– Федьша, гля в ту перемётну суму, может, окромя спирта едома есть. Жрать хочется, спасу нету.
– Снова от мертвяков? – поморщился Устин.
– А от кого же больше? Герой, а брезгуешь, – хохотнул Козин.
– И верно, Устин, ходим в крови по маковку, а морду от еды воротим. Надо есть то, что дал враг. Свои не дают, пятый день подвозу нету. Ешь и не брезгуй, питайся, чем бог послал.
– Кончай ты о боге-то, – поморщился Устин.
– И верно, надо кончать с богом. Какой уж тут бог? Понять что-либо стало трудно. Голова не добирает и бога, и этой войны. Стали мозги похожи на переваренную шарбу[23]. Живут же австрияки – спирт, едома. Эх, Россия, была ты лапотной, такой тебе и быть во все века… А тут ещё звереем.
Подошел Туранов. Присел. Ему налили спирту, выпил. Этот после боя всегда молчал. Но тут вдруг заговорил, будто к немому речь пришла. Зло заговорил.
– Вашу мать, что думали, когда почали войну? Разве нельзя было договориться с германцем? Французы – братья. Может, и так, но за ради этих братьев бьют нас, а те братья вино хлещут и боёв не ведут.
– Хватит, Туранов! – оборвал Устин. – Вы что, сговорились? Все в один голос хаете Россию, царя! А потом хвалите врага, мол, вот у них то, другое.
– Не в хвале суть, а в нашей безнадёге, – отмахнулся Туранов.
– Домой хочу, – протянул Лагутин. – Хоть на час, но домой.
– Наш путь домой, Петьша, через Германию. Далековато? Пройдём. Должны пройти, – не совсем уверенно закончил Устин.
– На кой ляд мне нужна та Германия? Заберите вы ее, а меня отпустите домой.
– Не помышляешь ли дезертировать?
– Нет.
– Где-то бродит Черный Дьявол, мой Шарик. Как он выл, когда увозил нас пароход. До се его вой слышу.
– Не травите души. Не раскисайте. Убивают трусов, смелые живут в веках. Вот вас уже третий раз едва не порубали, обошло, в четвертый раз и вовсе обойдет. Черт, дали бы хоть вам винтовки. Да и вы хороши, берите винтовки у австрийцев. Уставом запрещено? Да плюньте вы на тот устав и вооружайтесь. Не слушайте Ширяева. Устав для умных людей, дуракам он без пользы. У меня маузер, тоже трофейный, а работает – я те дам! Живу и устав блюду.
У леса выли одичавшие собаки. Ждали ночи, чтобы выйти на поле боя и нажраться мертвечины. Козин с грустью слушал этот вой. А когда собака воет, по приметам, в доме должен быть покойник. Дьявол тоже выл, знать, быть Федору убитым. Страшился смерти, нагаданной Черным Дьяволом смерти. А ведь Дьявол выл от тоски по другу; жизни, а не смерти ему желал.
Подъехал Ромашка:
– Устин, тебя кличет поручик Шибалов.
– Скажи Ивану, что ночую у побратимов.
– Нельзя. Есть приказ нашему полку уходить на тот берег.
– А, чёрт! От этого боя не отошел, снова в бой. Возьми Коршуна, пусть коноводы почистят его от крови. Пешим добегу. Пошли, Туранов. Держитесь, побратимы! Нам умирать нельзя, нас ждет тайга, жёнки, матери. Будьте здоровы!
В ночь и дождь, уже не полк, а вся Уссурийская дивизия ушла за линию фронта. Перешла на ту сторону с боем, с грохотом. Ушла, чтобы всласть погулять по тылам противника, разбивая штабы, обозы, подходящие колонны резервистов, сея панику и страхи. Эта конная лавина предавала всё мечу и огню. Сдавались деревни, бежали сломя голову солдаты противника. По следам – кровь и стон.
Россия и Германия после нескольких недель войны оставили от действующих армий одни ошмётки. В дело пошли резервисты. Это тоже солдаты, но отвыкшие от винтовки и пулемета, разучившиеся драться. Привыкнут, научатся. Будут драться не хуже солдат-срочников, не хуже молодежи. Втянутся в коловерть войны, станут солдатами.
Кавполк Ширяева нацелился на деревню. Чистенькую, аккуратную галицийскую деревню. Но, по данным разведки, там остановился полк пехотинцев-резервистов. Ширяев этим пренебрёг, пренебрёг он и тем, что о его приближении противник знал. Дело в том, что по дорогам Галиции сновали на велосипедах мальчишки, и невдомек было русским, что это были разведчики. Здесь каждый был разведчик, и о каждом шаге русских противник знал, хотя не всегда мог противостоять их силе и натиску.
Это был безграмотный бой, который не мог простить себе Ширяев, за который он не был повышен в звании, не был награждён.
Резервисты густым огнем встретили полк. Артиллеристы накрыли конницу шрапнелью. Смешались ряды, подались назад русские. А следом уланы до двух рот. Шибалов, что шел слева, легко вывел свою кавроту из этого пекла, чтобы ударить уланов с тыла. Колмыкову приказал рассеять его взвод, затем собраться у леска, а когда Шибалов пойдет с тыла, ударить с фланга. Но тот либо не понял приказа, либо струсил и, шибко нахлестывая своего меринка, устремился за отступающим полком. Но шальная пуля сбросила его с седла. Гаврил Шевченок успел подхватить командира, бросил его в седло. А тут команду принял на себя Устин Бережнов, выполнил приказ поручика, вывел взвод за лесок.
Не разобрались в сумерках уланы, что у них на хвосте сидят русские. А когда пали задние и они решили развернуться, на них навалился взвод Бережнова. Всё враз смешалось. Опомнились остальные, повернули коней назад, в одночасье порубили австрийцев. И с ходу – на пулеметы, на винтовочные залпы. Ворвались в деревню, вырубили и постреляли всех, кто не успел скрыться под покровом ночи.
«Дикая дивизия», поработав по тылам, вышла на отдых и пополнение.
Верховный главнокомандующий великий князь Михаил прибыл в дивизию, чтобы наградить героев. Устин Бережнов, Гаврил Шевченок, Костя Туранов, Игорь Ромашка получили золотой крест Георгия в числе первых. Но от этого не было радостно. А причина была вот в чём.
Князь Михаил, высокий и худосочный, шел по фронту будущих георгиевских кавалеров, нервно совал руку в мужицкие руки, пахнущие по́том, человеческим и конским по́том, передавал крест адъютанту, который пришпиливал их к вонючим кителям. Похоже было, что Главнокомандующему скучно вручать награды, которые честно добыли в боях его воины, досадно, что эти награды не спасут Россию от разгрома. Тогда зачем кресты, если русские терпят одно поражение за другим? Победы на австро-венгерском фронте не радовали великого князя. Он понимал, что это временные успехи, что скоро германцы одумаются, подбросят свежие дивизии, и русские покатятся назад.
И все почувствовали никчемность и комедийность этой церемонии. Когда князь поздравил Бережнова, тот даже не прокричал, что он рад стараться, готов отдать свою жизнь за веру, царя и отечество. Он только кисло улыбнулся, такой же улыбкой ответил ему князь. Они будто поняли друг друга, князь махнул белой рукой и прошел к другому коннику. Стало скучно и обидно.
Об Устине Бережнове заговорили в дивизии и о том, что он ничего не ответил князю, и о том, что он, и верно, герой, может стать хорошим командиром. Грамотен. Стоило подумать. Но только эта выходка при награде пока сдерживала генерала Хахангдокова повысить Устина в чин унтер-офицера. Говорили и другое, что Устин Бережнов и его конь Коршун заговорены колдуном Макаром Булавиным от пуль и от сабель, от гранат и снарядов. Никто из говорящих не пытался узнать, когда погиб Макар Булавин, что за человек был Макар Булавин. Никто не подумал и о том, что человек и конь боролись за жизнь всеми для них доступными средствами. А главное, что любили друг друга, верили: человек – коню, а конь – человеку.
Второй золотой крест Георгия вручал сам Николай II. К этому кресту Устин был представлен за спасение в одном из боёв подполковника Ширяева, за проведённые самостоятельно, без командира Колмыкова разведки, где были пленены два генерала и майор.
Царь был росточком мал, рыж, но не столь скучен, как великий князь Михаил. Он весело поздравил боевых уссурийцев за их победы над врагом российским, выразил уверенность, что и впредь славные воины будут так же бить врага, защищать свое отечество. Даже больше: он, поздравляя с наградами казаков и кавалеристов, дважды награжденных Георгиевскими крестами, обнимал их, похлопывая по спине. То же сделал и с Устином. Сам пришпилил крест и с некоторой истеричностью прокричал:
– Рад, что не перевелись на Руси герои! Так я говорю, казак?
– Не перевелись, ваше величество, – улыбнулся Устин.
– Так и впредь служить, бить общего врага!
– Рад стараться, ваше величество! – гаркнул весело Устин.
– Спасибо, прапорщик…
– Бережнов, – подсказал генерал Хахангдоков. – Но он ведь всего лишь вахмистр.
– Не мешайте, генерал, – отмахнулся царь. – Устав знаю, – хлопнул Бережнова по плечу и как-то заискивающе улыбнулся.
Бережнов же ответил задорной улыбкой, будто подбадривал царя. Чего, мол, там, ты царь, я солдат, а судьба-то одна. Расколотят германцы нас, то и тебе будет солоно.
Рыжие глаза Николая понимающе улыбнулись.
И прапорщик Бережнов заказал новые погоны, мундир, стал уже полновластным командиром каввзвода, а не просто временно заменяющим выбывшего по ранению Колмыкова.
В одном из боев пересеклись фронтовые тропы Устина Бережнова и Валерия Шишканова. О, как разнились эти люди! Люди одной долины, но разных судеб. Устин Бережнов в крестах и медалях, при золотом оружии за храбрость, легко спрыгнул с седла, пустил Коршуна пастись. А Шишканов был в грязной и измятой шинелишке, небрит, глаза запали и горели голодным блеском.
– Валерий Прокопьевич, как ты опустился! Ты похож не на солдата, а на бродягу, – подался назад Бережнов. – Можно и вошотой обрасти, – подал руку.
– Уже оброс. А ты будто на парад собрался. Рад гостю, пошли в наш окоп, познаешь, почем фунт лиха у пехотинца. Ты вылетел на коне вперёд, сабелькой вжик, вжик – и в отступ, а мы, пехота, серая кобылка, в деревнях не днюем, не ночуем. Наш дом – окоп, наш погост – тоже окоп. Спим в воде студёной, во вшах и голоде. Пошли, пошли, не бойся офицерские сапожки замочить, ваше благородие. Вошь, стерва, штука пользительная. Не заспишься. Голод тоже нам на руку, от него зло копится. Все сгодится. Ну, давай обнимемся. Рад тебя видеть в полном здравии и в геройстве, – обнял Устина Шишканов. – Узнал я, как ты расхристал пристава с казаками. Еще тогда понял, что быть тебе героем.
Устин видел окопы, сиживал в них не раз, но то, что увидел здесь, ужаснуло. Солдаты бродили по колено в холодной воде, а на голову сыпал холодный осенний дождь вперемежку со снегом. Спали на сырых досках. Все небриты, грязны, злы.
– Черт бы с ним, с грязью, вошотой, но ведь на винтовку по одной обойме. Попрёт германец, и отбиться нечем. Дожили. Война только началась, а уже воевать нечем.
– Валерий, какой тебя черт понес в эту коловерть, в это распутье? Ну и продолжал бы скрываться в тайге!
– Скрываться? От кого? От России, от своего народа? А кто меня научит воевать? Кто сделает народ злым, непримиримым к царю? Чтобы потом всю эту непримиримость выплеснуть в революцию, а царя и его приспешников – в грязь, в навоз. Как они нас – за борт истории. Нет, я, не будь войны, конечно, скрывался бы, ждал бы часа, чтобы поднять народ на революцию, и тот час пришел бы, но началась война – скрываться не моги. Одно – то, что Россию надо спасать, второе – учиться воевать, чтобы уж до конца спасти ее, матушку. Быть солдатом, солдатом своего народа – это сейчас главное. Народ остался без пастуха. С вашего позволения, мы будем теми пастухами. Генералы – это не пастухи, это мясники.
– Другим ты стал, понимающим, что ли, Валерий.
– Я не пошел искупать вину, которой у меня не было, ее свалили на меня ваши люди, но я зла на них не таю, они живы своим укладом, свой дом от меня защищали. Время покажет, кто был прав. А здесь мы сдюжим, должны сдюжить, – уверенно говорил Шишканов. Военную науку познаем и потом вместе с тобой перекрутим мир на другой лад. Или ты уже раздумал сделать мир иным?
– Трудно сказать, как все это будет, – пожал плечами Устин.
Подошел Коваль, молча пожал руку, поморгал белесыми ресницами, промычал:
– Вот и свиделись. Тьфу, какой дурак сунул меня в это пекло? Это всё ваши виноваты. Сволочи. И пошел я за этим полудурком, – покосился Коваль на Шишканова. – В эту грязь, вонь, кровь. Ненавижу, всех ненавижу! – хрипло бросил Коваль, лег на нары, завернулся в шинель.
– Как там у вас, еще не агитируют против войны? – спросил Шишканов.
– Пока нет. Да и трудно будет у нас вести агитацию, почти каждый пятый – кавалер Георгия. Появись большевик, то голову враз скрутят.
– У нас тоже не милуют, – свёртывая самокрутку за ветром и дождем, говорил Шишканов. – Но пора все же нам начинать.
– Так кто ты?
– Как кто? – удивился Шишканов. – Всё тот же большевик-социалист. Выдашь? Нет, ты не выдашь. Потихоньку настраиваем народ, да и сам он ладно настраивается, поживя в этой мокрети. Глаза открываем: для кого выгодна эта война, кто ее затеял. Мужик наш на ухо туг, пока самого в темечко не клюнет. А клюнуло ладно. Вот и тебе бы надо говорить правду народу. Смотришь, и наши уссурийцы заколготились бы.
– Нет, Валерий, агитатор из меня худой. Да и царю я дал слово, что буду служить верой и правдой. А уж коли дал, то не изменю. Тебе посоветую быть осторожным. Лучше умереть от пули врага, чем быть убитым своими.
– Не насилую, ежли дал, так дал. Золото и кресты, знамо, почётны. Самый лучший агитатор – это война, наши окопы, наши поражения. Скоро и ты познаешь всю тягость. Уже познал? Тогда еще лучше, – чадил махрой Шишканов. – Запросишь мира, как пить дать, запросишь. Коваль уже запросил, хоть сегодня готов вернуться на каторгу. Даже ходил к нашему командиру, мол, я каторжник, по воле случая попал сюда, отправьте обратно на каторгу. Тот и ответил ему, мол, дурак ты, Коваль, фронт заменит тысячу каторг. Там тебя накормят, напоят, работу дадут, а здесь сам себе ищи пропитание, да еще и от пуль прячься. Я бы, говорит, всех каторжных сюда, на фронт, да в особые полки, скоро бы стали людьми, а не отбросами общества. Выгнал. Что пишут из дома?
– Там тоже не мир. Отец создал дружины, воюет с хунхузами, боле того, грозит теми дружинами порушить царский престол, поставить в тайге таежную республику. Алексей Сонин, мой тесть, тот предал анафеме царя и его двор, объявил войну войне. Путаются люди, потому что не знают всего, что делается на фронтах. Дружина и громада-армия. Смешно. Ополоумел старик.
– Может быть, и ополоумел. Но так ли уж? Если таких дружин будут тысячи, то трудно будет царю вести войну на два фронта, вот и закачается его трон. Только твой отец далёк от понимания, чего хочет народ и что он сделает. Ему подай свою таежную республику, но народ захочет иметь всю Россию. А вообще, Устин, я поражаюсь стойкости наших солдат. Они, и только они сделают Россию новой, сильной. Дай нашему солдату то, что есть у германца – он всю Европу прошагает. Было чем воевать – сделали хороший бросок. Нет оружия – задохнулись.
Хотел спросить Устин о Груне, но сдержался. Может быть, что-то новое знал о ней Шишканов. Но чего зря душу бередить? И любовь та, путаная любовь, в этой неурядной войне ушла в глубь души, выветрилась в знобких и сырых ветрах. Саломка, и та вспоминается редко, редкие письма идут в её адрес.
Распрощались. Ушел Устин насупленный и злой на то, что в окопах сыро, на то, что Шишканов агитирует против войны, Россию, похоже, собрался продать германцу. Германец-то не бросит винтовку, а будет лезть на рожон, пока сила есть. Но никому про задумки Шишканова не сказал, не след герою быть доносчиком. Это удел трусливых и мелких людишек с поганой и мерзкой душонкой. Таких во все времена люди презирали и ненавидели, даже те, кому они служили верой и правдой.
На фронт привезли проституток, чтобы они позабавили милых русских офицериков. Устин только по рассказам слышал о бардаках, о ночных притонах, о девушках, которые за гроши продают свои тела. Поддался на уговоры Ивана Шибалова, пошел в походный бардак мадам Абрисиной. Была дикая пьянка, чужие поцелуи, чужое тело и пробуждение. Пробуждение с чужой женщиной под боком. На душе гадливое чувство, на губах брезгливая улыбка. Проснулась и женщина. В её глазах тоже отчуждение, но она старалась улыбаться, ведь это её работа, может быть, клиент передумает и еще останется на денёк, тем более что дивизия стояла на отдыхе. Устин поспешно одевался. Бросил несколько мятых пятерок на столик. Вышел.
Всходило солнце. Но утро не обрадовало Устина ни своей чистотой, ни погожестью. Он опустил голову и, стараясь не смотреть на других офицеров, что выходили из походного бардака, почти убежал в свой взвод. Но и здесь он встретился с отчужденными взглядами Ромашки и Туранова, других солдат. И так стало на душе муторно, что хоть стреляйся. Был бы бой, там бы отвел душу. Упал на кровать и, презирая себя, пытался уснуть. Но сон не шёл. Стало так мерзко, что застонал. Туранов положил руку на плечо, тихо сказал:
– Ну, будет казнить себя. Охолонь. Одно скажу, что не мужицкое это дело – ходить в бардаки, хоша ты и офицер. Но ты офицер-мужик. Переспать с бабой без любви – не дело. Хошь махонькая, да должна быть.
– Ладно, не уговаривай.
– Дворянам можно, они к такому делу привыкшие, а нам нельзя, потому душа не приемлет. Они в городах, а мы на земле, а землю надо брать чистыми руками, грязных она не примат. Не без того, что и наши мужики блудят, но опять же по любви. А за деньги – падальное дело.
– Внял, иди ты к чёрту, утешитель нашелся! Сам утешусь. Сам сварил, сам и проглочу эту гадость. Бр-р-р! Будто мертвечины наелся. И руки у нее были холодные, потные. Наверное, такое же холодное было тело. Плесни спирту, что-то невмоготу.
Выпил, приказал ординарцу Туранову трубить сбор: надо учить новобранцев. Много их прибыло в полк, во взводе Бережнова сейчас больше половины. Не обучи – с первого боя многих недосчитаешься. Сам прошёл, сам всё познал. И Устин учил, учил тому, что сам обрел в эти недели войны, учил зло, до седьмого пота.
– Солдат, который не умеет драться, а лишь машет руками, погибает в первом же бою. А тот, кто умеет, выживет, если судьба не перейдёт его тропинку. Воевать за Россию – это еще не значит умирать за неё. Дурак прётся напролом, умный и умелый солдат очертя голову не ринется в кучу, он сделает так, чтобы больше врагов уничтожить, а самому живым остаться. Для России мертвый солдат – уже не солдат. Потому приказываю: учиться и учиться. Воевать по-суворовски, помнить его слова: «Тяжело в ученье – легко в бою».
Сам же читал много, читал ладно, познавал военную науку. Если в других взводах было относительное затишье, то во взводе Бережнова целыми днями звенели сабли, гремели выстрелы, неслись в «бой» кони. И там Устин, горячий, но видевший малейшую ошибку своих конников. И как-то скоро полюбили его новобранцы, поверили в свою бессмертность, силу. Видели, что с таким командиром не пропадешь. Осмелели.
Генерал Хахангдоков приметил командира. Знать, не ошибся царь, что произвел его в прапорщики. В первых же боях его взвод показал себя. Он был всегда впереди, в самой гуще боя. Казалось бы, здесь должны быть большие потери среди солдат, но нет: из взвода было убито пять и ранено десять. Другие же потеряли половину своего состава. И скоро взвод Бережнова, рота Шибалова окончательно перешли в распоряжение штаба дивизии разведчиками.
Здесь, в местах сражений, земля вздрагивала, земля жаждала мира, ведь, как говорил Арсё, «земля тоже люди», ей тоже больно, тоже страшно, что и её могут убить, как убивают человека или зверя. Огромный кусок земли умирал. Пустели поля, горели травы, леса…
9
А за тысячи верст, на берегах Восточного океана, земля цвела, земля жила. Шли по тайге побратимы, как все таежные люди, неторопливые, ибо знали: что им начертано, то от них не уйдет. Шли размеренным шагом – так можно больше увидеть, больше услышать. Спали у костров, но сон их был чуток: здесь тайга, а не сеновал в деревне. Опасность подстерегала со всех сторон. Ружья под руками. Уши настороже. Прослушивали опасливые шорохи и звуки: зверь ли пройдет – слышат, мышь ли прошуршит – тоже слышат.
А в ночи тишина, сторожкая и чуткая тишина. Так было во все века, так должно быть в тысячелетиях. По небу утлой лодочкой ныряет месяц: то ворвётся в тучи, то выскользнет из них, как парусник из тугой волны, плывёт и плывёт, загнув свои рожки, в бескрайнем небесном океане.
Притух костер. Свежо стало. Первым проснулся Журавушка. Арсё дремал. Ни свежесть, ни холод не заставили его подняться. Но он слышал, как ворочает сутунки[24] его друг. Приоткрыл глаза-щелочки, сопит плоским носом. Вот побежал огонь по ясеневым бревешкам, отпугнул тьму, весёлым потрескиванием разбудил тишину. Даже голосок ручья приутих. Он маленький, беспомощный, только родился из-под камней, ещё не обрёл голос и силу, лишь тихо журчит, торопится стать большим. Но махонький, он уже может напоить, вселить своим голоском радость. А вода здесь вкусная, рожденная землей вода.
Журавушка зябко потянулся, зевнул, подошел к родничку, напился. Невольно вспомнились слова деда Михайло: «Вода – это кровь земли. Сколь долго люди будут беречь воду, так долго и будут жить. Умрет вода – умрет за ней земля, станет пустыней, тогда умрут и люди. Леса – это дых земли; не будет лесов и трав – человек задохнётся в своём же угаре». «А разве можно убить воду, тайгу?» – удивлённо-недоверчиво спросил Устин. «Всё можно убить: моря вычерпать, сердце земное отравить, леса вырубить, сжечь, сделать землю голым-голёшенькой. Я вам многажды говорил, как наша Земля мала, ещё раз скажу. Говорил о жадности и корыстности человеческой, ещё раз повторю. И пока не задумается человек, что Земля – это всего лишь лодчонка в мире Вселенском, не назовёт Землю храмом, до той поры он и будет её губить. Посмотрите на себя, на наших купцов, пристально посмотрите. Для них земля не храм, а место обогащения, для нас тоже земля не храм, а место наживы. Всё берём от земли полными горстями, а ей не даём ничего. Как бы ни была туго набита мошна, но и у той мошны есть дно. Так и земля. Передавал мне прохожий о руднике Бринера[25], будто он речку отравой загадил, рыба мрёт. Он же передавал, что по морю бегут пароходы, кои своим дымом море травят. А ведь это только начало. Мы шли на кочах, счас люди ходят на пароходах, ездят по чугунке. Ежли счас сто пароходов, то скоро их будет тысяча. Это ваш век, вам и познать великое и страшное».
Журавушка задумался. Вспомнил слова деда Михайло о тишине: «Тишину создал Творец, чтобы в той тишине человек свою душу перетряхнул, подумал бы о себе, о земле, о людях. Ибо в шуме, колготе думать некогда. И придёт срок, побегут люди за тишиной, как жаждущий за водой. Ибо без тишины человек начнёт чахнуть, изнутра усыхать, душой стареть». «Дедушка, кто же может порушить эту тишину? – спросил Устин. – Здесь так тихо». «Человек, ибо его разум беспределен. Кто заставил бежать по морю пароходы, тот же заставит бегать их подобия по земле. И пропала тишина. Земля будет задыхаться от смрада и чада. Вы видели, что зверь бежит от шума, безгласна рыба тоже. Все за тишиной, все в тишину. Краток век человеческий, не каждому дано прожить сто пятьдесят лет и сохранить ясность ума, но и в этой краткости будьте мудры, учитесь распознавать будущее земли, народа. Есть пароход, есть паровоз, пока их мало, но будут тысячи. Есть Бринер, пока рудник один, а будут тысячи, знать, тысячи речек и рек, а с ними и море, будут отравлены. Мы воевали стрелами и пищалями, счас будут воевать огромадными пушками и винтовками. Где же взять тишину?»
Тишина. Журавушка попытался представить войну. Не получилось. Затревожился. Оказался прав дед Михайло. Пётр Лагутин писал, что есть такие снаряды, в которые засыпается столько пороху, что можно было бы зарядить много тысяч патронов. Где же быть там тишине?
– И побежит человек за тишиной, как жаждущий за водой, но не найдёт той тишины, не найдёт и мира, ибо разумное станет безумным, – проговорил вслух.
Журавушка задумался: что было непонятным вчера, то стало понятным сегодня, а что же будет завтра?.. Опять же вспомнились слова деда Михайло: «Творец, творя своё детище, не мог знать, как страшно оно. И всякий творящий не может знать, что выйдет из его творения. И пока не будет на земле мира, пока люди не станут братьями по делам и вере, до той поры не будет ладу в делах земных. А лад будет, когда будет одна вера, одни думы…»
Голубели сопки, дремала тайга. Не знал Журавушка своей судьбы. Не ведал и того, что он скоро будет рушить и убивать тишину…
От костра с шумом метнулся кабан, и что его притащило к костру? Ведь там, где горит одинокий костер, есть люди. А люди могут убить его. Прогремел камнями, прошуршал листвой. Тишина.
Звери боятся людей, люди боятся людей. Тут и покажись Журавушке, что за выскорью[26] затаился хунхуз, навёл на него винтовку и сейчас выстрелит. Спиной его взгляд почуял. Круто обернулся, но там никого не было. Хотя нет, с выскори поднялась сова и бесшумно улетела за хмарь ельника.
– Арсё, ты спишь?
– Нет, тишину слушаю. Ты только о ней говорил. Спи. Сюда не заходят хунхузы, здесь не скоро порушат тишину. Плохие люди не ходят без троп. Они ищут тропы, чтобы убить, деньги забрать. Спи…