Книга Приспособление/сопротивление. Философские очерки - читать онлайн бесплатно, автор Игорь Павлович Смирнов. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Приспособление/сопротивление. Философские очерки
Приспособление/сопротивление. Философские очерки
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Приспособление/сопротивление. Философские очерки

Вопреки Ницше властвование – генератор несвободы, в капкан которой оно попадает вместе с теми, кому та навязывается. Свою свободу власть завоевывает в преступлениях, с которыми она как будто призвана бороться в качестве законодательной и законоисполнительной. Делинквенты из народной толщи имитируют преступных властителей. В известном смысле будущее никогда не достигается или, что то же самое, достигается в настоящем, отодвигаясь от нас в своей самобытности. Таким образом, властвование представляет собой regressus ad infinitum, постоянное отступление из завоевываемого будущего, из присутствия-в-отсутствии в сугубое присутствие во времени, не поддающегося покорению футурологического сорта не только в конкретно-бытовом, но и в абстрактном своем качестве. Дабы оставаться в истории, выполнять ее задание, власть, осуществившись, должна властвовать над самой собой, то есть демонстрировать свою мощь посредством самоуничтожения и самоуничижения, вбирать в себя безвластие. Эту автодинамику власти проницательно уловил Георг (Дьёрдь) Лукач в статье «Классовое сознание» (1920), которая призывала пролетариат, победивший в классовой борьбе, посвятить себя самокритике (гегелевские Господин и Кнехт предстают здесь в одном лице). По существу дела, такое же развитие сопротивляющегося самому себе начальствования имел в виду Мишель Фуко в первом томе своей «Истории сексуальности» («Воля к знанию», 1976), где интерес к тайнам секса, всколыхнувшийся в Новое и Новейшее время, был понят как замена запретительной власти над ним гносеологической, как приход власти из ее убывания.

Революция, пожирающая, по хорошо известному изречению, как Сатурн, своих детей, – лишь самый яркий, но далеко не единственный пример самопередела власти (которая извещает о свойственной ей дефицитарности и в расшатывающих ее дворцовых интригах, и в передаче монархом принятия решений временщику, и в отказе от запланированных мероприятий под напором народного возмущения). В либеральных демократиях (я продолжу ранее начатый их разбор) новая власть устанавливается без физического уничтожения представителей прежнего режима, которым приходится признать поражение, но у которых не отбирается при этом шанс на правление, на возвращение себе командных позиций в будущем и на выдвижение в настоящем программ, оппонирующих победившей политике. Отношение между выигравшими и проигравшими схватку за власть в этом случае как дисконтинуально, так и континуально. Предпосылкой сугубого разрыва с прошлым в состязании за власть между победителями и перестающими быть социально значимыми побежденными служит примат тел, конститутивное свойство которых – целостность, отдельность. Пусть революции планируются философами – вершит их толпа, которая, добившись успеха, вручает власть своим трибунам – индивидуализованной плоти, не умеющей иначе, как в смерти, в саморастрате, реиерархизировать себя. Отказ же свежеиспеченного руководства обществом категорически (по принципу «или – или») противостоять бывшей власти означает доминирование над телами Духа. Ибо идеи не дискретны, их порождение совершается через доказательное умозаключение, в котором они выводятся из положений, либо объявляемых неверными, либо не допускающих опровержения. В обеих ситуациях идеи не ведут единичного существования, они обобщают, поскольку в них имплицитно соприсутствует Другое по смыслу, чем они сами. Либеральные демократии зиждутся, таким образом, на конкуренции в области Духа, бьющегося за овладение массовым политическим телом. Они являют собой коллективное тело со сменным Духом, не автоидентичным, умноженно-шизоидным по своей сути, контрастирующим с постреволюционной паранойей, которая вызывает у власть имущих подозрение, обнаруживающее в соратниках врагов. Перед нами два выхода из той дилеммы, в какой застревает власть, испытывающая нехватку будущего и избыток настоящего. Либерально-демократические режимы историзуют настоящее, ставят акцент на его провизорности, придают преходящий характер любому сегодняшнему господству и поэтому держат будущее открытым, что сообщает ему неотчетливость и редуцирует визионерски-стратегическую способность общества. Авторитарно-тоталитарная государственность, напротив того, преподносит современность уже будущностной, увековечивает ее, протягивает ее в темпоральную даль (и страдает от цейтнота, то и дело переходит от ритмичной работы к штурмовой, чтобы сейчас же попасть в планируемое время). И в том и в другом варианте самое социальность сопротивляется большим историческим сдвигам из одного эпохального состояния в следующий фазис антропологического развития. Она жаждет надежного существования – подвижного ли, застывающего ли, ее манит longue durée. Но ее мощь уступает силе истории, которая, как было сказано, и делает социальные отношения субординационными. Как таковая социальность, втянувшаяся в историю, – это, если перефразировать Николая Бердяева, неудача человека, напрасно пытающегося исправить свой неуспех с помощью политики (каковая есть функция от наших промахов). В отличие от примордиального общества, по всей видимости, удовлетворявшего своих членов, раз оно существовало многие десятки тысяч лет, пока еще недолго бытующий исторический социум старается изо дня в день корректировать и улучшать себя. В качестве гипократии, по сравнению с доподлинно, искони властной историей, социальность впадает в своей спиритуализованной форме в кризисы (их причина – перепроизводство настоящего, запирающего путь в небывалые времена), а в вождистски-плотском изъявлении ломается в катастрофах (они наступают тогда, когда сейчас-грядущее выявляет свою мнимость, вырождаясь в безвременщину). Тиранические режимы вроде бы, как и либерализм, тоже бывают детищами Духа (так, на этом настаивал гитлеризм), но при ближайшем рассмотрении становится ясно, что он здесь уподобляется телам, раз уединяется в доктринах, претендующих на исключительность, на монопольную истинность (идеологии суть семантика, подражающая соматике).

В многопартийных системах стартовые позиции идеологических конкурентов, охотящихся за голосами избирателей, можно считать более или менее равными. Тем не менее справедливость, которой кичится парламентская демократия, обманчива (при всех позитивных чертах этого строя). Равенство наличествует в либерализме лишь in potentia, тогда как in actu одни (те, кому удается захватить власть) принимают решения, а другие (оппозиционные партии) довольствуются обсуждением и критикой выносимых постановлений, будучи отчужденными от орудий реального владычества. Авторитарно-тоталитарный строй несправедлив даже и потенциально. Единоначалие утверждает себя в устранении соперников в битве за власть не на жизнь, а на смерть, как сказал бы Гегель, не допускает выживания Другого и функционирует в виде выборов сверху, раздающих комиссарские (по Карлу Шмитту («Диктатура», 1921)) полномочия назначенцам верховных правителей. Homo historicus в любых своих проявлениях вовсе не в состоянии быть справедливым, так как заведомо предоставляет преимущество тому, чего еще не было, вводя тем самым в то, что есть, момент конституирующей это поле дискриминации94. Династическое правление, с которого начинается подчинение человека историческому порядку, с одной стороны, узурпировало и извратило культ предков, отдав предпочтение особо выделенным прародителям перед прочими, а с другой – было призвано нейтрализовать небывалое, всегда составляющее угрозу для социальной стабильности. В дальнейшем ходе истории частноопределенная несправедливость относительно прошлого, наделяющая кровными привилегиями отдельные семьи, утратила значимость перед лицом общеопределенной несправедливости относительно всякого бытования, которое уступило в иерархическом ранге предстоящему быть. Но и в наследственной передаче власти уже сквозит низкопоклонство перед будущим, коль скоро его – по логике общества с самодержавной аристократией во главе – следует страшиться, признавая за ним нездешнюю силу. Пожалуй, можно сказать, что представительные демократии ставят партии в одинаковое исходное положение накануне народного голосования, диктующего, кому будет принадлежать власть, коль скоро питают незаметно для себя несбыточную надежду возродить тот эгалитаризм, какой царил в примордиальном обществе95. Как там живые равны друг другу негативно – в той мере, в какой они послушны наказу предков, партии располагаются на одном и том же уровне, пока они безвластны, пока находятся в слабых позициях. Эгалитаризм в историзованных обществах – показатель их немощи, приходящейся лишь на тот период, когда место власти делается вакантным. Если в либеральных демократиях равенство-через-негацию, стирающее различия состязающихся сторон, хотя и промежуточно, но все же являет собой действительно содержащуюся в этой социальной системе потенцию, то при авторитарно-тоталитарном строе оно получает черты притворного, инсценированного. Авторитаризм склонен помещать себя в искусственную слабую позицию, из которой рисует фигуру якобы ущемляющего его интересы врага (будь то еврейский заговор, «вашингтонский обком» или брюссельские бюрократы, злокозненно упраздняющие национальный суверенитет стран Европейского союза). На фоне вымышленной внешней опасности все члены общества, обязываемые ей сопротивляться, сливаются в однородную массу, как бы на деле они ни были иерархически ранжированы. В своем положительном аспекте такая нивелировка мотивируется их совместным происхождением. Реанимация культа предков в истории становится в законченной форме шовинизмом.

Откуда берется ностальгия по слабости, независимая от типа социального устройства? Почему равенство возводится в неоспоримую ценность и либерализмом, и антилиберализмом? Надо думать, по той причине, что властолюбие отдаляет социального человека от человека родового. Социократия противоречит антропоизоморфности. Соблазненное волей к власти существо не хочет все же забывать свою всечеловеческую сущность. Абсолютизировав эту волю, Ницше закономерным образом вывел ее заявителя за пределы гуманного, провозгласил приход сверхчеловека. История глубоко парадоксальна. Она общезначима для человека, но в его превращениях, то есть в его частнозначимости. Поэтому она и уполномочивает нас властвовать над нам подобными, поднимать становящееся частным до общего, еще вовсе не завершенного. Логос, присущий каждому из нас, пусть и в неодинаковой степени, понуждает нас обращаться к чистому вневременнóму антропологизму, развязывать – в объединении с первобытностью – парадокс, который, однако, фактически неснимаем, потому что нельзя отступить из накатывающей волна за волной истории к ее первоистоку, окунуться в ее генезис.

Справедливость химерична не только в социальной практике, но и в дискурсе, объясняющем нам, что такое iustitia. Моделируя справедливое общество прежде всего как такую систему, в которой ни одна из исходных позиций не имеет преимущества перед другой, Джон Ролз упустил в своем знаменитом труде96 из виду то, что он рассуждает об историческом социуме, добившемся льготы за счет преодоления прежних своих состояний. Такой социум несправедлив в целом, как бы он ни затушевывал эту свою главную особенность (скажем, перераспределяя доходы богатых в пользу бедных, то есть уязвляя первых и унижая вторых каритативными подачками); его собственная отправная точка предполагает неравенство, которое им устанавливается во времени. Ролз переживал ту же тоску по первобытности, какую ощущает и инспирировавшая его сочинение либеральная демократия. Точно так же, как идея справедливости, внутренне противоречива у Ролза и концепция сопротивления, каковому он предназначает улучшать социальную организацию, если та не вполне совершенна, за счет ненасильственного протеста против неправедных законов, разыгрываемого в их же рамках, не ставящего под вопрос сам правопорядок97. Такое сопротивление, выводит отсюда Ролз, будет стабилизировать социореальность. Элементарная логика заставляет нас быть уверенными в том, что протесты расшатывают, а не укрепляют до того налаженное функционирование общества и что нельзя изменить закон, подтверждая его незыблемость. Не менее сомнительны, чем теория Ролза, модели справедливости, опровергающие ее. Чтобы справедливость была постоянно восстанавливаемым показателем общества, чтобы она была защищена от произвола, чинимого в интерперсональных отношениях, возражал Ролзу Поль Рикёр, ее должна гарантировать судебная инстанция98. Но суд (допустим, что он неподкупен и безошибочен) справедлив лишь в том, что охраняет превалирующую в обществе норму от расстройства, карая тех, кто отклоняется от нее. Вопрос о справедливости самой нормы (неизбежно отдающей предпочтение одному перед другим и, стало быть, насаждающей неравенство) не входит в компетенцию суда (равенство всех перед законом вытекает из того, что он продукт мышления, императивно подавляющего отпор себе). Пока всех уравнивает смерть, судебная справедливость может быть только наказывающей, имитирующей Танатос в приложении к отдельным инцидентам. И пока разность людей упраздняется Танатосом, остается только грезить вслед за Плотином, Жозефом де Местром, Владимиром Соловьевым, Карлом Ясперсом и иже с ними о временах, когда явится consensus omnium – единство всех в любви друг к другу, равенство, которым повелевает Эрос, сожительство людей, не ведающих, что такое сопротивление.

2

Сила слабых. Сопротивление лежит в основе антропогенеза, в процессе которого человек, ничтожный в сличении с предзаданной ему действительностью и вместе с тем заключающий в себе в качестве субъекта эквивалентный ей мир, создает – в старании вырваться из-под гнета природы – параллельную, инобытийную реальность, свою собственную социокультурную среду, где хозяйничает самочинно. Мы, однако, не в состоянии подавить природу в нас самих – перестроить по вольному усмотрению наши организмы. В сопротивлении самому себе, своему естеству animal rationale учреждает историю с идеей спасения во главе, рассчитанную на то, чтобы распорядиться будущим – тем временем, где каждого из нас подстерегает смерть. Социокультура сплошь – это система страхования, которая выплачивает за взносы, поддерживающие ее конвенции (за конформизм в широком смысле слова), премию, умеряющую страх индивидов перед Танатосом. В истории спасительный посул делается линейно вариативным. По мере развертывания истории, противоборства человека с самим собой (с автообъектностью), его восстание против природы отступает на задний план, она попадает под его покровительство в виде доместицированной, подвергаемой аграрной обработке, а также охраняемой в заповедниках. Как нарастающее самоотрицание, упирающееся в конце концов в нынешний постисторизм, история переворачивает в условиях опасного для населения планеты изменения климата этот патронаж, с тем чтобы теперь природа, так сказать, одомашнила человека, готового сократить техногенное вмешательство в ее дела. История вытягивается в цепь нарастающих отрицаний, потому что ни один из последовательно сменяющих друг друга образов спасения в будущем не выдерживает проверки тогда, когда оно становится настоящим, обнаруживающим, как говорилось, никак не упраздняемую тленность тел. Хвалебные некрологи – не только реликтовая дань культу эталонных предков, но и род извинения, которое приносит усопшим социокультура, не сдержавшая своего обещания быть спасительной. Отбрасывая прошлое, история сберегает память о нем, ибо, кроме нее самой, у нас нет собственности, которая могла бы претендовать на антропологический статус (гегелевское «снятие» работает в приложении к прошлому, а не к будущему, где настоящее терпит крах). Человек сопротивляющийся – неважно, природе ли в до- и предыстории, себе ли самому в истории, то есть в своих сотериологических исканиях, – действует и мыслит из постоянной страдательной позиции. Ее занимает и автократ, пусть лишь симулирующий свою уязвимость, но при этом чутко угадывающий, что история будет беспощадна к нему.

Сопротивление – сила слабых. Та ущемленность, откуда оно растет, тысячелика, будучи органичной для целого социокультуры, ставящей в периодически случающихся переиначиваниях символического порядка свою прочность под вопрос и делающей поэтому ненадежность экзистенциальной, включенной в подоплеку существования людей, какими бы ни были для того рамочные условия99. Сопротивление вспыхивает то в колониях, завоевывающих себе независимость; то в провинциях, недовольных аккумулированием ценностей в столицах; то на производстве, на котором работник ощутил себя в результате промышленной революции подавленным машиной (индустриальный саботаж в Англии в 1811–1812 годах100); то в крестьянской среде, отвечающей, как показал Эрик Хобсбоум, на вызовы, бросаемые городом деревне, бандитизмом и учреждением мафии101; то среди женщин, пытающихся в движении суфражисток отменить патриархальные обычаи; то среди меньшинств (этнических, сексуальных, интеллектуальных и прочих), добивающихся равноправия с большинством; то среди молодежи, не видящей для себя трудовой и иной перспективы в жизни; то в ареалах, отстающих от бега времени и реагирующих на контакты с продвинутой цивилизацией в культах карго, которые поднимают ее на смех102. Из того же числа – бунты в тюрьмах103 или покушения на жизнь соучеников и учителей, совершаемые в школах подростками, которые чувствуют себя обойденными и обиженными.

Французский экзистенциализм осмыслил ущербное, инвалидное в человеческом обиходе не как привносимое туда далекой от совершенства, неустанно исправляющей себя социокультурой, а как конститутивный фактор нашего бытия-в-мире, выдав тем самым следствие за causa sui. Для Жан-Поля Сартра («Бытие и ничто», 1943) нехватка обнаруживается в бытии, когда в нем является человек, охваченный желанием, ищущий себе самообоснование, которого ему недостает. Любое присутствие субъекта в бытии соотносится с тем, что есть, посредством отрицания. Поэтому взгляд Другого на меня уничтожающе опасен. Самость должна возражать взглядом на взгляд. Сопротивление, принимающее у Сартра вид соперничества, дает человеку свободу, которая сугубо негативна. Она вовлекает нас в неопределенность, коль скоро подразумевает перевод самого бытия (в-себе и для-себя) в небывалость. В обрисовке Альбера Камю («Миф о Сизифе», 1942) человек находится в абсурдной ситуации, так как его рациональность вступает в неразрешимый конфликт с неразумностью мира. Мы, согласно еще одному трактату Камю «Человек бунтующий» (1951), не можем не предаваться «метафизическому бунту», если не хотим сакрализовать мир и тем самым ограничить себя в способности мыслить, изменив собственной сущности104

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

1

Simmel G. Schriften zur Soziologie: Eine Auswahl / Hrsg. von H.-J. Dahme, O. Rammstedt. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1983. S. 280 ff.

2

Мид Дж. Г. Философия настоящего / Пер. В. Николаева, В. Кузьминова. М.: Изд. дом Высш. шк. экономики, 2014. С. 129. Впервые: Mead G. H. The Philosophy of the Present. La Salle, Il.: Open Court, 1932.

3

Simmel G. Op. cit. S. 54 ff.

4

Pfordten O., von der. Konformismus: Eine Philosophie der normativen Werte. 1. Teil. Theoretische Grundlegung. Heidelberg: Winter, 1910. S. 90.

5

Ibid. S. 15–16.

6

Horkheimer M., Adorno Th. W. Dialektik der Aufklärung. Amsterdam: Querido Verl., 1947. S. 159.

7

Marcuse H. Ideen zu einer kritischen Theorie der Gesellschaft. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1969. S. 171–180.

8

Marcuse H. Aggressivität in der gegenwärtigen Industriegesellschaft // Marcuse H. et al. Aggression und Anpassung in der Industriegesellschaft. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1968. S. 26 (полный текст: S. 7–29; далее такие ссылки – без пояснений).

9

Mitscherlich A. Aggression und Anpassung // Ibid. S. 124–125 (80–127).

10

Об истории антиавторитарного психоанализа, ревизовавшего заветы «сверхотца Фрейда» и боровшегося против «репрессивной педагогики», см. подробно: Richter H.-E. Bedenken gegen Anpassung: Psychoanalyse und Politik. Hamburg: Hoffmann und Campe, 1995; Das Selbst zwischen Anpassung und Befreiung: Psychowissen und Politik im 20. Jahrhundert / Hrsg. von M. Tändler, U. Jensen. Göttingen: Wallstein-Verl., 2012.

11

Ср., например: Wiswede G. Soziologie konformen Verhaltens. Stuttgart et al.: Kohlhammer, 1976. S. 154–165.

12

Еще одним побудительным толчком для нынешнего недифференцированного понимания конформизма стало широкое внедрение в обиход техники, управляемой искусственным интеллектом, тем более совершенным, чем более его адаптация к разного рода ситуативным неожиданностям оказывается не реактивной, а проактивной, чем точнее он угадывает то, что может случиться, – см., например: VanSyckel S. J. System Support for Proactive Adaptation: PhD Thesis. Mannheim: Business School, 2015.

13

См. хотя бы: Ployhart R. E., Bliese P. D. Individual Adaptability (I-Adapt) Theory: Conceptualizing the Antecedents, Consequences, and Measurement of Individual Differences in Adaptability // Understanding Adaptability: A Prerequisite for Effective Performance with Complex Environments / Ed. by C. Sh. Burke, L. G. Pierce, E. Sales. Amsterdam et al.: Elsevir JAI, 2006. P. 3–39.

14

Smith P. K. Why Has Aggression Been Thought of as Maladaptive? // Aggression and Adaptation: The Bright Side to Bad Behavior / Ed. by P. H. Hawley, T. D. Little, Ph. C. Rodkin. N. Y.; London: Psychology Press, 2007. P. 65–83.

15

Brandstädter J. Das flexible Selbst: Selbstentwicklung zwischen Zielbindung und Ablösung. Heidelberg: Elsevir, Spektrum Akad. Verl., 2007. S. 89 ff.

16

Ibid. S. 37 ff.

17

Пионером изучения человека с позиции «инвайронментального детерминизма» был Эмилио Ф. Моран, рассмотревший приспособительные реакции у обитателей арктической зоны, высокогорья, пустыни, степи и тропиков с упором на «высокую метаболическую гибкость людской популяции»: Moran E. F. Human Adaptability: An Introduction to Ecological Anthropology. Boulder, Co.: Westview Press, 1982. P. 94. Общее место сегодняшней биокультурной антропологии – поиск объяснения нашего поведения в инвайронментальном давлении и «биологической памяти о стрессе» – см., например: New Directions in Biocultural Anthropology / Ed. by M. K. Zuckerman, D. L. Martin. Hoboken, N. J.: Wiley Blackwell, 2016.

18

Slavin M. O., Kriegman D. The Adaptive Design of the Psyche: Psychoanalysis, Evolutionary Biology, and the Therapeutic Process. N. Y., London: Guilford Press, 1992. P. 83 ff.

19

Ср. еще изображение общества как «суперорганизма», изменения в котором аналогичны более или менее случайным мутациям, предоставляющим в своей вариативности человеку возможность подыскать себе оптимальный поведенческий образец: Shennan S. Genes, Memes, and Human History: Darwinian Archeology and Cultural Evolution. London: Thames & Hudson, 2002.

20

Ср.: Mitscherlich A. Op. cit. S. 93 ff.

21

К истории представлений о биоадаптации ср., например: Amundson R. Historical Development of the Concept of Adaptation // Adaptation / Ed. by M. R. Rose, G. V. Lauder. San Diego et al.: Academic Press, 1996. P. 11–53.

22

Wesson R. Beyond Natural Selection. Cambridge, Mass.: The MIT Press, 1991. P. 155.

23

West-Eberhard M. J. Developmental Plasticity and Evolution. Oxford, UK: Oxford UP, 2003. P. 8–10.

24

Ibid. P. 28 ff.

25

Ibid. P. 630 ff.

26

О биоадаптации в чрезвычайных ситуациях см. подробно: Wharton D. A. Life at the Limits: Organisms in Extreme Environment. Cambridge, UK: Cambridge UP, 2002.

27

Еще более затянуто взросление человека – см., например: Lerner R. M. On the Nature of Human Plasticity. Cambridge, UK et al.: Cambridge UP, 1984. P. 85 ff.

28

Одним из значительных этапов в пересмотре дарвинизма стала не утратившая влиятельности и по сию пору книга Ивана Шмальгаузена «Факторы эволюции (Теория стабилизирующего отбора)» (М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1946). Главная движущая сила эволюции, по Шмальгаузену, – это мутации, которые, в принципе, «вредны» для популяций, поскольку подрывают уже сложившуюся норму приспособления организмов к природному окружению. Тем не менее благодаря естественному отбору продолжают существовать и, более того, возглавляют эволюцию те организмы, измененное состояние которых доказало свою жизнестойкость. «Авторегуляторное развитие» (с. 82) жизни легитимируется или, напротив, стесняется извне. Эволюция протекает у Шмальгаузена по гегелевской схеме отрицания отрицания: внешняя действительность «элиминирует» мутации, нарушившие видовую адаптацию. Но при этом та же самая действительность не глушит мутации, вследствие которых организмы получают возможность активнее, чем раньше, на нее воздействовать. «Освобождение организмов от детерминирующей роли факторов среды» (с. 11) обеспечивает переход от низших к высшим формам жизни, с чем нельзя было бы не согласиться, если бы Шмальгаузен не впал в тягостное противоречие: каким образом одна и та же детерминирующая инстанция (среда), отсеивая одни мутации, допускает другие, и притом как раз те, которые противятся ее детерминантному характеру? Снять эту неувязку не поможет никакой диалектический кульбит. Шмальгаузен искал компромисс между генетическим и адаптивным подходами к эволюции, но надежно примирить то и другое ему вряд ли удалось. У книги Шмальгаузена есть еще один аспект, о котором не стоит забывать, критикуя ее основоположную мысль, а именно: гражданский. Сама она менее всего была результатом соглашательства автора с временем, бросая вызов засилью обезличивавшего общество сталинизма. Шмальгаузен писал среди прочего: «Свобода индивидуальной конкуренции <…> является одним из основных факторов эволюции» (с. 354).