги!

Шутки у Шико всегда примерно такого же плана, как по мне – они совершенно не смешные. Но король и придворные искренне смеялись до упаду. Поэтому я ухмыльнулся в усы, слушая ржание де Бреньи, третьего члена нашей маленькой группы, и хихиканье уцелевших слуг. Поляки не поняли наш разговор, кроме Огинского, а ему было не до улыбки.

– Бургомистра тоже придется увещевать новой дыркой под пуговицы?

Шляхтич отрицательно качнул головой. По его словам, лодзинский градоначальник пан Ян Домбровский – человек консервативных взглядов, посягательство на решение Сейма о приглашении короля из дома Валуа сочтет покушением на священные права магнатов управлять государством. То есть, судя по скисшей физиономии и, особенно, – по вислым усам, кончики которых упали на ворот контуша, олицетворяя тоску побежденного, мой пленник ожидал печальной участи. Вполне вероятно – заточения в тюрьму за попытку переворота.

Коротая дорогу, я засыпал Огинского вопросами о других подробностях польской политики. Сопротивление воцарению Генриха, по его мнению, не ожидалось таким уж сильным, как могло показаться после теплой встречи в лесу. Польская государственность затрещала по всем швам, коль в числе кандидатов на трон круля посполитого, по совместительству великого князя литовского, магнаты зазывали даже Ивана IV Грозного из Московского царства, лютого своего врага. Правда, тот отвертелся, для вида выдвинув невыполнимые требования, занятый по горло реформами и борьбой со шведами. Другие кандидаты выглядели не менее отталкивающе для большинства шляхты, поэтому фигура Генриха Анжуйского стала компромиссной и дающей надежду – близость к домам Медичи и Валуа поддержит Польшу в вечнотрудное для нее время.

К тому же Сейм обложил воцарение монарха множеством совершенно странных условий: Генриху вменялось в обязанность расплатиться по всем долгам Сигизмунда Августа, пригласить молодых польских дворян получить образование в Париже, по первому требованию предоставить многотысячный французский корпус для очередной кампании против московитов (да-да, против того же Ивана Грозного, званого претендента на престол!).

А еще силами французского флота защищать польское побережье Балтики и научить панов самих кораблестроению…

Услышав последнее требование, не слишком, надо сказать, неожиданное, о нем поведал еще де Монлюк, французский посол при польском дворе, Шико усмехнулся и подправил ус, усилив сходство с королем. Узкая вертикальная бородка, перечеркнувшая подбородок, также была подстрижена а-ля Генрих Анжуйский, добавляя комичность пародии шута на своего господина.

– Клянусь святой Екатериной, Луи, – подмигнул он мне. – Польский трон – чертовски ценное для Франции приобретение, раз за него приходится платить столь большую цену. Вот только в чем именно его ценность, я в толк взять не могу.

– Величие любого королевского дома измеряется площадью присоединенных земель. Война прекрасна, но обходится еще дороже. Сейчас мы фактически добавляем Польское королевство и Литовское княжество без единого выстрела… Прости – ценой моих четырех выстрелов из пистолетов. Пока только личной унией. Бог даст, со временем эта тонкая ниточка превратится в корабельный канат.

Угрюмый взгляд Огинского прожег нас из-под насупленных бровей. Гости даже не попытались скрыть, что вознамерились занятие церемониального поста сменить оккупацией! Не знал несчастный, что стрельцы Ивана Грозного деликатничили бы еще меньше.

Как и обещал пленник, бургомистр разве что не вилял хвостом от преданности новому королю и впал в панику лишь по одному поводу – от известия о множественности монаршего поезда: скоро в Лодзь нагрянет уже выехавший из Познани караван Генриха, в нем тысяча двести французских душ (и тел), что означает свыше трехсот карет на санном ходу, четыре сотни подвод, две с половиной тысячи лошадей с запасными. Для Лодзи – слишком уж большое счастье, а приготовить город к радостной встрече посланы мы, разведчики и квартирьеры.

– Так ест, панове, надеюсь, вы будете бдительны, – Домбровский заломил пухлые пальцы в знак отчаяния, когда поднялась тема засады Чарторыйского. – Заговоры у нас зреют быстрее, чем растут грибы в середине лета. Четверо наглецов в лесной чаще – малая толика недовольных и готовых обнажить шпагу.

Аж пригнулся, всем видом выражая осуждение бунтовщикам, а глаза спрятал и что-то наверняка скрыл…

Закончив с политикой, он распорядился нагреть воду для приезжих. Грязью здесь никого не удивишь, но расхаживать в багровой корке от чужой крови считается некомильфо. Шико решил проинспектировать будущие королевские покои, а я, пользуясь паузой, спустился вниз, в людскую бургормистрового особняка, где раненому Огинскому приглашенный лекарь должен был оказать первую помощь. Пленник мне понадобится как свидетель подлого заговора против короля; в глазах господ простолюдинам веры нет, даже если они сто раз поклянутся на Священном Писании.

Архитектура дома дышала средневековьем: окна узкие и запираемые мощными ставнями, винтовые лестницы более приспособлены к обороне с мечом в руке, нежели обычной ходьбе вверх и вниз, коридоры освещены факелами, а не канделябрами. Дом напоминал скорее небольшую крепость, чем жилище градоначальника.

На галерее у лестницы, ведущей на первый этаж, я встретил очень взволнованную и очень молодую пани, она признала во мне человека благородного происхождения, что-то быстро затараторила по-польски. Выдавил из себя «не розумем», пораженный ее красотой. Она легко перешла на французский и взмолилась рассказать о маршалке, утром уехавшем в лес ради какой-то авантюры. Мой черный со следами крови плащ, украшенный дыркой от копья, к счастью, не задевшего тело, красноречивее любых слов сообщал любому – уж я-то точно не остался в стороне от драки.

– Была схватка, дорогая пани! Есть раненые, они остались в лесу. За ними бургомистр выслал подводы.

За окнами стояла непроглядная темень. В Лодзи не было еще ночных фонарей. Тем паче – за стенами города. К утру мороз обычно крепчает, если раненых не привезут, не отогреют, вряд ли у них сохранились шансы выжить…

Она тоже это поняла и прижала руку в белой перчатке к губам, с видимым усилием сохраняя спокойствие.

– Мерси… Хоть и новость ваша ужасна. Но кто вы, сударь?

– Луи де Клермон, сеньор де Бюсси д’Амбуаз из свиты короля Генриха. Могу ли я узнать ваше имя, прекрасная пани?

Прекрасная – это не фигура речи, не просто дань вежливости.

Она действительно была молода и свежа. В шестнадцатом веке дамы увядают быстро, ей точно не исполнилось и двадцати. Наверно, даже не панна, а паненка, не знал еще, как различается на востоке наряд незамужних и замужних особ. Неужели я осиротил красавицу, отправив в пекло ее отца, участника подлой лесной вылазки?

Такой нежной и восхитительно тонкой кожу не сделают никакие косметические ухищрения, они способны лишь скрывать изъяны лица и подчеркивать недостатки. Здесь изъянов не было, а все необходимое подчеркнула мать-природа.

Кристально глубокие серо-голубые глаза, необычайно выразительные от нахлынувшей тревоги, переполнились тенями неприятных вопросов: что же произошло на самом деле? Не томите меня, расскажите всю правду…

Надо отвечать, но я просто стоял и любовался. Темные узкие брови вразлет… Курносый маленький носик, славянский, совсем не похожий на аристократические длинные носы парижанок, как-то особенно притягивал взгляд. Упрямо сжатые вишнево-алые губы были чуть закушены от избытка чувств. Из-под шапочки выбился локон…

Если в ту секунду кто-то кинулся бы на меня со шпагой, я не успел бы даже вытащить свою из ножен – руки стали ватные.

– Эльжбета Чарторыйская, сеньор де Бюсси, – назвалась она. – Жена пана Михаила Чарторыйского. Так вы встречались с ним? Имеете ли о нем известия?

Встречался ли? Еще как встречался и без сожалений пристрелил его. Может ли этот факт служить поводом для знакомства с его прекрасной вдовой? Без преувеличения самой красивой женщиной на свете, виденной мной и в шестнадцатом, и в двадцать первом веке.

Но как же, право, все неловко получилось!

Глава вторая

Реймс и Париж

Неловкости начались на самом деле гораздо раньше, совпав с Варфоломеевской ночью. Или еще раньше… быть может, правильнее сказать – позже, примерно на четыре с половиной сотни лет. Я в качестве атташе по культуре при посольстве Российской Федерации во Франции прибыл в Реймс для подготовки очередных официозных Дней русской культуры, на самом деле – выяснить некоторые подробности касательно расквартированной на авиабазе «Командант Марен ла Меле» эскадрильи «Нормандия-Неман».

Надо упомянуть, что посольская должность атташе по культуре имеет чрезвычайно неприятную особенность – необходимо действительно в этой культуре разбираться. На каждом дипломатическом приеме такие же гуманитарные коллеги-атташе из ЦРУ, МИ-6 или Моссад считают своим долгом завести разговор о местных достопримечательностях архитектуры, живописи, литературы, прозрачно намекая: мы знаем, кто ты, и мы знаем, что ты в курсе о нашей истинной служебной принадлежности. Упасть лицом в грязь, признавшись в неведении относительно заслуг некоего светоча искусства, считается непрофессионализмом и дурным тоном. Ладно, когда речь заходит о Танзании или Мадагаскаре, труднопроизносимые имена всех африканских авторитетов запросто выучить за один вечер. Но Франция! Она дала миру больше известных личностей, чем десятки других государств, вместе взятых… Четыре года в Париже зря не прошли, теперь и я мог усадить в лужу очередного атташе по культуре невинным вопросом о поэзии эпохи Возрождения, но все равно – до энциклопедического уровня знаний еще весьма далеко.

Теперь о задании в Реймсе. Летчики легендарной «Нормандии-Неман» отличились в Югославии во время интервенции НАТО. Бомбы и ракеты с французских «миражей» рвали на части сербских детей, женщин и стариков не хуже, чем американские «томагавки». По большому счету летчики «Нормандии-Неман» – такие же военные преступники, как и пилоты люфтваффе, расстреливавшие беженцев на дорогах Украины и Беларуси летом сорок первого, только Нюрнбергского трибунала на них нет, а Гаагский трибунал судил сербов и хорватов – далеко не самых страшных убийц в Балканской бойне, и, естественно, никто не попал на скамью подсудимых из главных виновников трагедии – американцев и их европейских пособников.

Российское правительство отреагировало жестко. В числе прочего 18-й гвардейский авиационный полк «Нормандия-Неман», сохраненный в нашей стране как кусочек славного и общего с французами прошлого, был демонстративно расформирован.

Через несколько лет французы дали задний ход. Стало очевидно, что албанское Косово, отвоеванное силами НАТО в пользу сепаратистов, – отнюдь не край несправедливо обиженных белых-пушистых, ради счастья которых имело смысл истреблять тысячи сербских нонкомбатантов. С 2010 года ветераны «Нормандии» исправно приезжают в Москву на 9 мая, но что думают действующие пилоты – неизвестно.

Чем обернется невинное задание узнать о морально-психологической атмосфере на авиабазе, я и подозревать не мог. Наверно, всему виной подспудные мысли. Засыпая с томиком французской классики в руках, много раз думал об изменении нравов за истекшие четыре с половиной века, с воцарения Бурбонов в лице Генриха IV до наполеоновской Директории и нескольких республик. Пусть книги приукрашивают действительность, но что-то такое важное, стоящее в этом непременно есть: читая «Графиню де Монсоро», «Трех мушкетеров», «Графа де Монте-Кристо», я обращал внимание, что дворянская честь, отвага, верность тогда все еще считались нормой, а коварство, интриги и ложь – отвратительными исключениями, с ними боролись положительные герои. У Александра Дюма гугенотские войны и эпоха Ришелье изображены романтично, у писателей, считающихся серьезными, – с основательной долей прозаического натурализма. Все сходились в одном – ростки рыцарства в ту пору были сильны, не вытоптаны до конца корыстью и политиканством. И что-то подсказывало мне: французские дворяне эпохи Возрождения, в основной своей массе саботировавшие уничтожение гугенотов, вряд ли согласились бы на подобное по сомнительности задание – сесть в боевые машины и вести их на бомбардировку Белграда. Честь превыше всего, и бесчестный приказ не подлежал исполнению!

В какой-то мере галантную эпоху для меня олицетворял не только Париж, но и Реймс, находящийся примерно в полутораста километрах к востоку от столицы, потому что именно здесь короновали французских монархов, произошли другие очень важные события… И что совершенно не объясняет, как мое появление в Реймсе у авиабазы повлекло столь странный поворот в судьбе, забросившей меня в Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 года, в разгар избиения гугенотов!

…Мой сон был бесцеремонно потревожен тряской за плечо.

– Проснитесь, мой господин! В Париже бунт! Герцог Анжуйский прислал гонца и немедленно требует вас в Лувр.

Почему-то я сообразил, что ухватившая меня пятерня размером с саперную лопатку принадлежит верзиле по имени Жак. И его странная речь, лишь в самых общих чертах напоминавшая современный французский, была вполне понятна, сверх того – я послал его седлать Матильду, черную в белых яблоках молодую кобылу, поторапливая на том же странном арго.