Второй раздел написан им с позиции свидетеля – лагерного врача. Подробно исследуя болезни заключенных и причины заболеваний (прежде всего хронический голод), он пришел к парадоксальному заключению, что в условиях лагеря некоторые заболевания, такие как астма, гипертония, различные неврозы, переходили в стадию ремиссии. Таким образом, люди, которые, казалось бы, были обречены, наоборот, выживали. Что касается медицинских экспериментов, то здесь Э. Коэн, не будучи непосредственным их свидетелем, опирается на другие источники, в частности на материалы Нюрнбергского процесса.
Исследование психологии узников и эсэсовцев с точки зрения теории З. Фрейда приводит Э. Коэна к выводу, что эти две категории были абсолютными противоположностями. Прежде всего потому, что узники не имели авторитетных лидеров, с которыми они могли бы себя идентифицировать. В итоге потребность в самоидентификации уступает место потребности найти еду и прожить день, и возникает конфликт «эго» и «суперэго», в результате которого «суперэго» проигрывает. У эсэсовцев, напротив, такой лидер был, благодаря чему их идентичность была сильной и суперэго доминировало над всеми другими чувствами. В итоге Э. Коэн приходит к выводу, что заключенные представляли собой толпу, почти не имевшую общественного сознания, в то время как эсэсовцы таким сознанием, причем четко выраженным, обладали. Все это являлось важнейшим фактором, лишающим узников способности к сопротивлению. Состояние узника в лагере Э. Коэн описывает как острую деперсонализацию, которая проходила несколько этапов: от максимальной отстраненности от происходящего, восприятие происходящего как абсурда и до полной адаптации, которая выражалась в сведении своих потребностей до минимума и максимальном отдалении своего сознания от того, что творилось вокруг.
В начале 1950-х годов, несмотря на первоначальный всплеск интереса к нацистским концентрационным лагерям, их тема исчезла из европейского общественного сознания и, соответственно, историографии и вернулась только после 1960 года, когда процесс Эйхмана в Израиле вновь актуализировал сюжеты, связанные с Концентрационным миром. Поэтому закономерно следующей важной попыткой осмысления этого мира стала книга одного из самых ярких авторов, писавших о Концентрационном мире, писателя и философа Ганса Майера, известного под псевдонимом Жан Амери (анаграмма имени), – бывшего заключенного лагерей Буна-Моновиц, Бухенвальд и Берген-Бельзен. Он очень долго не хотел говорить о своем лагерном опыте. Только после процесса Эйхмана 1961 года, процесса по Освенциму в конце 1963 года и в целом в результате того, что к этому времени дискуссии о цене Второй мировой войны, вине немцев и моральных последствиях концлагерей вновь оказались в центре европейской интеллектуальной жизни, он впервые выступил с текстом о судьбах заключенных лагерей и рассказал о своем опыте. Таким образом был снят «обет молчания», и следствием этого было появление два года спустя главной работы Ж. Амери «За пределами вины и искупления»[41], без которой сегодня не обходится ни одно исследование о Концентрационном мире и Холокосте. Помимо этой работы он стал автором еще нескольких трудов, среди которых – «Рождение современности. Формы и формирования западной цивилизации с конца войны»[42], «Непоучительные годы странствий»[43] и др.
Все эти работы, а также тысячи статей, написанных им, подчеркивали нежелание Ж. Амери отказаться от трагического опыта своего прошлого даже в угоду современным интеллектуальным тенденциям и видеть в этом прошлом предостережение против многих тенденций в европейской мысли второй половины ХХ века. Последовательный противник постмодернистского тезиса о «смерти человека», Ж. Амери неоднократно подчеркивал, что в нынешних условиях, когда на смену человеку приходят знаки и коды, прошлое для него по-прежнему чрезвычайно важно. Он одним из первых послевоенных философов указал на то, что «расчеловечивание» человека в интеллектуальном пространстве Европы второй половины ХХ столетия ничуть не лучше нацистского Entmenschung и грозит теми же самыми последствиями.
Его пугала все более распространяющаяся в науке тенденция к сопоставлению в базовых позициях человека и животного, так как именно на этом сопоставлении во многом строилась нацистская машина уничтожения. Человек, указывал Ж. Амери, «в самом широком понимании этого слова – не вещь…» (восприятие человека как вещи также было характерно для лагеря), и он подчеркивал базовое различие человека и животного, которое состоит в том, что последнее существует в «окружающей среде», а первый – «в мире». Животное находится «в некоторой ситуации», а человек противостоит ситуациям, и это противостояние в лагере было явлено с предельной очевидностью.
Ключевым инструментом нацизма, инструментом, который, будучи направлен против врагов, одновременно создавал и укреплял саму систему, Ж. Амери считает пытку. «Пытка не была изобретением немецкого национал-социализма, – пишет он, – но она была его апофеозом. Гитлеровец не достигал еще своей полной идентичности, если был только проворный, как белка, жесткий, как подошва, твердый, как крупповская сталь. Никакой золотой партийный значок не делал его полноценным представителем своего фюрера и его идеологии, никакой кровавый орден и никакой рыцарский крест. Он должен пытать, уничтожать, чтобы «быть великим в безжалостности к страданиям других»[44].
Ж. Амери констатирует в своих работах тотальное одиночество заключенного, его полное бессилие. Дух «человека Просвещения», то есть европейского человека, истощается в нечеловеческих условиях лагеря и не может помочь справиться с теми испытаниями, которые переносит узник. Это бессилие духа приводит к спокойному наблюдению за страданиями других. Сопряженные с ним муки совести остаются с узником после его освобождения, статус, по точному выражению А. Ахутина, «истинного мученика неучастия», сознающего «неустранимость и незаместимость своего участия»[45], не дает возможности полноценно ощутить свободу. Одним из первых Ж. Амери сделал страшный для всех выживших вывод: если ты выжил, значит, за счет кого-то. Также в своих работах Ж. Амери восставал против многих упрощений и искажений, которыми грешило западноевропейское общественное мнение, когда обсуждало концентрационные лагеря.
В 1960 году была издана новая работа Б. Беттельгейма «Просвещенное сердце»[46]. В предисловии автор признается, что начал интересоваться феноменом немецких концентрационных лагерей задолго до того, как сам оказался их узником. «Когда же это случилось, я стал интенсивно изучать лагерь изнутри»[47] и, как говорилось выше, стал одним из первых узников, кто проанализировал свой лагерный опыт. С самого первого дня пребывания в лагере Беттельгейм решил исследовать поведение людей в экстремальной ситуации, а поскольку ничего записывать было нельзя, он приучил себя заучивать впечатления и собственные мысли. Из совокупности впечатлений и их анализа и родилась книга. Исследуя лагерь, Б. Беттельгейм рассуждает в целом о поведении человека в нештатной ситуации, вскрывает механизмы реализации этой ситуации и рассматривает на примере лагеря взаимоотношения личности и государства в условиях тоталитаризма. Согласно автору, человек, способный сохраниться в чрезвычайно ситуации морально, способен сохраниться и физически, и наоборот. Б. Беттельгейм указывает, что́ для этого было необходимо. «Для выживания необходимо, невзирая ни на что, овладеть некоторой свободой действия и свободой мысли, пусть даже незначительной. Две свободы – действия и бездействия – наши самые глубинные духовные потребности, в то время как поглощение и выделение, умственная активность и отдых – наиболее глубинные физиологические потребности. Даже незначительная, символическая возможность действовать или не действовать, но по своей воле (причем к духу и к телу это относится в одинаковой мере) позволяла выжить мне и таким, как я»[48].
Б. Беттельгейм подробно рассматривает все формы изменения человека в условиях лагеря: какие виды принимает самоопределение человека, как он приспосабливается к существующим условиям, как работают механизмы психологической защиты, эмоциональные связи, как выбираются «мишени для злости». Одним из первых Б. Беттельгейм на конкретных примерах рассмотрел связку «преследователь – жертва» и зафиксировал механизм взаимной демонизации в рамках этой связки. Проведя глубокий анализ генезиса и форм тоталитарного государства, Б. Беттельгейм продолжил дискуссию о тоталитаризме, начатую ученицей М. Хайдеггера, философом Ханной Арендт, заявив о «психологической притягательности тирании».
«Ясно, что чем менее мы парализованы страхом, – пишет Б. Беттельгейм, – тем больше уверены в самих себе, тем легче нам противостоять враждебному миру. И наоборот, чем меньше у нас сил и если они к тому же не подкрепляются более уважением нашей семьи, защитой и спокойствием, которые мы черпаем в собственном доме, тем менее мы способны встретить лицом к лицу опасности окружающего мира… Тирания государства подталкивает своих подданных к мысли: стань таким, каким хочет видеть тебя государство, – и ты избавишься от всех трудностей, восстановишь ощущение безопасности во внешней и внутренней жизни. Ты обретешь спокойствие и поддержку в своем доме и получишь возможность восполнять запасы эмоциональной энергии. Можно суммировать следующим образом: чем сильнее тирания, тем более деградирует ее подданный, тем притягательней для него возможность «обрести» силу через слияние с тиранией и через ее мощь восстановить свою внутреннюю целостность»[49].
Важной заслугой Б. Беттельгейма стала его попытка понять, как стали возможны массовые убийства и что представляет собой психология массового убийцы. Не менее важны и рассуждения автора о роли страха, производимого концлагерями и траслируемого на ту часть населения, что оставалась за пределами лагеря. Таким образом, Б. Беттельгейм на много лет невольно предвосхитил не только эксперименты А. Бомбара по выживанию в чрезвычайных условиях, но и исследования, посвященные природе страха, как, например, работу Р. Салецл[50].
В 1968 году увидела свет книга бывшего заключенного франкистского концентрационного лагеря, польского психолога, психиатра и философа Антона (Антония) Кемпинского «Освенцимские рефлексии»[51]. В 1950-х годах он принял участие в работе по реабилитации выживших узников Освенцима – этот опыт лег в основу указанного труда, а позднее еще нескольких статей: «Anus mundi», «Кошмар», «К психопатологии сверхчеловека», «Рампа», «КЛ-синдром» и др. (все эти статьи вошли в сборник «Экзистенциальная психиатрия», вышедший на русском языке в 1998 году)[52]. Главной заслугой А. Кемпинского стало выявление особого состояния узника лагеря после освобождения. Это состояние исследователь назвал «КЛ-синдром (синдром концлагеря)», или «постлагерной болезнью». «Часто постлагерные последствия проявляются лишь много лет спустя после выхода из лагеря, – писал он. – Основным вопросом, однако, является вопрос о том, что среди этих разнородных болезненных последствий есть такое, что позволяет объединить их общим названием «синдром концлагеря» либо «постлагерная болезнь». Они разные и страдают разными болезнями, обусловленными пребыванием в лагере, и, однако, имеют что-то общее.
Именно этот факт, как представляется, явился мотивом введения первыми исследователями термина «КЛ-синдром». Этот синдром с годами становился еще более выраженным… Поэтому бывшие узники, в общем, очень чувствительны к аутентичности контактов с людьми; они лучше всего чувствуют себя среди своих, так как только с ними у них есть общий язык; к другим людям они питают определенное недоверие. Изменения личности, наблюдаемые у бывших узников, в определенной степени подобны изменениям, остающимся после психоза, особенно шизофренического типа. И те и другие после того, что пережили, как бы не могут снова вернуться на землю. Необычность их переживаний слишком велика, чтобы поместиться в диапазоне переживаний нормальной жизни»[53]. В своих работах А. Кемпинский касается очень широкого круга вопросов – как человек превращается в лагере в автомат, как работает структура по превращению людей в машины, особенностей психологии убийц, какие тенденции из Концентрационного мира угрожают возродиться в современности? То есть А. Кемпинский добавил очень многое к той картине общего состояния системы Концентрационного мира, психологического, ментального состояния узника, которая была создана Б. Беттельгеймом за несколько лет до этого.
В 1973 году была издана работа польской исследовательницы, социолога, бывшей узницы Освенцима Анны Павельчинской «Ценности и насилие в Аушвице»[54], посвященная базовым основам существования узников концентрационных лагерей. Автор работы рассматривает Освенцим как «социологическую проблему» и отмечает соблазн подойти к изучению «конкретного изолированного общества, состоящего из тех, кто подвергается насилию, и тех, кто его порождает». Но здесь возникает препятствие: «ограничившись этим, можно радикально уменьшить потенциал понимания социального феномена концентрационного лагеря – феномена, которому противостоит современный западный ум, сформированный европейской гуманистической культурой, христианской этикой и идеями свободы, равенства и братства»[55]. А. Павельчинская считает, что Концентрационный мир, невзирая на кажущуюся изолированность, оказал огромное влияние на Европу и ценности гуманизма.
Что касается «человеческого пространства» лагеря, то исследовательница подошла к нему с точки зрения угроз тем, кто там находился. Пребывая в условиях доминирования «агрессивного пространства», узники лишались возможности создать целостные группы, рамки которых защитили бы членов группы от внешней среды. А. Павельчинская отмечает, что отдельно взятый узник сознавал важность отношений с другими заключенными, и особенно «уровень его социальных связей с другими заключенными, систему отношений, связывающих меньшие и большие группы заключенных»[56]. Сообщества заключенных начинали создаваться по принципу самоорганизации сразу по прибытии, еще в карантине. «Пассажиры» из одного и того же транспорта образовывали небольшие стихийные группы, борющиеся за свою жизнь. На этом же этапе, когда у большинства заключенных все еще был относительный запас прочности, в группах возникали возможности самореализации для тех, кто был более активным и изобретательным. Такие члены группы могли получить лучшее спальное место (например, на досках, а не на кирпичах или земле), они могли «организовать» себе соломенную подстилку или даже одеяло, у них получалось так управлять ситуацией, чтобы им доставалась лишнюю порцию баланды.
Однако администрация лагерей хорошо видела и понимала эти процессы и не была заинтересована в их развитии. Поэтому конец карантина обычно совпадал с разгоном этих более или менее организованных групп – общую массу узников делили по баракам, рабочим бригадам, где все повторялось вновь: приходилось заново искать поддержки у новых товарищей, вновь добиваться места для сна, условий для еды и т. д. Такие ситуации повторялись регулярно (заключенных перемешивали, переводили из барака в барак, из лагеря в лагерь и т. д.) и тем самым лишали массу узников любой возможности для самоорганизации внутри себя и разрушали могущие возникнуть групповые связи. В итоге единственным «личным» пространством лагеря, по мнению исследовательницы, становились места работы заключенных (и то не все) и нары в бараках. Однако этих мест было недостаточно для формирования своей среды[57].
В указанных выше работах трудно разграничить исследователя и непосредственного наблюдателя, и в этом их безусловная ценность. То есть это источники и историография одновременно, при этом источниковая часть нередко подавляет историографическую. Необходимо констатировать, что приведенными работами в значительной степени ограничивается круг тех, кто попытался сделать пространство Концентрационного мира пространством личной, научной, философской рефлексии и, что самое главное, кому это удалось.
Отдельную группу источников и одновременно историографии (последней в меньшей степени, нежели в работах предыдущей группы авторов) составляют работы бывших узников, ставших после заключения писателями, поэтами, драматургами и создавших отдельный жанр осмысления опыта выживших в лагерях через литературу, или, по выражению В. Зебальда, занятых «процессом отыскания справедливости посредством писательства»[58]. Говорить в целом о безусловной достоверности работ бывших узников едва ли возможно – трагический опыт всегда слишком субъективирован, у наблюдателя смещена оптика и затруднена способность адекватной передачи впечатлений о пережитом (к этому положению придется неоднократно возвращаться). Однако тезис о невозможности достоверности приобретает особую актуальность, когда приходится обращаться к воспоминаниям, заключенным в литературную форму.
Последняя часто становится важнее содержания, требуя соблюдения жанровых и стилистических особенностей. Поддерживая форму, автор нередко сознательно деформирует содержательность и фактологию и допускает возможность того, что в тексте появляются взаимоисключающие моменты. Последнее для литературного текста (в отличие от научного) не является проблемой. Лингвист А. Жолковский обращает внимание на наблюдение Гёте, касающееся текста «Макбета» Шекспира. Гёте подмечает противоречие в тексте: в одном месте леди Макбет бездетна, а в другом она говорит, что готова убить своих детей, лишь бы ее муж стал королем, – однако Гёте считает это не недостатком, а закономерностью. И эта закономерность объясняется им тем, что в каждом месте художественного текста должно быть самое сильное утверждение, вытекающее из логики событий[59].
В рамках концепции Лоренса Л. Лангера именно и только в рамках литературных жанров, их особенностей и стилистики свидетель может освободиться от общепринятого языка, действовать вне культурной цензуры, за границами воображения и правил изложения, отменять механизмы самооценки, зависящие от социальных и культурных стереотипов. В этой ситуации фрустрация автора возникает по умолчанию, так как он обязан предусмотреть то обстоятельство, что читатель не воспримет сказанного, но он обязан говорить, даже точно зная, что его не поймут или поймут превратно[60].
Таким образом, внутренняя логика отдельного сюжета нередко становится более важна, чем логика текста в целом, что хорошо видно по литературным произведениям, созданным бывшими узниками. Кроме того, тщательно выписанные диалоги заключенных, рассудочная, точно выверенная последовательность событий заставляют усомниться в достоверности нарратива, структура которого в целом вступает в противоречие с описанным в тексте измученным, болезненным или предсмертным состоянием автора или главных персонажей. Понимание этих особенностей жанра требует от исследователя перепроверки многих приведенных авторами фактов и тщательного их анализа, в процессе которых возможно в большей или меньшей степени освободить текст от «литературности», его автора – от образа главного персонажа или целого ряда персонажей и вычленить элементы достоверности.
Тем не менее литературные произведения бывших узников – важная и неотъемлемая часть нарратива феноменологии Концентрационного мира, нарратива, без которого многие моменты этого мира не могут быть поняты, так как нередко только литература, играющая значениями, жанрами, стилями, языком (порой на грани абсурда), является самым эффективным инструментарием, с помощью которого возможно ближе всего подойти к достоверности происходящего и ощутить сопричастность чужому травматическому опыту. Роман, повесть, рассказ становятся безусловной формой, обеспечивающей достоверность знания, то есть, минуя эти жанры, невозможно получить доступ к тому, что необходимо знать о произошедшем в лагерях.
Кроме того, литературные жанры хорошо защищают общество от стигматизации драматическим прошлым, снижают его кумулятивный эффект, позволяя отделить травматический сюжет от его носителя, преподнести указанную стигматизацию как опыт травмы вообще или как чей-то анонимный опыт, смягчая поражающий эффект, так как шокирующая правда всегда приходит не вовремя. Разумеется, не все авторы, передававшие в литературной форме лагерный опыт, стремились к рефлексии – значительная часть литературных текстов на данную тему является беллетризованной фиксацией произошедшего. Поэтому в рамках рассматриваемой темы для нас представляют интерес только те авторы, которые сделали в своих произведениях попытку анализа и осмысления своего личного трагического опыта пребывания в концентрационном лагере.
Облеченные в литературную форму мемуары узников лагерей начинают появляться почти сразу после окончания войны. В 1945 году увидела свет книга литературных воспоминаний «Знаю палачей из Бельзена»[61] Софьи Посмыш, узницы Освенцима и Равенсбрюка, позднее филолога, писателя и драматурга. Автор в своей работе стремилась не только описать и осмыслить свой лагерный опыт как заключенной, но и поставить себя на место тех, кто охранял и истязал узников, – эсэсовцев, капо, «ауфзеерок». Это была одна из первых попыток разобраться в психологии лагерных убийц и насильников, описать не столько физическое, биологическое, сколько ментальное противостояние двух миров лагеря: эсэсовцев и узников. В последующие годы эта тема была развита писательницей в имеющих мемуарный характер повести «Пассажирка»[62], вышедшей в 1962 году, и целом ряде рассказов («Каникулы на Адриатике» (1970), «Тот самый доктор М» (1981), «Христос из Освенцима» (2008) и др.).
В 1946 году в Мюнхене выходит сборник «Мы были в Освенциме»[63], который стал одной из первых публикаций об этом лагере смерти. Книга была выпущена в Мюнхене издательством Анатолия Гирса, поляка, издателя с довоенным стажем, также бывшего узника Освенцима и Дахау. В книгу, которая родилась из дискуссий об опыте пребывания в концентрационных лагерях, вошли 14 рассказов трех очевидцев, перед именами которых были приведены номера, под которыми они числились в Освенциме (6643 Януша Неля Седлецкого, 75817 Кристина Ольшевского и 119198 Тадеуша Боровского), хотя сами рассказы не подписаны именами авторов. Издатель книги, автор предисловия, также поставил под ним свой лагерный номер 191250. Книга стала библиографической редкостью, так как А. Гирс, не имея необходимых средств для хранения тиража, уничтожил большую его часть.
Из трех авторов книги только Т. Боровский, уже сложившийся поэт и писатель, продолжил литературную деятельность, принесшую ему широкую известность. Сборник включает четыре его рассказа: «День в Гармензе», «Пожалуйте в газовую камеру, дамы и господа», «Освенцим, наш дом» и «Люди, которые пошли дальше». Еще несколько рассказов сборника были им отредактированы. Задача авторов состояла в том, чтобы представить обществу достоверную картину произошедшего в Освенциме (отсюда лагерные номера под именами авторов и редактора), формулу жизни и смерти в нем, и она, судя по реакции читателей, была решена – сборник невозможно было достать. Не случайно рассказы Т. Боровского, вошедшие в этот сборник, впоследствии стали неотъемлемой частью нарратива, связанного с Концентрационным миром.
Спустя два года Т. Боровский выпустил две свои самые знаменитые книги «Прощание с Марией»[64] и «Каменный мир»[65], где в беллетристической форме отразился опыт пребывания автора в концентрационных лагерях. Автор, поставив вместо себя в центр повествования студента с тем же именем, что и он сам (Тадек), попытался передать опыт лагеря «изнутри» максимально точно. Жесткий, насмешливый, иногда циничный язык повествования, который Т. Боровский выбрал сознательно, пытаясь нащупать новые формы языка, адекватного пережитому, нарочито беллетризованная форма рассказов нередко вызывали у читателей, привыкших видеть в воспоминаниях о нацистских лагерях трагизм и ужасы, реакцию отторжения и надолго закрепили за писателем прозвище «проклятого на земле». Многие читатели и критики, обвинявшие писателя в очернительстве, посчитали, что данными текстами Т. Боровский каялся за преступления, совершенные им за колючей проволокой Дахау и Освенцима.
Однако именно этот литературный прием позволял автору попытаться отстраниться от происходящего, оставить пространство для анализа и выводов, так как сам Т. Боровский, по воспоминаниям тех, кто его помнил в лагере, сохранял в заключении смелость, выдержку и достоинство, которые, в частности, выражались в том, что он продолжал писать стихи, – его «Песенку любви и тоски» пели в Освенциме на Рождество польские узники. Одной из своих задач Т. Боровский видел в необходимости показать сквозь трагедию нацистских концентрационных лагерей крушение всей системы западного мира. Не менее ценны в данных работах и попытки автора выяснить, что́ предшествовало пребыванию человека в лагере и что стало с узниками после их освобождения. То есть Т. Боровский впервые сделал попытку проанализировать психологическое состояние узника после выхода из лагеря.
В декабре 1945 года вышел в свет роман узницы Освенцима, польской писательницы Северины Шмаглевской «Дым над Биркенау»[66], который позднее выдержал множество переводов на иностранные языки. Благодаря этой книге С. Шмаглевская была приглашена в качестве свидетеля на Нюрнбергский процесс и стала единственной польской женщиной – свидетелем на этом процессе. Участие в нем позднее было отражено ею в книге «Невиновные в Нюрнберге»[67]. В романе «Дым над Биркенау» С. Шмаглевская, проведшая в лагере почти три года (поэтому книга делится на три части), постаралась по личным впечатлениям и со слов свидетелей максимально подробно зафиксировать быт и бытие женщин – узниц Освенцима, а также детали пребывания в лагере узников-мужчин. Тщательная фиксация деталей делает роман С. Шмаглевской похожим на историческую хронику.