
Наконец-то Австрия получала карт-бланш, которого она так долго добивалась, и реальный повод для недовольства, в отношении которого можно было его применить. Как всегда, не осознающий всей полноты последствий собственной бравады, Вильгельм II быстро исчез в круиз в норвежские фьорды (это во времена отсутствия радио). Что конкретно он имел в виду, так и остается загадкой, но он, безусловно, не предвидел начала европейской войны. Кайзер и его канцлер, по всей вероятности, рассчитывали, что Россия еще не готова к войне и не вмешается в момент унижения Сербии, как это произошло в 1908 году. Во всяком случае, они полагали, что находятся в более выгодном положении для того, чтобы бросить вызов России сейчас, чем несколькими годами спустя.
Сохраняя свой так и не побитый рекорд ошибочного понимания психологии потенциальных противников, немецкие руководители сейчас были так же убеждены в наличии широчайших возможностей для себя, как и тогда, когда пытались заставить Великобританию вступить в союз, строя мощный флот, или изолировать Францию, грозя ей войной из-за Марокко. Исходя из предположения о том, что успех Австрии прорвет все туже и туже смыкающееся вокруг них окружение, приведя к разочарованию России Антантой, они игнорировали Францию, которую считали непримиримым противником, и уклонялись от посредничества Великобритании, опасаясь, что это испортит их триумф. Они убедили себя в том, что, если вопреки всем ожиданиям война все-таки разразится, Великобритания или останется нейтральной, или вмешается слишком поздно. И все же Сергей Сазонов, министр иностранных дел России в момент начала войны, объяснил, почему на этот раз Россия не останется в стороне:
«Относительно чувств к нам Австрии, мы со времен Крымской войны не могли питать никаких заблуждений. Со дня ее вступления на путь балканских захватов, которыми она надеялась подпереть расшатанное строение своей несуразной государственности, отношение ее к нам принимало все менее дружелюбный характер. С этим неудобством мы, однако, могли мириться до тех пор, пока нам не стало ясно, что балканская политика Австро-Венгрии встречает сочувствие Германии и получает из Берлина явное поощрение»[286].
Россия полагала, что ей следует выступить против того, что она истолковала как немецкий маневр, предназначенный для подрыва ее положения среди славян путем унижения Сербии, ее наиболее надежного союзника в этом регионе. «Было ясно, – писал Сазонов, – что мы имеем дело не с поспешным решением близорукого министра, предпринятым на свой страх и риск под свою ответственность, но с тщательно разработанным планом, составленным при помощи германского правительства, без согласия и обещания поддержки которого Австро-Венгрия никогда бы не рискнула приступить к его осуществлению»[287].
Другой русский дипломат позднее с ностальгией писал о различии между Германией Бисмарка и Германией кайзера:
«Великая война явилась неизбежным следствием поощрения со стороны Германии политики Австро-Венгрии, направленной на проникновение на Балканы, которая увязывалась с грандиозной пангерманской идеей германизации Средней Европы. Во времена Бисмарка такого никогда бы не случилось. Происшедшее явилось результатом новых немецких амбиций взяться за выполнение задачи, еще более грандиозной, чем стояла перед Бисмарком, – уже без Бисмарка»[288][289].
Русские дипломаты были слишком высокого мнения о Германии, поскольку кайзер и его советники в 1914 году не обладали планами долгосрочного характера, как и во время любого другого из предыдущих кризисов. Кризис в связи с убийством эрцгерцога вышел из-под контроля, так как ни один из лидеров не был готов отступить, а каждая из стран более всего была озабочена выполнением формальных договорных обязательств, а отнюдь не разработкой всеохватывающей концепции долгосрочных общих интересов. Европе недоставало всеобъемлющей системы ценностей, связывающей все державы воедино, подобно той, что существовала при системе Меттерниха, или той, для которой была характерна хладнокровная дипломатическая гибкость бисмарковской реальной политики. Первая мировая война началась не из-за того, что отдельные страны нарушили заключенные ими договоры, а из-за того, что они исполняли их чересчур буквально.
Одним из самых странных из множества любопытных аспектов начала Первой мировой войны было то, что поначалу ничего не происходило. Австрия, верная своему обычному стилю деятельности, медлила, отчасти потому, что Вене требовалось время для преодоления внутреннего сопротивления со стороны венгерского премьер-министра Иштвана Тисы, чтобы не рисковать целостностью империи. Когда же тот, наконец, уступил, Вена 23 июля выступила с 48-часовым ультиматумом Сербии, преднамеренно выдвигая такие обременительные условия, чтобы они были непременно отвергнуты. И тем не менее эта задержка лишила Австрию преимущества, которое давали повсеместные изначальные чувства негодования по всей Европе в связи с убийством эрцгерцога.
В Европе времен Меттерниха, когда все разделяли приверженность легитимизму, мало кто бы сомневался в том, что Россия одобрила бы австрийские меры против Сербии за убийство принца, являющегося прямым наследником австрийского трона. Но к 1914 году легитимность перестала быть всеобщим связующим принципом. Симпатии России к своему союзнику Сербии перевешивали негодование по поводу убийства Франца-Фердинанда.
В течение целого месяца после убийства австрийская дипломатия была медлительна. Затем началась безумная гонка нагнетания катаклизма, занявшая меньше недели. Австрийский ультиматум вывел события из-под контроля политических руководителей. Поскольку раз уж ультиматум был предъявлен, любая из крупных стран оказывалась в ситуации, позволяющей дать старт безвозвратной гонке к мобилизации. По иронии судьбы маховик мобилизации был запущен той самой страной, для которой мобилизационные графики не играли никакой роли. И все это из-за того, что Австрия, единственная из великих держав, имела до такой степени устаревшие военные планы, что они не зависели от скорости их реализации. Для австрийских военных планов не имело никакого значения, в какую неделю начнется война, до тех пор, пока ее армии были в состоянии вступить в схватку с Сербией рано или поздно. Австрия предъявила ультиматум Сербии для того, чтобы предупредить посредничество, а не ускорить военные приготовления. Кроме того, австрийская мобилизация не угрожала ни одной из великих держав, так как требовался месяц для ее завершения.
Таким образом, мобилизационные планы, сделавшие войну неизбежной, были приведены в движение как раз той самой страной, чья армия реально вступила в схватку лишь после того, как уже произошли крупнейшие битвы на Западе. С другой стороны, независимо от состояния готовности Австрии, если бы Россия хотела угрожать ей, она должна была бы отмобилизовать часть войск, то есть сделать то, что все равно повлекло бы за собой необратимую реакцию Германии (хотя, похоже, никто из политических руководителей не уловил сути подобной опасности). Парадокс июля 1914 года заключался в том, что страны, имевшие политические причины начать войну, не были привязаны к жестким мобилизационным планам, в то время как такие страны с жесткими мобилизационными планами, как Германия и Россия, не имели политических причин вступать в войну.
Великобритания, страна, имевшая все возможности для того, чтобы остановить цепь событий, колебалась. У нее практически не было интересов, связанных с балканским кризисом, хотя она и была всерьез заинтересована в сохранении Антанты. Опасаясь войны как таковой, Великобритания в еще большей степени опасалась германского триумфа. Если бы она ясно и недвусмысленно объявила о своих намерениях и дала бы понять Германии, что вступит во всеобщую войну, кайзер, возможно, и уклонился бы от конфронтации. Именно так позднее представлял себе это Сазонов:
«При этом я не могу не выразить убеждения, что если бы в 1914 году сэр Эдуард Грей, как я о том настойчиво просил его, сделал своевременно столь же недвусмысленное заявление в плане солидарности Великобритании с Россией и Францией, он этим спас бы человечество от того ужасающего катаклизма, последствия которого подвергли величайшему риску самое существование европейской цивилизации»[290].
Британские руководители не горели желанием рисковать Тройственным согласием, демонстрируя какие-либо колебания в отношении поддержки союзников, и в то же время, как бы противоречиво это ни выглядело, не желали выступать с угрозами в адрес Германии, чтобы сохранить за собой право выбора посредничества в нужный момент. В результате Великобритания оказалась в затруднительном положении. У нее не было юридических обязательств вступать в войну на стороне Франции и России, как заверял Грей на заседании палаты общин 11 июня 1914 года, немногим более чем за две недели до убийства эрцгерцога: «…если между европейскими державами возникла война, то не было таких неопубликованных соглашений, которые ограничивали бы или сковывали свободу действий правительства или парламента в принятии решения относительно участия Великобритании в войне…»[291]
С правовой точки зрения это было совершенно верно. Однако в то же время существовала некая неуловимая тонкость морального характера. Французский военно-морской флот находился в Средиземном море по военно-морскому соглашению между Францией и Великобританией; в результате побережье Северной Франции оказывалось бы полностью неприкрытым перед лицом германского военно-морского флота, если бы Великобритания не принимала участия в войне. По мере развития кризиса Бетман-Гольвег заверял, что германский военно-морской флот не будет использован против Франции, если Великобритания даст обещание оставаться нейтральной. Но Грей отказался от этой сделки по тем же самым причинам, по которым он отклонил германское предложение в 1909 году о замедлении строительства военно-морского флота в обмен на британский нейтралитет в европейской войне, – поскольку подозревал, что после поражения Франции Великобритания окажется во власти Германии:
«Вам следует уведомить германского канцлера, что его предложение, касающееся того, чтобы мы связали себя обязательством о нейтралитете на подобных условиях, не может в данный момент быть предметом рассмотрения.
…Для нас заключение подобной сделки с Германией за счет Франции было бы позором, от которого никогда бы не удалось очистить доброе имя нашей страны.
Канцлер также просит договориться об отказе от имеющихся у нас обязательств и интересов в связи с нейтралитетом Бельгии. Такую сделку мы также не можем принимать к рассмотрению»[292].
Дилемма Грея заключалась в том, что его страна попала в западню между давлением общественного мнения и традициями ее внешней политики. С одной стороны, отсутствие общественной поддержки участия в войне из-за Балкан подразумевало возможность посредничества. С другой стороны, если бы Франция потерпела поражение или потеряла доверие к союзу с Британией, Германия приобрела бы то самое господствующее положение, против которого всегда выступала Англия. В силу этого, становилось вполне вероятным, что, в конце концов, Великобритания вступила бы в войну, чтобы предотвратить военное поражение Франции, даже если бы Германия не вторглась в Бельгию, хотя потребовалось бы некоторое время, чтобы среди британского народа вызрела поддержка войны. В течение этого периода Великобритания еще могла оказывать посреднические услуги. Однако решение Германии бросить вызов одному из наиболее устоявшихся принципов английской внешней политики – о недопустимости установления контроля над Нидерландами со стороны любой из крупных держав – помогло Великобритании преодолеть сомнения и гарантировало тот факт, что война не могла закончиться компромиссом.
Грей полагал, что, не встав ни на чью сторону на ранних этапах кризиса, Великобритания сохранила бы свою претензию на беспристрастность, которая могла бы позволить ей выступать в качестве посредника при принятии решения. И прошлый опыт говорил в пользу этой стратегии. Исходом повышенной межгосударственной напряженности на протяжении последних 20 лет всегда была какая-то конференция. Однако ни в один из предыдущих кризисов не было никакой мобилизации. А поскольку все великие державы готовились провести мобилизацию, пропал весь запас времени, необходимого для использования традиционных дипломатических методов. Таким образом, в ходе решающих 96 часов, то есть четырех дней, в течение которых мобилизационные графики фактически разрушили возможность для политического маневрирования, британский кабинет, в сущности, взял на себя роль стороннего наблюдателя.
Ультиматум Австрии прижал Россию к стенке в тот самый момент, когда она посчитала, что ее фактически игнорируют. Болгария, чье освобождение от турецкого правления было осуществлено Россией посредством ряда войн, стала склоняться на сторону Германии. Австрия, аннексировав Боснию и Герцеговину, похоже, стремилась превратить Сербию, последнего значимого союзника России на Балканах, в своего рода протекторат. Наконец, с учетом того, что Германия закреплялась в Константинополе, Россия только могла гадать, не окончится ли эпоха панславизма тевтонским господством над всем, чего она добивалась в течение столетия.
Даже при таком стечении обстоятельств царь Николай II не был готов к открытому противостоянию с Германией. На совещании с министрами 24 июля он рассмотрел все возможные варианты для России. Министр финансов Петр Барк сообщал, что царь заявил так: «Война будет катастрофической для всего мира, и, если она разразится, ее очень трудно будет остановить». Кроме того, как отмечает Барк, «германский император часто заверял его в своем искреннем желании обеспечить мир в Европе». И он напомнил министрам «о лояльном отношении германского императора во время русско-японской войны и во время внутренних беспорядков, имевших место в России после этого»[293].
Возражения последовали со стороны Александра Кривошеина, влиятельного министра сельского хозяйства. Демонстрируя органическое нежелание России забывать даже об унижениях, он утверждал, что, несмотря на любезные письма кайзера своему кузену, царю Николаю, немцы вели себя драчливо по отношению к России во время Боснийского кризиса 1908 года. В силу этого «общественное и парламентское мнение не сможет понять, почему в критический момент, затрагивающий жизненно важные интересы России, императорское правительство не решилось на смелый шаг. …Наше чрезмерно осторожное отношение, к сожалению, не увенчалось успехом в деле умиротворения центрально-европейских держав»[294].
Аргументы Кривошеина были подкреплены телеграммой от русского посла в Софии, в которой говорилось, что, если Россия отступит, «наш престиж в славянском мире и на Балканах упадет настолько, что его уже никогда нельзя будет восстановить»[295]. Общеизвестно, что главы правительств трепетно реагируют на аргументы, ставящие под сомнение их отвагу. В конце концов царь отбросил в сторону свое предчувствие надвигающейся катастрофы и сделал выбор в пользу поддержки Сербии даже с риском войны, но воздержался от объявления мобилизации.
Когда Сербия отреагировала на ультиматум 25 июля в неожиданно примирительном тоне – приняв все австрийские требования, за исключением одного, – кайзер, недавно вернувшийся из круиза, решил, что кризис миновал. Но он не рассчитывал, что Австрия будет настойчиво пытаться поиграть на так неосторожно предложенной им поддержке. И, более того, он забыл – если вообще об этом знал, – что, когда великие державы уже находятся на пороге войны, мобилизационные планы способны обгонять дипломатию.
28 июля Австрия объявила войну Сербии, несмотря на то, что к военным действиям она не была бы готова до 12 августа. В тот же самый день царь объявил частичную мобилизацию, направленную против Австрии, и к своему величайшему удивлению обнаружил, что единственный план, который подготовил генеральный штаб, предусматривал всеобщую мобилизацию одновременно против Германии и Австрии, вопреки тому факту, что в течение последних 50 лет Австрия стояла на пути балканских амбиций России и что локальная австро-русская война была основной темой изучения в военно-штабных школах в течение всего того срока. Министр иностранных дел России, не ведая, что живет в перевернутом доме, попытался заверять Берлин 28 июля: «Военные мероприятия, предпринятые нами в связи с объявлением Австрией войны… ни одно из них не направлено против Германии»[296].
Российские военные руководители, все без исключения являвшиеся последователями теорий Обручева, были потрясены сдержанностью царя. Они хотели всеобщей мобилизации и, следовательно, войны с Германией, которая пока еще не предпринимала никаких шагов военного характера. Один из руководящих генералов сказал Сазонову, что «война стала неизбежной, и что мы подвергаемся риску проиграть ее до того, как успеем вынуть свой меч из ножен»[297].
Если царь казался своим собственным генералам слишком нерешительным, то для Германии он был более чем решительным. Все немецкие планы строились на том, чтобы вывести Францию из войны в течение шести недель, а потом взяться за предположительно еще не полностью отмобилизованную Россию. Любая русская мобилизация – даже частичная – вписалась бы в этот график и снизила бы риски Германии в этой уже довольно рискованной игре. Исходя из этого, 29 июля Германия потребовала от России прекратить мобилизацию, в противном случае Германия последует ее примеру. А все знали, что германская мобилизация была равнозначна войне.
Царь был слишком слаб, чтобы уступить. Остановить частичную мобилизацию означало бы раскрыть весь ход военного планирования России, а сопротивление генералов убедило его в том, что жребий брошен. 31 июля Германия вновь потребовала прекратить русскую мобилизацию. И когда этот запрос был проигнорирован, Германия объявила войну России. Это произошло в отсутствие какого бы то ни было политического обмена мнениями между Санкт-Петербургом и Берлином относительно сущности кризиса, причем между Германией и Россией вообще не существовало спорных вопросов в прямом смысле слова.
Теперь перед Германией встала проблема, состоящая в том, что ее военные планы требовали нанесения немедленного удара по Франции, которая на протяжении этого кризиса вела себя совершенно спокойно, лишь поддерживая Россию в ее нежелании идти на компромисс обещанием безоговорочной поддержки со стороны Франции. Поняв, наконец, куда завели его 20 лет воинственной истерии, кайзер попытался перенаправить мобилизацию против Франции на Россию. Его попытка командовать над военными оказалась настолько же тщетной, насколько и предыдущее аналогичное усилие царя, направленное на ограничение масштаба российской мобилизации. Германский генеральный штаб более не готов был, как и его русский аналог, сворачивать планирование, на которое было потрачено 20 лет; фактически точно так же, как и у российского генштаба, у него не было никакого альтернативного плана. И царь, и император хотели бы отойти подальше от непосредственной угрозы войны, но никто из них не знал, как это сделать, – царь, потому что ему не дали провести частичную мобилизацию, кайзер, потому что не мог провести мобилизацию только против России. Оба были раздавлены военной машиной, которую сами же помогали строить и которая, будучи запущена в ход, уже оказалась необратимой.
1 августа Германия запросила Францию, намерена ли она оставаться нейтральной. Если бы Франция ответила положительно, Германия потребовала бы крепости Верден и Туль как доказательство ее честности. Но вместо этого Франция ответила довольно загадочно, дескать, она будет действовать в соответствии со своим национальным интересом. У Германии, разумеется, не было конкретного повода, которым можно было бы оправдать войну с Францией, стоявшей сторонним наблюдателем в Балканском кризисе. И в этот раз побудительной причиной были мобилизационные планы. Поэтому Германия сослалась на некие нарушения на границе со стороны Франции и 3 августа объявила войну. В тот же день германские войска во исполнение «плана Шлиффена» вторглись в Бельгию. На следующий день, 4 августа, Великобритания объявила войну Германии, что не удивило никого, за исключением немецких руководителей.
Великие державы преуспели в превращении второразрядного Балканского кризиса в мировую войну. Спор по поводу Боснии и Сербии привел к вторжению в Бельгию, на другом конце Европы, что, в свою очередь, сделало неизбежным вступление в войну Великобритании. По иронии судьбы к тому времени, как на Западном фронте разгорались решающие сражения, австрийские войска все еще не переходили в наступление против Сербии.
Германия слишком поздно поняла, что в войне не бывает определенности и что ее безудержное желание добиться быстрой и решительной победы втянуло ее в изнурительную войну на истощение. При воплощении в жизнь «плана Шлиффена» Германия разрушила все свои надежды на британский нейтралитет, не сумев при этом разгромить французскую армию, что было изначальной целью того, чтобы идти на риск. По иронии судьбы Германия потерпела поражение в наступательных боях на Западе и выиграла оборонительные сражения на Востоке, как и предсказывал старик Мольтке. В конце концов Германия вынуждена была прибегнуть так же к оборонительной стратегии Мольтке на Западе после того, как ввязалась в политику, исключавшую политический мир компромисса, на котором строилась стратегия Мольтке.
«Европейский концерт» позорно провалился, так как политическое руководство вышло из игры. В результате не было даже предпринято попытки собрать нечто вроде европейского конгресса, которые на протяжении большей части XIX века обеспечивали охлаждение страстей на какое-то время или приводили к выработке конкретных решений. Европейские лидеры предусмотрели все возможности, за исключением резерва времени, требующегося для дипломатического умиротворения. И они позабыли изречение Бисмарка: «Горе тому государственному деятелю, который не позаботится найти такое обоснование для войны, которое и после войны еще сохранит свое значение».
К тому времени, когда все события завершились, в конечном счете 20 миллионов лежали мертвыми; Австро-Венгерская империя исчезла с лица земли; три из четырех вступивших в войну династий – германская, австрийская и российская – были свергнуты. Устоял лишь британский королевский дом. Позднее трудно было вспомнить, что же именно вызвало войну. Все понимали лишь, что на пепелище гигантского безумия надо построить новую европейскую систему, хотя природу ее трудно было распознать среди страстей и опустошения, порожденных этой кровавой бойней.
Глава 9
Новое лицо дипломатии. Вильсон и Версальский договор
11 ноября 1918 года британский премьер-министр Дэвид Ллойд Джордж объявил о заключении перемирия между Германией и союзными державами следующими словами: «Надеюсь, что мы можем сказать так в это судьбоносное утро, что пришел конец всем войнам»[298]. В действительности же лишь два десятилетия отделяли Европу от войны, даже еще более катастрофичной по своим масштабам.
Поскольку все, что касалось Первой мировой войны, пошло не так, как планировалось, неизбежно, что стремление к миру оказалось столь же напрасным, как и те надежды, с которыми страны втянули себя в катастрофу. Каждый из участников рассчитывал на короткую войну и оставлял выработку условия мира на усмотрение своего рода дипломатического конгресса, подобного тем, что завершали европейские конфликты в прошлом столетии. Но когда потери выросли до устрашающих размеров, они позабыли политические споры, явившиеся прелюдией к конфликту, – соперничество за влияние на Балканах, принадлежность Эльзаса и Лотарингии и наращивание военно-морских сил. Европейские страны стали винить в своих страданиях присущее их противникам зло и убеждать себя в том, что компромисс не сможет принести реального мира; враг должен быть полностью разгромлен или войну следует вести до его полнейшего истощения.
Если бы европейские государственные деятели продолжили практику предвоенного международного порядка, компромиссного мира можно было бы достичь весной 1915 года. Наступления каждой из сторон прошли кровавыми маршрутами, и на всех фронтах по большей части наступило затишье. Но точно так же, как мобилизационные планы опередили дипломатию за неделю до начала войны, так и теперь масштаб жертв помешал достижению разумного компромисса. Вместо этого европейское руководство продолжало поднимать планку своих требований, тем самым не только усугубляя собственную некомпетентность и безответственность, которые привели их к войне, но и разрушая мировой порядок, при котором их страны сосуществовали в течение почти целого столетия.
К зиме 1914/15 года военная стратегия и международная политика утратили последние точки соприкосновения друг с другом. Ни одна из воюющих держав не осмеливалась изучать возможности достижения компромиссного мира. Франция не согласилась бы на урегулирование, не получив назад Эльзас и Лотарингию. Германия не рассматривала бы условия мира, при котором ей пришлось бы отдать завоеванную территорию. Как только европейские государственные деятели погрузились в пучину войны, они до такой степени увлеклись братоубийственной бойней, так обезумели, постепенно уничтожая целое поколение своих молодых мужчин, что победа превращалась в единственную награду, независимо от руин, на которых должен бы быть построен подобный триумф. Наступления, приводящие к гибели множества людей, лишь подчеркивали тупик военного противостояния и влекли за собой потери, немыслимые до прихода современной технологии. Попытки завербовать новых союзников усугубляли политический тупик. Поскольку каждый новый союзник – Италия и Румыния на стороне Антанты, Болгария на стороне Центральных держав – требовал своей доли предполагаемых трофеев, тем самым лишая дипломатию последних остатков гибкости.