Книга Дипломатия - читать онлайн бесплатно, автор Генри Киссинджер. Cтраница 2
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Дипломатия
Дипломатия
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Дипломатия

Посткоммунистическая Россия оказывается в пределах границ, которые не отражают ее исторического развития. Подобно Европе, ей понадобится потратить много энергии на пересмотр своей идентичности. Станет ли она пытаться вернуться к своему историческому ритму и восстановить утраченную империю? Сместит ли она центр тяжести на восток и будет принимать более активное участие в азиатской дипломатии? Какими принципами она будет руководствоваться и какие методы использовать в связи с разными беспорядками вокруг своих границ, особенно на Ближнем Востоке с его часто меняющейся обстановкой? Россия останется важной для мирового порядка и в случае неизбежных потрясений, связанных с ответами на эти вопросы, потенциальной угрозой для него.

Китай также сталкивается с новым для него миропорядком. На протяжении 2000 лет китайская империя объединила свой мир под самодержавной имперской властью. Разумеется, эта власть временами шаталась. Войны случались в Китае не реже, чем они происходили в Европе. Но поскольку они имели место среди претендентов на императорскую власть, то, скорее, имели природу гражданских войн, нежели международных. Они рано или поздно все равно вели к возникновению новой центральной власти.

До наступления XIX века у Китая никогда не было соседа, способного соперничать с ним в превосходстве, и он даже представить себе не мог, что такое государство может возникнуть. Иностранные завоеватели свергали китайские династии, но только для того, чтобы оказаться поглощенными китайской культурой до такой степени, что они сами уже продолжали традиции Срединного государства. Понятие суверенного равенства государств не существовало в Китае. Тех, кто жил за пределами Китая, считали варварами и относили к категории данников. Именно так принимали в XVIII веке в Пекине первого британского посланника. Китай не нисходил до того, чтобы направлять послов за границу, но не считал недостойным использовать дальних варваров для достижения победы над ближними. И тем не менее это была стратегия для чрезвычайных ситуаций, а не повседневная действующая система, подобная европейскому балансу сил. Именно поэтому она не смогла создать некоего постоянного дипломатического механизма, как было в Европе. После превращения Китая в XIX веке в объект унижения европейского колониализма он смог возродиться только совсем недавно – после Второй мировой войны, – войдя в многополюсный мир, который никогда не имел места в его прежней истории.

Япония также обрезала все контакты с внешним миром. В течение 500 лет до своего насильственного открытия коммодором Мэтью Перри в 1854 году Япония даже не снисходила до создания баланса среди варваров и натравливания их друг на друга или, как это сделали китайцы, изобретения отношений суверена и данников. Закрывшись от внешнего мира, Япония гордилась уникальностью своих обычаев, пестовала свои воинские традиции в гражданских войнах и строила свои внутренние структуры на основе убежденности в том, что ее уникальная культура останется невосприимчивой к иностранному влиянию, будет выше него и, в конце концов, скорее победит его, нежели сможет поглотить его.

Во время холодной войны, когда главной угрозой безопасности был Советский Союз, Япония смогла ассоциировать свою внешнюю политику с Америкой, находившейся за тысячи километров от нее. Новый мировой порядок с его многообразием проблем и вызовов со всей неизбежностью заставит страну, так гордящуюся своим прошлым, пересмотреть прежнюю опору на единственного союзника. Япония непременно станет более чувствительной к балансу сил в Азии, чем это будет, по всей вероятности, делать Америка, находящаяся в другом полушарии и смотрящая в трех направлениях – через Атлантический океан, через Тихий океан и в направлении Южной Америки. Китай, Корея и Юго-Восточная Азия приобретут для Японии совершенно иное значение, чем для Соединенных Штатов, что приведет к более независимой и более ориентированной на собственные интересы японской внешней политике.

Что касается Индии, крупной державы в Южной Азии, то ее внешняя политика по многим параметрам напоминает остатки былой роскоши европейского империализма, растущего на дрожжах традиций древней культуры. До появления на субконтиненте англичан Индия на протяжении целого тысячелетия не управлялась как единое политическое целое. Британская колонизация проводилась малыми военными силами, потому что, во-первых, местное население рассматривало их как замену одного типа завоевателей другим. Но после установления единого правления произошел подрыв Британской империи в силу тех самых ценностей народного самоуправления и культурного национализма, привнесенных в Индию самой империей. И все же Индия новичок как национальное государство. Поглощенная борьбой за то, чтобы накормить свое огромное население, Индия занялась политической работой в Движении неприсоединения в период холодной войны. Но ей еще предстоит взять на себя роль, сопоставимую с ее масштабами на международной политической арене.

Таким образом, ни одна из самых важных стран, которым предстоит создавать новый миропорядок, не имеет никакого опыта взаимного общения в нарождающейся системе существования множества государств. Никогда прежде новый мировой порядок не формировался из стольких отличающихся друг от друга пониманий или в таком глобальном масштабе. И никогда ранее ни одному прежде существовавшему мировому порядку не приходилось объединять в себе признаки исторических систем баланса сил с представлениями о глобальной демократии, а также сделавшими рывок технологиями современного периода.

По-видимому, если бросить ретроспективный взгляд, все международные системы имеют неизменную симметрию. Коль скоро они создаются, трудно представить, как история стала бы развиваться, если бы принимались иные решения, либо действительно их выбор был бы вообще возможен. Когда некий международный порядок впервые становится реальностью, вероятно множество любых других выборов. Но при этом каждое принимаемое решение сокращает совокупность остающихся вариантов. И, поскольку сложность ограничивает гибкость, первый выбор всегда является особенно значимым. Станет ли международный порядок относительно стабильным, подобно тому, который возник после Венского конгресса, или будет подвержен большим колебаниям, как случилось после Вестфальского мира и Версальского договора, зависит от того, в какой степени эти порядки сочетают ощущение безопасности входящих в них обществ с тем, что они считают справедливым.

Две наиболее стабильные международные системы – та, которая была создана после Венского конгресса, и та, в которой доминируют Соединенные Штаты после Второй мировой войны, – имели преимущество в виде одинаковых восприятий сложившейся ситуации. Собравшиеся в Вене политики были аристократами, которые одинаково относились к нематериальной стороне жизни и приходили к взаимопониманию по фундаментальным вопросам. А американские руководители, формировавшие послевоенный мир, вышли из среды, в которой существовала интеллектуальная традиция исключительного взаимодействия и жизненной силы.

Порядок, формирующийся в настоящее время, будет создаваться политиками, представляющими сильно отличающиеся друг от друга культуры. Они возглавляют бюрократический аппарат такой сложности, что зачастую энергия этих деятелей по большей части уходит на обслуживание этого административного аппарата, чем на выдвижение какой-то руководящей цели. Они стали известны, благодаря качествам, не обязательным для управленческих задач и еще меньше подходящим для создания международного порядка. Единственной действующей моделью многонациональной системы стала система, сформированная западными обществами, которую многие ее члены, возможно, отвергают.

Тем не менее подъем и падение прежних миропорядков, в основе которых было участие многих государств – от Вестфальского мира до наших дней, – является, по сути, единственным опытом, который можно извлечь в попытке понять вызовы, стоящие перед современными государственными деятелями. Изучение истории не дает руководства к действию, применяемого сугубо автоматически. История учит на примерах, освещая вероятные последствия сходных ситуаций. Но каждое поколение должно решать для себя само, какие из обстоятельств на деле являются схожими.

Мыслящие люди анализируют работу международных систем; политики их создают. Построение перспективы аналитиком и видение мира политиком намного отличаются друг от друга. Аналитик может выбирать желательную для себя проблему для исследования, в то время как проблемы государственного деятеля встают перед ним не по его воле. Исследователь может потратить столько времени, сколько потребуется для того, чтобы прийти к четкому выводу; главной проблемой государственного деятеля является нехватка времени. Ученый ничем не рискует. Если его выводы окажутся ошибочными, он сможет написать новый научный труд. Политику позволено сделать только одну попытку; его ошибки непоправимы. Ученому специалисту доступны все факты; судить его будут по его умственным способностям. Политик должен вести себя на основе оценок, которые не могут быть подтверждены на момент их выработки. И судить его будет история на основании того, насколько мудрым он был при проведении неизбежных изменений, и, что важнее всего, как хорошо ему удается сохранять мир. Именно по этой причине изучение того, как государственные деятели решали проблему мирового порядка – что работало, что не срабатывало и почему, – не является итогом понимания современной дипломатии, это скорее начальный этап ее понимания.

Глава 2

Кто предпочтительнее: Теодор Рузвельт или Вудро Вильсон

Вплоть до начала XX века изоляционистские тенденции преобладали в американской внешней политике. А потом два фактора запустили Америку на орбиту международных дел: ее стремительно нараставшая сила и постепенный крах международной системы, центром которой являлась Европа. Правления двух президентов обозначили своеобразный водораздел такого развития дел: Теодора Рузвельта и Вудро Вильсона. Эти деятели держали в своих руках власть, когда мировые дела втягивали в водоворот событий страну, которая всему этому сильно противилась. Они оба признавали, что Америке предстоит сыграть решающую роль в мировых делах, хотя обосновывали отказ от изоляции совершенно противоположными принципами.

Рузвельт был искушенным аналитиком в вопросе о балансе сил. Он настаивал на международной роли для Америки потому, что этого требовали ее национальные интересы, и потому, что глобальный баланс сил, по его мнению, был немыслим без американского участия. Для Вильсона же оправданием международной роли Америки служило мессианство: на Америке была обязанность не просто поддерживать баланс сил, а распространять свои принципы по всему миру. Во время работы администрации Вильсона Америка проявила себя ключевым игроком в мировых делах, провозглашавшим принципы, которые, хотя и проповедовали некие азбучные истины американского образа мышления, но тем не менее обозначали некий революционный отход от устоявшихся канонов для дипломатов Старого Света. Эти принципы утверждали, что мир зависит от хода распространения демократии, что о государствах следует судить по тем же этическим критериям, которые применимы и для отдельных личностей, и что национальные интересы включают в себя соблюдение всеобщей системы права.

Для умудренных ветеранов европейской дипломатии, в основе которой лежал баланс сил, взгляды Вильсона на сугубо моральные стороны внешней политики представлялись чужеродными и даже ханжескими. И тем не менее вильсонианство все это пережило, а история переступила через сдержанную позицию кое-кого из его современников. Вильсон первым смог представить универсальную всемирную организацию, Лигу Наций, которая предпочтет сохранять мир скорее на основе коллективной безопасности, чем путем создания альянсов. Хотя Вильсон не смог убедить свою собственную страну в ее достоинствах, эта идея продолжила свое существование. Главным образом под барабанный бой вильсоновского идеализма, именно с этого президентского водораздела американская внешняя политика шла вперед и продолжает свою поступь вплоть до сегодняшнего дня.

Единичный подход Америки к международным делам проявился не сразу, и он не был следствием вдохновения какой-то одиночки. В начале существования республики американская внешняя политика была фактически лишь сложным отражением американского национального интереса, состоявшим всего лишь в том, чтобы укреплять независимость нового государства. А поскольку ни одна европейская страна не представляла действительной угрозы, так как была вынуждена сама противостоять своим соперникам, отцы-основатели проявляли полную готовность манипулировать презираемым ими балансом сил, если это соответствовало их потребностям. И, действительно, они с большой ловкостью лавировали между Францией и Великобританией не только для того, чтобы сохранять независимость Америки, но и для расширения ее границ. В силу того, что отцы-основатели на самом деле не хотели убедительной победы ни той, ни другой стороны в войнах Великой французской революции, они объявили о своем нейтралитете. Джефферсон назвал наполеоновские войны соперничеством между тираном суши (Франция) и тираном океана (Англия)[1] – другими словами, участники европейской борьбы с моральной точки зрения ничем не отличались друг от друга. Используя начальные формы политики неприсоединения, новое государство открыло для себя преимущества нейтралитета как инструмента получения уступок на переговорах, и это впоследствии делали многие новые государства.

Соединенные Штаты вместе с тем не доводили свои отрицания методов Старого Света до такой степени, чтобы отказываться от территориальной экспансии. Напротив, с самого начала своего существования Соединенные Штаты шли на экспансию в обеих Америках со всей возможной целеустремленностью и напористостью. После 1794 года ряд договоров закрепил границу Флориды с Канадой в пользу Америки, открыл реку Миссисипи для американской торговли и дал старт закреплению американских торговых интересов в Британской Вест-Индии. Этот процесс венчало приобретение Луизианы у Франции в 1803 году, что принесло молодой стране огромные, не закрепленные ни за кем территории к западу от реки Миссури, наряду с притязаниями на испанскую территорию во Флориде и Техасе, – что стало основой превращения в великую державу.

Руководитель Франции, который осуществил эту сделку, Наполеон Бонапарт, выдвинул объяснение в Старом Свете такой односторонней деловой операции: «Эта территориальная уступка навсегда закрепляет мощь Соединенных Штатов, и этим я только что дал Англии соперника на морях, который рано или поздно умерит ее гордыню»[2]. Американским государственным деятелям было все равно, какие оправдания Франция выдвигает при продаже собственных владений. В их глазах осуждение силовой политики Старого Света не выглядело несовместимым с американской территориальной экспансией. Поскольку они видели в продвижении Америки на запад скорее внутреннее дело Америки, чем вопрос внешней политики.

Именно в таком духе Джеймс Мэдисон осудил войну как корень всякого зла – как предвестника новых налогов и создания армий, а также всех прочих «инструментов подчинения многих господству немногих»[3]. Его преемник Джеймс Монро не видел противоречия в защите экспансии на запад на том основании, что это было необходимо для превращения Америки в великую державу:


«Для всех должно быть очевидно, что чем дальше осуществляется экспансия, при условии, что она остается в пределах справедливости, тем большей станет свобода действий обоих правительств (штата и федерального) и тем более совершенной станет их безопасность; и во всех прочих отношениях тем более благоприятными станут ее результаты для всего американского народа. Размеры территории, в зависимости от того, велики они или малы, в значительной степени характеризуют ту или иную нацию. Они свидетельствуют о масштабах ее ресурсов, численности населения, а также об ее физических силах. Короче говоря, они создают отличие между великой и малой державой»[4].


И все же, даже временами используя приемы европейской силовой политики, руководители новой нации оставались приверженными принципам, сделавшим их страну исключительной. Европейские державы вели бесчисленные войны для того, чтобы не допустить подъема потенциально настроенных на доминирование государств. В Америке комбинация ее собственной мощи и удаленности вселяла уверенность в том, что любая проблема может быть преодолена после ее проявления. Европейские страны с гораздо меньшим индивидуальным запасом прочности на выживание создавали коалиции в отношении самой возможности перемены. Америка была достаточно далеко, чтобы приводить в действие свою политику противостояния реальности какой-то перемены.

Такова была геополитическая основа предупреждения Джорджа Вашингтона против «постоянных» союзов, независимо от цели их создания. Было бы неразумно, говорил он, «связывать себя искусственными узами с заурядными превратностями ее (европейской) политики или со столь же заурядными коллизиями ее дружественных либо враждебных отношений. Наше географически отдаленное положение позволяет нам придерживаться иного курса»[5].


Новая нация не восприняла совет Вашингтона как годный для применения, как геополитическое рассуждение, а отнеслась к нему как к духовному завещанию. Будучи хранилищем для принципа свободы, Америка считала естественным рассматривать безопасность, которую ей даровали два великих океана, как знак божественного провидения и объяснять собственные деяния высшим моральным озарением, а не каким-то запасом прочности в плане безопасности, которого не имеют никакие другие страны.

Суть внешней политики раннего периода республики состояла в убежденности в том, что постоянные войны в Европе это результат циничных методов государственной деятельности. В то время как европейские руководители основывали свою международную систему на убежденности в том, что гармонию можно получить из соперничества эгоистичных интересов, их американские коллеги представляли себе мир, где государства будут действовать как партнеры по совместной работе, а не как не доверяющие друг другу противники. Американские руководители отвергали европейскую идею о том, что принципы поведения государств должны оцениваться иными критериями, чем принципы поведения отдельных индивидуумов. По словам Джефферсона, «существует лишь одна этическая система и для людей, и для государств – быть благодарными, быть верными всем принятым на себя обязательствам при любых обстоятельствах, быть открытыми и великодушными, что в конечном счете и в равной степени послужит интересам и тех, и других»[6].


Праведность тона голоса Америки – временами так раздражающе действующая на иностранцев – отразила тот реальный факт, что Америка на самом деле восстала не просто против узаконенных связей, которые привязывали ее к родине, а против европейской системы и ее ценностей. Америка приписывала частоту европейских войн преобладанию государственных структур, отрицавших ценности свободы и человеческого достоинства. «Поскольку война и есть система управления старой конструкции, – писал Томас Пейн, – вражда, которую нации испытывают друг к другу, является не чем иным, как порождением политики собственных правительств и следствием их подстрекательства, чтобы сохранить дух системы. …Человек не является врагом человека, а лишь становится таковым вследствие фальши системы управления»[7].

Идея о том, что мир зависит в первую очередь от распространения демократических институтов, остается основой американской философской мысли до настоящего времени. В Америке принято четко считать, что демократии не воюют друг с другом. Александр Гамильтон, например, ставил под сомнение предпосылку о том, что республики в большинстве своем более миролюбивы, чем другие формы правления:


«Спарта, Афины, Рим и Карфаген – все были республиками; две из них, Афины и Карфаген, – торгового типа. Тем не менее они вели в то время войны как наступательные, так и оборонительные, столь же часто, как соседние с ними монархии. …В правительстве Великобритании представители народа составляют часть национального парламента. Главным занятием этой страны на протяжении веков была коммерция. Тем не менее немногие другие нации чаще вели войны…»[8]


Гамильтон, однако, представлял крайне небольшое меньшинство. Подавляющее большинство руководителей Америки были так же убеждены тогда, как и сейчас, в том, что на Америке лежит особая ответственность за повсеместное распространение имеющихся у нее ценностей как вклад в дело мира во всем мире. И тогда, и в настоящее время возникали разногласия в отношении этого постулата. Следует ли Америке активно содействовать распространению свободных демократических институтов в качестве главной цели своей внешней политики? Или ей следует только опираться на силу своего примера?

В начальные годы существования республики преобладающим было мнение о том, что нарождающаяся американская нация лучше всего может послужить делу демократии, реализуя свои добродетели у себя дома. По словам Томаса Джефферсона, «справедливое и прочное республиканское правительство» в Америке стало бы «вечным памятником и примером» для всех народов мира[9]. Годом позже Джефферсон вернулся к теме о том, что Америка фактически «работает за все человечество»: «…так как обстоятельства, которых не было у других, но которые были дарованы нам, возложили на нас обязанность доказать, каким должен быть уровень свободы и самоуправления, которыми общество могло бы наделить своих отдельных членов»[10].


Акцент, который американские руководители сделали на моральные основы поведения Америки и на ее значение как символа свободы, привел к отрицанию избитых истин европейской дипломатии. Речь идет о том, что баланс сил выдает конечную гармонию как продукт соперничества эгоистических интересов, а также о том, что соображения безопасности стоят выше принципов гражданского права. Иными словами, цели государства оправдывают средства.

Такого рода беспрецедентные идеи выдвигались страной, процветавшей в течение всего XIX века, обеспечивая отличную работу своих институтов и отстаивая свои ценности. Америка осознавала, что нет противоречий между благородным принципом и потребностями выживания. Со временем призыв к морали как к средству разрешения международных споров стал причиной уникальной по своей природе двойственности и типично американского типа страданий. Если американцы должны были вкладывать в свою внешнюю политику тот же объем высокой нравственности, какой они вкладывали в свою личную жизнь, то чем же тогда надо было измерять безопасность? И действительно, если брать по самой высшей мерке, то значит ли все это, что выживание находится в зависимости от нравственного поведения? Или, быть может, приверженность Америки институтам свободы придает автоматически характер нравственного поступка даже самым очевидным эгоистическим действиям? И если это так, то каким образом это отличается от европейской концепции учета национальных интересов государства, согласно которой поступки государства могут быть оценены только по их успехам?

Два профессора, Роберт Такер и Дэвид Хендриксон, дали блестящий анализ этой двойственности американской философии:


«Большая дилемма искусства управления государством Джефферсона состоит в его отказе от признания средств, на которые государства всегда полностью полагались с целью обеспечения своей безопасности и удовлетворения своих амбиций, что, как правило, приводило именно к применению этих средств. Он желал, говоря другими словами, чтобы Америка получала и то, и другое, – чтобы она могла наслаждаться плодами своей мощи, не становясь жертвой обычных последствий ее применения»[11].


До сегодняшнего дня эти два разновекторных подхода оставались одной из главных тем американской внешней политики. К 1820 году Соединенные Штаты нашли между этими двумя подходами компромисс, давший им возможность использовать и тот, и другой подходы вплоть до окончания Второй мировой войны. Они продолжали осуждать происходящее за океанами как достойный осуждения результат политики баланса сил, рассматривая свою собственную экспансию по территории Северной Америки как «Манифест судьбы», как некое ее предначертание.

До начала XX века американская внешняя политика в своей основе была совершенно простой: претворять в жизнь предначертание судьбы страны и оставаться не связанными никакими обязательствами за океаном. Америка оказывала помощь демократическим правительствам, где бы то ни было, но не предпринимала действий в подтверждение своих предпочтений. Джон Куинси Адамс, государственный секретарь в то время, так подытожил этот подход в 1821 году:


«Где бы ни были развернуты или будут развернуты в будущем знамена свободы и независимости, с ними будет ее (Америки) сердце, ее благословение и ее молитвы. Но она не пересечет своих границ в поисках монстров, чтобы их уничтожить. Она больше всех желает свободы и независимости. Но она отстаивает и защищает только собственную свободу и независимость»[12].