– Вот приедет – ухи тебе надерё-от! – ворчливо зевает дед. – Пойду я прилягу. Мне сегодня в ночную.
Он работает охранником при железной дороге. Ну там, где лес разгружают.
Честно сказать, я и не знаю, что делать. Визит непозволительно затянулся. Что они там, совсем охренели? Не идти же в таком виде в реанимацию, требовать главврача? «Да кто ты, – скажут, – такой?»
Но у деда Степана есть готовый ответ на всё:
– Давай, милый друг Гандрюшка, уроки учить, стишок повторять. Смотри мне: проснусь, проверю. И письмо матери напиши!
И то правда. Пойду хоть узнаю, какое сегодня число.
Глава 2. Первое несовпадение
Комната, где мы с Серёгой всегда учили уроки, называлась «большой». Четыре светлых окна, белёные стены. В центре под лампочкой круглый стол, покрытый зелёной бархатной скатертью. Слева от входа – шкаф, буфет и небольшая койка. У правой стены – широкий комод и никелированная кровать. Из украшений – на полу домотканый ковёр-дорожка из грубой цветной шерсти. Стулья не в счёт. Они кочуют из комнаты в комнату и даже во двор. Красивые стулья, с ажурными гнутыми спинками. У меня на чердаке сохранился один.
Портфель я нашёл там, где ставил его всегда, между стеной и комодом. Не успел вынуть дневник, слышу – Мухтар заливается. Весело лает, звонко, не иначе свои. И бабушка от порога, но шёпотом, чтобы деда не разбудить:
– Иди, там тебя Витька зовёт!
На носочках иду в прихожую. По пути успеваю взглянуть на «численник» – в меру упитанный отрывной календарь. На нём красная дата – 21 мая 1967 года. Да тут и учиться всего ничего! Обуваю шлёпки, бегу к калитке.
От всех пацанов с нашего края Витька Григорьев отличается тем, что не умеет свистеть. Подойдёт ко двору и начинает из себя извлекать: «У-р-р-р, у-р-р-р». Тоненько так: у-р-р-р! Вот буква «р» у него всегда лучше всех получалась. Натуральная трель! А кличка у Витьки совсем неказистая – Казия. Она ему очень не нравится. Когда его так называют, он всегда кидается в драку и, естественно, получает. Ещё у Витьки глаза тёмно-вишнёвого цвета и точно такой же румянец на смуглом лице.
– Чё надо? – спрашиваю.
– Лепёху пойдёшь смотреть?
– А чё на него смотреть?
– Так помер он, в речке утоп. Нырнул и головой об карчу – она его книзу и потащила. Дядьки достали возле моста. Всё лицо, говорят, камнями побито. Так пойдёшь? Его из морга должны сейчас привезти.
Я не поверил:
– Брешешь!
– Спорим на шелобан?
– Ладно, пошли проверим.
– Тогда рогатку возьми.
– Это ещё зачем? – искренне удивился я.
– Заодно воробьёв постреляем. Их на путях много.
С недавнего времени я трепетно отношусь к каждой маленькой жизни, поэтому вру:
– Нет у меня рогатки. Резинка порвалась.
Витька бежит впереди, я отстаю. Негоже мне, старику, водиться с такой мелюзгой, хотя это и друг детства. В жизни ему очень не повезло: мама, папа, дедушка, бабушка – все оказались идейными пьяницами. Детям в этой семье было негде учить уроки.
Витька умер от пневмонии, не дотянув до своих сорока. За месяц до смерти зашёл, попросил сохранить пакет. Там была книга Владимира Гиляровского с вырванной первой главой, фотография дочери, две отцовские медали и единственная тетрадка с пятёркой по арифметике, которую он хранил с первого класса.
– Ты чё, оглох? Кто, говорю, тебя?
Прогоняю воспоминания. Кажется, Витька спросил про фингал, или про два? – не знаю, в зеркало ещё не смотрел.
– Он, – отвечаю, – Лепёха.
– Да ты чё? А когда?
– Пару часов назад, жив и здоров был.
Слово какое: был, быльём поросло… мимо могилы Лепёхи я всегда захожу на погост. Не то чтобы скорблю, просто останавливаюсь, вспоминаю о нём что-то хорошее. Как он, к примеру, в четвёртом классе задачки в уме решал. Быстрее всех! Отличники рот разевали. Или как в финальной игре на первенство города Колька единственный гол закатил. А теперь… это что ж получается? – целый пласт из моей памяти брошен коту под хвост? Колька погиб, не успев стать наркоманом. Похоронят его теперь в конце старого кладбища, там, где сейчас автозаправка. Если, конечно, Витька чутка не соврал. А похоже, не соврал: идёт мой дружбан, скорбно пинает камни. У перекрёстка остановился, дождался меня и говорит:
– Если бы вы сегодня не подрались, он сейчас живой был бы.
У меня аж дыхание перехватило, слёзы на глаза навернулись.
Знал бы мой старый друг, как он сейчас прав! Дети – это маленькие боги, а жизнь делает из них взрослых.
Во дворе у Лепёхиных настежь открыта калитка. Из грузовой машины мужики выгружают обитый бархатом гроб. Пространство возле глухой стены белёной саманной хаты зарастает траурными венками. Приходят люди, слышится женский плач. А вот самого Кольку из морга не привезли, в этом Витька сбрехал.
– Тут и без нас тошно, – сказал я ему. – Врачи ещё будут вскрытие делать. Долгая это песня. Пойдём-ка лучше домой. Уроки надо учить – завтра ведь в школу.
– На похороны пойдёшь?
– Нет.
– Из-за фингалов?
– Нет.
– А почему?
Я глянул в его глаза и честно сказал:
– А потому, Витька, что я сегодня тоже умру.
– Тю на тебя! – Он сунул руки в карманы штанов и зашагал прочь.
Наверное, не поверил.
По дороге домой я старательно воспроизводил в памяти всё, что когда-то читал о предсмертных воспоминаниях. Угасающий мозг чередует фрагменты минувшей жизни как видеомагнитофон, поставленный на обратную перемотку. Не завтрак – обед – ужин, а ужин – обед – завтрак. Если верить общеизвестной теории, это не мой случай. Нет ускоренного движения, ожидаемой хронологии. Этот видик заклинило. Плёнка смакует один небольшой фрагмент. События в нём трактуются очень свободно, помимо моей воли. Нет, это не оригинал, а, как говорят музыканты, вариации и фантазии на тему прошедшей жизни. «Значит, что? – спросил я себя, – значит, будем смотреть правде в глаза, мозг мой давно умер». В своём настоящем я уже бездыханный труп без надежды на реанимацию. Эх, знать бы, что это так хорошо, давно наложил бы на себя руки.
Мысли метались, перескакивали с одной на другую. В последние годы я проштудировал множество книг о человеческих душах. Ну, что с ними бывает после того, как. Надо же знать, что ожидает за гранью, когда стоишь на черте. Читал даже о попаданцах, хотя это и несерьёзно. Не теория, а массовый бзик.
Набрёл как-то в поисках чтива на лежбище воинствующих фанатов. «В вихре времён» называется. Подобрал подходящую книжку, пью кофе, смакую. Интересно написано, образно, зримо! Будто человек из нашего времени попал на приём к товарищу Сталину. Я, было дело, в том времени растворился, чувствую даже аромат табака «Герцеговина Флор». И тут отрывок кончается – начинаются комментарии.
«Э-э-э, Вася, – пишет один, в форме красного комиссара на аватарке, – тут ты не прав! К товарищу Сталину так просто не попадёшь! Вот тебе ссылка на систему его охраны. Ознакомишься, завтра придёшь».
«Автор! – орёт другой. – С какого хрена ты нацепил на героя погоны?! Ты разве не знаешь, что в сороковом году…»
В общем, с ладошку текста – десять страниц комментариев. Перелистал я эту бодягу, дальше читаю. А там тот же отрывок, но с учётом пожеланий трудящихся. И главный герой размыт, и запах табака испарился. Плюнул я от досады, ушёл и больше не возвращался…
Вот и со мной так. Закружил этот вихрь времён и бросил неизвестно куда. Всё вроде как было, а чего-то важного не хватает. Будто тот хмырь, в форме красного комиссара, глянул на мою жизнь из-под стекляшек пенсне и строго сказал Господу:
– А зачем тут Лепёха?! Тут никакого Лепёхи быть не должно!
Хорошо хоть, Витька оставил в его первозданной дурости.
Догоняет меня и как ни в чём не бывало:
– Спорим, я этим камнем в дерево попаду?
Разгоняется и «пыром» его – шарах!
Голыш, естественно, полетел хрен знает куда.
– Эх ты, – говорю, – рохля! Учись, пока я живой.
Подобрал подходящий кругляш, щёчкой его подрезал, чуть не попал! Не докрутил малость.
Так и дошли до мостика через речку. Ему прямо, а мне направо.
Иду мимо смолы, подбиваю итог своим мысленным изысканиям.
Тому, что сейчас происходит со мной, есть только одно разумное объяснение – я уже умер. Моя душа привыкает сейчас к своему новому состоянию. Скоро она улетит, а пока находится в том времени, где ей было когда-то комфортней всего. Не случайно ведь в домах, где кто-нибудь умирает, люди на девять дней занавешивают зеркала. Значит, и мне столько отпущено.
Ладно, примем на веру. Теперь, что касается смерти Лепёхи. Человеческий разум тебе что хошь нарисует. Взять того же Витю Григорьева. Он, когда в стационаре с белой горячкой лежал, так клялся и божился, что видел три тыщи рублей одной бумажкой.
Я вернулся домой в дурном настроении. Вспомнил, что технический паспорт положил в шкаф, под бельё. Серёга, наверное, обыскался! Ему ведь в наследство вступать. Похоронит меня – и прямым ходом к нотариусу, застолбить своё право. Будут ему расходы и головная боль.
Мухтар чесал задней лапой свой рыжий загривок. Он не лает, когда дед отдыхает. Бабушка во дворе мыла посуду.
– Куда это вы галасвета?[5] – спросила она.
– Да Колька Лепёхин утоп, мой одноклассник.
– Ай-ай-ай! – всплеснула она руками. – Вот горе! Это не той Лепёхин, что наспроть Чаленкиных жил? Тоже, наверное, неслух. А матери каково? Сколько раз тебе говорили, чтоб на Лабу ни на шаг…
Я проскользнул в дом. Дед проснулся. Он стоял на пороге большой комнаты и слушал радио. Женский голос рассказывал о реакции в мире на решение Стокгольмского международного трибунала по расследованию военных преступлений – признать США виновными в агрессии против Вьетнама.
– Ни фига себе! – вырвалось у меня.
Дед обернулся и строго сказал:
– Тише!
Наивные новости того наивного времени. Де Голль наложил вето на вступление в ЕЭС Великобритании, по требованию ОАР, ООН выводит своих миротворцев из района египетско-израильской границы. Сейчас это звучало бы как бред сумасшедшего.
Когда зазвучал концерт камерной музыки, дед посмотрел на стол. Там не было ничего, кроме чернильницы.
– Уроки до сих пор не поделал? Ох и будет тебе хворостина!
– Сейчас сяду.
– Ну, добре.
Я вытряхнул из портфеля всё содержимое, перелистал дневник. Трояков мало, как и в былые годы, иду хорошистом. Посмотрел расписание на понедельник. Стандартный набор: русский язык, литература, математика, история, география…
Любопытно взглянуть, а вот делать ничего не хочется. «Может, ну его на фиг! – мелькнула спасительная мыслишка. – Несолидно мне, старику, уроки учить».
«А хворостиной по заднице очень солидно?! – возмутилось моё чувство долга. – Ты что, жрать сюда пришёл? Давай-ка не будем расстраивать деда. Тебе же упрямства не занимать. Пусть эти девять дней и для него будут праздником».
Итак, русский язык. Открываю учебник, нахожу упражнение 629. Читаю задание: «Образовать действительные причастия настоящего времени». Мама моя, а это ещё что такое?! И компьютера нет под рукой, не погуглишь. Перелистываю страницы назад. Хорошо хоть, все правила выделены жирным курсивом.
Через сорок минут разобрался. Взял авторучку. Стоять! Низзя!
Вспомнил, что наша Надежда Ивановна в этих случаях ставит пару. Для неё существует только обычная ручка с железным пером. Всё остальное изымается на уроке с вызовом родителей на ковёр.
Открываю тетрадь и сразу же ставлю кляксу. Я давно разучился писать рукой, всё больше на клаве. Вспоминаю уроки чистописания. Тренируюсь на черновике. Дело пошло.
«Высоко над цветущими полями нашей страны реют чудесные птицы». Прерываюсь, подчёркиваю «ущ»…
К ужину я успеваю сделать только русский язык. Деду сегодня к семи. Надо нажарить семечек, собрать тормозок, потому так рано садимся за стол. На улице день, а куры уже забираются в саж[6], рассаживаются по жёрдочкам. У них свой режим. Дед дожёвывает котлету, выпивает компот. Сейчас скажет: «Вот закончишь четверть без троек, возьму на дежурство!»
Я прикидываю отпущенный срок. Нет, не получится. Мне улетать, а ему возвращаться в могилу.
Жизнь – это череда парадоксов. Я так и не успел прочитать его письма, которые он писал бабушке с фронта. Они всегда лежали в буфете в верхнем ящике, аккуратная стопка, перетянутая резинкой от какой-то микстуры. Сначала я думал, что это кощунство, а потом, когда бабушка умерла, мать сожгла их на островке. Так сказали ей голоса.
Дед никогда не рассказывал о войне, а ведь он был в составе группы, которая брала Паулюса. Когда я учился в восьмом классе, его вызывали в военкомат, чтобы вручить медаль «За отвагу». Награда искала его ровно двадцать пять лет с того самого дня. Он ведь жил под другой фамилией. Под той, которую вспомнил в военном госпитале через четыре года после войны. Был Дронов, а стал Дранёв.
Дед ушёл на работу, а я ещё долго сидел за столом. Писал, считал и учил, пока не услышал: «Ложись спать, полуночник!» А уже перед сном подумал, что, если свершится чудо и меня всё-таки откачают, надо будет написать завещание. Прежде всего спрошу у врача, куда подевались мои очки.
Утро моего детства. Только бабушка знает, что это уже утро. Время она чувствует без будильника. За ставнями ни проблеска света, а она уже на ногах. Скрип кровати в маленькой комнате и её вечное «О-хо-хо». Она начинает греметь заслонками, вьюшками и чугунными кольцами нашей уютной печки. В доме не холодно. Просто надо готовить обед.
Я всё это слышу. Наверное, полчаса таращу глаза в темноту. Мои биологические часы настроены на прежнее тело, на то, что уже без души. Очнулся от страха. Первая мысль: где я?! Потом отлегло, понял, что не в больнице. Разве смог бы я там лежать на левом боку с ущемлённым-то сердцем? Так что вчерашний день я не заспал, даже помню, что дед сейчас на дежурстве. Хотел было встать, стишок повторить, да одолела дума. Вот хочется мне понять, а будет ли день вчерашний считаться как полный из отпущенных мне девяти, ведь почти до обеда я был ещё жив?
По всему выходило, что будет. И тут я поймал себя на подленькой мысли, что это несправедливо. Хотелось урвать, как минимум, ещё двенадцать часов.
«Может, годочков полста? – спросила моя совесть. – Ну ты, братец, и жлоб!»
Я долго ворочался, прикидывал так и эдак и честно ответил себе, что нет, не хочу. Какое же это детство, если в душе ты старик? – Эрзац, недоразумение! Вот если бы всё забыть? А с другой стороны, для чего же тогда я жил?
Ладно, время рассудит. Меньше спишь – дольше живёшь.
– Гля! – удивилась бабушка, увидев меня на пороге. – Проснулся ни свет ни заря! Ещё ночь на дворе, чи ты на ведро?
В детстве Серёга закрывал меня в тёмном шкафу и рассказывал разные ужасы. С тех пор я боюсь темноты. Бабушка это знает и всегда выставляет на ночь ведро, которое называют «поганым».
– Стишок хочу повторить, – брякаю от балды.
И это почти правда.
– Ну, сейчас я водички поставлю.
Она и сегодня помоет мне шею тёплой водой. Я могу помыться и сам, под умывальником, но не буду этого делать. Пусть все идёт, как идёт. Зря я, что ли, уроки учил? Мне важней выяснить главное – настоящий этот мир или нет? Что это за время, в котором мы сейчас существуем? А самое главное – куда подевался я? Ну, я… это точно такой же мальчишка, но немного другой. У него не болит память о будущем.
– Бабушка!
– Аю? – ласково спрашивает она.
Я чуть не спросил: «Почему ты не чувствуешь, что меня подменили?» Но вовремя спохватился:
– Бабушка, а какая она, душа?
В этом вопросе всё: помнит ли она свою прежнюю жизнь, нравится ли ей новый памятник из белого мрамора, правда ли, что на Пасху умершие навещают свои дома?
Для неё это, кажется, перегруз. Бабушка садится на стул, складывает руки на фартуке.
– Душа… это, внучек, котомка, в которую люди собирают любовь. У кого-то она большая, у кого-то не очень, у кого-то вообще одна видимость. Чем больше собрал, тем легче идти.
– А почему тогда душа часто болит?
Бабушка глядит на меня внимательно и серьёзно.
– Есть, значит, чему болеть. Бывает такая боль, которая лечит.
Я хочу ещё что-то спросить, но ей уже не до меня. В кастрюле закипела вода.
– Ох, светает уже, а я тут с тобой калякаю языком! Сбегай, внучок, ставни открой да выпусти курей из сажка.
К возвращению деда я сидел с помытой шеей и пил кипячёное молоко. Его покупал я. Точнее, не совсем я, а тот, кто ещё вчера завтракал за этим столом. Такое вот раздвоение личности. Один, оседлав тросточку, шкандыбает за пенсией, а в это же самое время другой его экземпляр идёт в магазин. Но память об этом факте осталась только у бабушки. Это она давала семьдесят две копейки, споласкивала трёхлитровый «битон». Бабушка здесь, молоко здесь, куда подевался тот, кто его покупал? Задать бы учителю природоведения эту задачку на сообразительность.
– Ты ещё не одевшись? Смотри опоздаешь! – Дедушка входит в комнату и тоже садится за стол.
И то правда, в школу же к восьми! По армейской привычке одеваюсь предельно быстро, и пары минут не прошло, а на мне уже синий костюмчик, голубенькая рубашка и красный галстук. Выскакиваю во двор. В спину несётся торжественный звук горна и девчоночий голос по радио: «Здравствуйте, ребята! Слушайте „Пионерскую зорьку!“»
Лает Мухтар. За калиткой Витькино «У-р-р-р!». Сейчас спросит: «Арихметику дашь содрать?»
Он именно так и спросил. И от этого у меня поднимается настроение.
– Без базара.
– Чё ты сказал?!
– Дам, говорю. Только пойдём лучше дальней дорогой, не хочу вспоминать.
Витька кивает. Он понимает меня с полуслова, если, конечно, не грузить его фразами из лихих девяностых. До этого времени он ещё не дорос.
О будущем больше не думается. Хочется вдоволь напиться детства, окунуться в него с головой. Но сначала неплохо было бы разведать глубины. Я ведь даже не помню большинства своих одноклассников, ни по именам, ни в лицо. Встретил как-то на автовокзале прилично одетого мужика. Он подошёл ко мне с двумя кружками пива.
– Привет, – говорит, – Санёк!
Смотрю в его рожу – и ноль эмоций.
– Не помнишь? Мы же с тобой в одном классе учились. Это же я, Женька Таскаев.
Я напряг свою башку. Единственное, что выцепил из её мутных глубин, так это два факта. Первый – что был такой, и второй – что носил очки. И ничего больше, ни хорошего ни плохого.
А Витька всё «арихметику» передирает. Высунул набок язык и наяривает моей авторучкой. Математичка не придирается, что не простым пером, это я помню.
До школы идти пять минут. Это там, где сейчас головной офис Сбербанка. Витёк по дороге успевает поведать все свои домашние новости. Брата Петра в армию призывают, Танька в кого-то снова влюбилась, всё плачет ночами в подушку.
Ну, перед нами такой вопрос не стоит. Все пацаны в классе поголовно сохнут по Соньке. У «ашников» свой идеал – Олька Печорина. Обе они отличницы, а это для нас решающий признак девчоночьей красоты. Хорошистки и троечницы не катят.
Там, где вчера стоял банкомат, сейчас небольшая калитка в невысоком деревянном заборчике. За ним начинается школьный двор. Сегодня никто не бегает, не шалит, не смеётся. Разбившись на группы, все обсуждают Колькину смерть. Рассказывают мистическим шёпотом – кто, где и когда видел его в самый последний раз. Только Валька Филонова в стороне. Сидит на скамейке, кутается в цветастую шаль и читает «Историю». Она не дружит ни с кем.
Трогаю себя за распухшую переносицу и прошу:
– Не говори никому, что это я с Лепёхой подрался.
Витьку, чувствую, подмывает, но пацан есть пацан. Он косит на меня своими вишнёвыми зенками, солидно высмаркивается и цедит сквозь зубы:
– Без базара.
Надо же, прижилось.
Мы пришли к первому звонку. Повезло мне. Почти никто не подкалывал, откуда, мол, у тебя такие «очки»? Только Славка Босых толкнул меня в дверях пузом и ехидно спросил:
– Пусть не лезут?
Где находится наш класс, я, честное слово, запамятовал. Поэтому держусь за теми, кого точно помню. Сажусь на свободное место в третьем ряду. Филониха с фырканьем чухает на другую сторону парты. Судя по её поведению, я сел не туда. Ну и ладно! Кому не понравится – пусть пересаживают.
Валька вообще-то девка что надо – умная и симпотная. Я даже хотел за ней приударить классе в восьмом. Да побоялся, что меня на смех поднимут. Был у Филонихи большой недостаток – лишняя извилина в голове. И втемяшилось в эту извилину стать кинозвездой. Она по натуре максималистка: или всё, или ничего.
Все девчонки перед зеркалом крутятся – и ни единой трагедии. А Вальке оно не в жилу пошло. Вот чем-то она себе не понравилась. В общем, решила, что артисток с такими рожами быть не должно. Даже хуже того, стала себя за это казнить и родителям выговаривать за хреновый генный набор. Появились на юной девчонке старушечьи платки, платья и кофты. Зажила она, замкнувшись в себе. С пятого класса её за глаза звали Бабой Валей или Бабкой Филонихой.
Откуда я это знаю? Да она мне сама потом обо всём рассказывала. Я ведь последние восемь лет работал электриком. Ходил по домам и квартирам, счётчики менял у людей. Так и набрёл на её нору. Валька меня не сразу узнала, а я её так с первого взгляда. Над щекой такая же завитушка, и фамилия в наряде знакомая, как перепутаешь? Посидели, чайку попили, вспомнили школу. Поведала она за столом свои девичьи сердечные тайны.
А сейчас вот рожу воротит. Да и я на неё не смотрю, слава богу, не педофил. Мне сейчас интересней учительниц своих оценить с позиции возраста.
Минут, наверное, пять, как прозвенел звонок. Математички нет, взрослых, кроме меня, никого. Всё ясно, думаю, в связи с трагическим случаем готовится мероприятие. Не факт, что урок вообще будет. А пацаны бесятся! Шум перерос в гвалт, Витька с Босярой по партам начали бегать, кто-то с задних рядов жёваной шпулькой в меня запустил. По затылку попал, падла.
Поворачиваюсь, смотрю на «камчатку». У всех невинные рожи, никто ничего не видел. И так мне обидно стало!
– Ну что, – говорю, – дорогие мои детишечки, кто из вас давненько не обсирался в мозолистых руках рабочего человека?
Все засмеялись, а Юрку Напреева это сильно задело.
– Ну я, – отвечает, – а чё?
Ему, действительно, чё? Он самый здоровый в классе, на целую голову выше меня. Да и мне тоже ни чё. Зря, что ли, я помер со свёрнутым набок носом?
И тут открывается дверь. Входит наша математичка, за ней милиционер с директором школы. И началось! Чтобы со скуки не помереть, я сидел и подсчитывал, сколько раз наш Илья Григорьевич скажет своё знаменитое «не було», а товарищ из внутренних органов – страдательное причастие «данный».
Нельзя сказать, чтобы в классе царила мёртвая тишина. Все занимались своими делами. Кто читал, кто рисовал. Валька всё штудировала «Историю». Юрка бомбил меня воинственными записками. Нагнетал, так сказать, атмосферу, страхом казнил. В одной из них был нарисован кулак. Я добавил к нему загогулину, чтобы он стал похож на дулю, и отправил записку обратно.
На первой же перемене Напреев прислал секунданта. Это был конечно же Славка Босых – худощавый, резкий, чрезвычайно смешливый пацан с феноменальной реакцией и бешеным темпераментом. В детстве мы с ним не дружили, но никогда и не ссорились. Дышали друг к другу ровно. А сблизились только на старости лет, когда нас из целого класса осталось всего трое.
– Ох ты и схлопочешь! – сказал он сочувственно. – Злой сегодня Напрей. Как будете драться, до первой слезы или до первой крови? Ты вызвал, тебе и условия выдвигать.
Я смотрел на его лицо, на задорно торчащий вихор. Хотел, но не смог узнать в этом белобрысом создании лысого пузатого мужика с потухшим от времени взглядом. Такого, каким он был буквально на прошлой неделе.
– Так чё передать Юрке? – не унимался Босяра.
Судя по подтанцовке, у него ещё были дела.
– Не знаю, – нерешительно пожал я плечами, – обо всём вроде договорились? Ну, если хочешь, скажи, чтобы плотно поел на большой перемене. Я его буду бить, пока он не обосрётся.
Славка сначала взвыл от восторга и только потом залился серебряным колокольчиком. Так смеяться умел только он.
– А ты молодец! – отсмеявшись, сказал Босяра. – Так я ему и передам.
На следующем уроке я наконец увидел Надежду Ивановну. Было ей не больше тридцатника. Огромные глаза за линзами толстых очков казались лесными озёрами в крапинках зелёных кувшинок. Не читалось в них ни строгости, ни занудства. Только любовь. Почему же мы, дураки, до дрожи в коленях боялись её окриков?
Изложение – мой конёк. Пока наша классная читала скучный текст, я на листочке бумаги рисовал синее дерево. Потом открывал тетрадь и, глядя на фрагменты рисунка, слово в слово восстанавливал всё, что она в это время произносила.
А больше уроков не было. Наш класс в полном составе пошёл прощаться с Лепёхой. Постояли у гроба, получили по узелочку с конфетами и разошлись по домам.