Этот пост примечателен явным патетическим перехлёстом в другую сторону: ни слова не сказано ни про огромную мастерскую в центре Москвы, где проходила интенсивная ежевечерняя «светская жизнь», ни про то, что копейка «Жигулей» – это скорее показатель осмотрительности и нежелания выпячиваться, а не «крайняя степень благосостояния».
Конечно, тогдашнее скромное советское благополучие и богемную свободу смешно сравнивать и с пост-советскими реалиями, и с возможностями, обретёнными Ильёй Иосифовичем после отъезда на Запад, но надо признать: в семидесятых-восьмидесятых Илья Кабаков с семьёй, то есть с Викторией и Антоном, обладали и тем и другим в полной советской мере. И в полной мере им пользовались.
Художник-младоконцептуалист Павел Пепперштейн (и ближайший друг детства, «молочный брат» Антона) вспоминает о тех годах так:
Москва была поделена на круги, но тем не менее круги эти не были замкнутыми, все общались друг с другом, и мы с Антоном с детства проводили время в так называемых домах творчества. Это очень важная часть нашей жизни. Дома творчества были двух типов: писательские и художнические. Мы принадлежали с Антоном к категории, которая называлась «деписы» («дети писателей»). Деписы, соответственно, распределялись на сыписов и дописов.[26]
Мы были сыписы – и постоянно тусовались в доме творчества в Коктебеле, в Малеевке, в Дубултах, в разных прекрасных местах, которые имели такие сакральные в Советском Союзе значения.
В моих биографиях часто пишется (и правильно пишется), что благодаря этим домам творчества я вырос среди московского андеграунда. Так оно и есть. Но в этих домах творчества я общался и с представителями официальной советской культуры, с писателями и с художниками.
Павел не случайно отдельно упоминает общение с «представителями официальной советской культуры» – «официальные» художники, как бы ни спорны были порой их личные творческие достижения, выполняли в СССР важнейшую социальную функцию: играли – именно играли – роль аристократии.
Советский Союз, по понятным причинам, не смог и не захотел инкорпорировать старую аристократию. Но поскольку кастовое общество без аристократии существовать не может, на её роль была назначена богема.
Знакомством с заслуженным артистом или с писателем-«гертрудой» (героем соцтруда) гордились как вхожестью в графский дом, ресторан ЦДЛ обернулся салоном герцогини де Нойаль, премьера в Доме кино стала светским раутом, на котором подмечают, кто с кем вышел, и хвастаются новыми (то есть новопривезёнными и свежевыфарцованными) туалетами.
И сама богема с удовольствием эту роль подхватила – немедленно начав играть во фронду, причём в изводе воспетого Грибоедовым Аглицкого клоба. Впрочем, типологически эта «богемная аристократия» была не столбовой, а служилой, то есть не боярами, а дворянами. Все блага которых – квартиры от творческих союзов, дачи, гонорары, позволяющие покупать машины (без очереди), поездки за границу – даровались в качестве награды и в обмен за верную службу. (Причём эта «верная служба» подразумевала помощь государю во всех его начинаниях – в том числе и в затеянных реформах. Поэтому на первых порах Перестройки блистало так много народных кумиров.)
Но были в СССР и столбовые аристократы. Не дворяне, а феодалы – то есть потомки тех, кто пришёл с новой властью, приплыл в одной лодке с Вильгельмом Завоевателем или был дружинником Ярослава Мудрого и получил от него уделы. Роль потомков этих баронов и удельных князей в СССР взяли на себя, как нетрудно догадаться, кэгэбешники. Ведь они тоже пришли в 1917 году вместе с Лениным и Троцким, только назывались тогда чекистами и гэпэушниками. И на них опирались поначалу основатели нового государства: каждый большевистский вождь окружал себя «особым отрядом» натуральных головорезов, никому, кроме как ему лично, не подчинявшихся – но формально являющихся подразделением ГПУ. Неудивительно, что они же первые попали под репрессии: когда государство достаточно окрепло, их пришлось окорачивать, как окорачивали своих вассалов все европейские короли и русские великие князья и цари в XIV–XVII веках при создании централизованного государства.
Феодалы и дворяне всегда испытывали взаимную неприязнь – считая друг друга, соответственно, нахальными безродными выскочками и замшелыми пнями с кровавыми корнями, но по прошествии уже двух-трёх поколений разница между дворянами и феодалами стиралась. Потомок удельных князей Вяземских вместе с сыном служилого остзейского барона Дельвига вместе ходили к цыганам и возмущались ужасам аракчеевщины. Точно так же сейчас внучка заслуженного артиста или народного художника ходит на митинг бок о бок с внуком полковника МГБ или открывает с ним на паях ресторанчик – причём место в аренду в самом центре для них почему-то всегда находится. А те, кто не принадлежит к этому кругу, удивляются «парадоксам истории».
Так вот: Антон Носик, принадлежа к андеграундному кругу, и с этой игрушечной «советской аристократией» тоже общался с рождения. И потому пиетета не испытывал. Зато до конца дней испытывал явную неприязнь к потомкам советских феодалов из КГБ.
Порой эта неприязнь принимала гипертрофированные формы. В октябре 2001 года, будучи, в качестве топ-менеджера «Рамблера», приглашённым на конференцию в МГИМО, он чувствует острый диссонанс:
Первый раз в жизни посетил сегодня МГИМО.
В этом заведении, для которого я в мои собственные студенческие дни не подходил ни рожей, ни пятым пунктом, ни социальным происхождением, я чувствовал себя примерно как революционный крестьянин с винтовкой, развалившийся в кресле под Рембрандтом после взятия Зимнего.
Поскольку я там был на спецмероприятии, то устроители отвели меня в VIP-зал. Тут уж я почувствовал себя как всё тот же крестьянин, но уже добравшийся до царской опочивальни. Смешно. Я думал, что за столько лет классовое чувство забылось. А нифига.[27]
Казалось бы: какое отношение 35-летний интернетчик имеет к «крестьянину с винтовкой»? Но привыкший к чёткости формулировок Антон выразил свои ощущения именно так.
Олег Радзинский, сын Эдварда Радзинского, то есть такой же «сыпис», впоследствии – диссидент и удачливый инвестбанкир, с которым Носику придётся столкнуться в иной реальности, в начале двухтысячных. Его трудно заподозрить как в ностальгии по советской власти, так и в выгораживании современной московской богемы. Но в своих вышедших в 2018 году мемуарах «Случайные жизни» он тоже признаёт:
Советская власть, как никакая другая, ценила творческую интеллигенцию. <…> Творческой интеллигенции выпала задача создать симулякр советской жизни в словах, картинах, скульптуре, музыке и кино. <…> Между властью и творческой интеллигенцией существовал социальный контракт: мы дадим вам дополнительные блага и даже позволим определённые творческие вольности, а вы оставайтесь лояльны. Или по крайней мере нейтральны. Этот контракт действовал до конца советской жизни и умер, став ненужным.
Нынешней российской власти не нужна идеологическая обслуга, поскольку у неё нет идеологии. Она никого не боится и не собирается ни перед кем отчитываться. Её социальный контракт – не с интеллигенцией, а с олигархами: оставайтесь лояльны или нейтральны, и вам позволят вести вашу олигархическую жизнь. Или не позволят.[28]
Но вернёмся к рассказу Пепперштейна:
Несколько пространств очень важны для нашего детства, нашего формирования. Прежде всего это, конечно, мастерская Кабакова на Сретенском бульваре – роскошный чердак, на котором мы очень много времени провели и в детстве, и потом. Однажды мы там стали клеить огромный замок, он разрастался: какие-то сооружения, микросолдаты… Но в какой-то момент это так задолбало Илью, что, я помню трагический миг, Илья сжёг наш замок в камине. <…>
Потом очень важным моментом для нашей общей жизни стало строительство корпоративного дома от Союза художников на Речном вокзале. В 76-м году мы все заселились в этот дом. Ещё там жили наши друзья-художники Гороховский, Чуйков[29], ещё целый ряд художников. Соответственно, образовалась компания взрослых, которые собирались в формате every evening, ну и компания детей, наша детская шайка, мы постоянно там тусовались.
Конечно, уже упомянутые дома творчества: Коктебель, Челюскинская, Синеж.
Затем – нас объединяла Прага, потому что после 1980 года, когда мой отец переселился в Прагу, я жил на два города. И Вика с Антоном тоже постоянно приезжали в Прагу, потому что там жила Викина старшая сестра Нина, она была в своё время замужем за Тыпольтом, одним из министров правительства при Дубчеке во время Пражской весны.
Все взрослые разделялись на «антонофилов» и «антонофобов», потому что он не терпел равнодушного отношения к себе или чтобы его не замечали. Умел приковать к себе внимание с самого детства. <…> Антон очень любил спорить, любил занять какую-нибудь очень уязвимую точку зрения – и с невероятным шквалом аргументации её отстаивать. Его влекла эта стихия бесконечного спора. И ему нравилось спорить – со взрослыми. В детской среде «антонофобов» не было, всем он очень нравился, а вот среди взрослых были люди, которые Антона на дух не переносили.
– А в вашей «шайке» были девочки?
Половина мальчиков, половина девочек, и, конечно, атмосфера нашей детской шайки была довольно порнографическая. Все были очень озабоченные. Как только взрослые исчезали с радаров, начинался бесконечный порнографический дискурс… И чем старше мы становились, тем более сексуализированные формы это принимало.
Закончить главу о формировании характера Антона Носика необходимо там же, где она началась, – в Коктебеле. Потому что именно там произошло знакомство с Ильёй Медковым, оказавшее колоссальное воздействие на всю его дальнейшую жизнь. Вот как описывает это Пепперштейн:
Летом 87-го я приехал на каникулы из Праги, и было уже заранее решено, что мы встречаемся и едем в Коктебель. Мы собрались в квартире у жены Антона Наташи Зак, и среди прочих людей там сидело какое-то существо. Сначала мне показалось, что это очень уродливая еврейская девочка. Потом я понял, что это вовсе не еврейская девочка, а еврейский мальчик, причём в качестве мальчика – вовсе не уродливый. Это и был Илюша Медков. И мы прямо в поезде, едущем в Коктебель, очень подружились. Он, как и Герман Борисович Зеленин, сыграл очень важную роль в нашей с Антоном жизни. Человек он был очень необычный, это был человек фантасмагорический, с гигантскими фантазиями.
И в Коктебеле я наблюдал невероятную дружбу. Для Антона это было характерно, он вообще был человек очень увлекающийся. Его дружбы напоминали влюблённости: очень страстные, с погружениями. И тогда был пик такой дружеской влюблённости у них с Ильёй. А поскольку никаких гейских наклонностей у них не было, а либидо надо было как-то реализовать, то реализовывалось это в виде совместной охоты за девушками. <…> Атмосфера в Коктебеле была такая, что в принципе никакой охоты не требовалось: и так всё пространство было заполнено девушками, настроенными на любовь. Для них это был дружеский ритуал – и возвращались они всегда в компании с девушками.
При этом Илья был невероятным мастером выдумывания грандиозных шалостей. Конечно, мы не осуществляли эти шалости, в основном мы их обсуждали. Среди прочего мы составили невероятный текст – план захвата власти в СССР. В этом плане очень подробно описывалось, во-первых, как мы захватим власть в СССР, во-вторых, что мы будем делать как властители. Ясное дело, это был очень деспотический режим, с невероятными грандиозными планами.
К планам Медкова мы вернёмся чуть позже, а пока зададим Пепперштейну фундаментальный вопрос: было ли детство Носика счастливым – в том смысле, который в это слово вкладывал сам Пепперштейн, когда говорил в интервью «Art&Houses» в январе 2017 года:
Успешными становятся как раз те, у кого детство было довольно трудным. И эта энергия преодоления изначальных травм создаёт успешного человека. А те, со счастливым детством, как правило, терпят дикое потрясение от жестокости реального мира.[30]
Или всё-таки права была партнёрша Антона по соучреждению благотворительного фонда «Pomogi.org» Сарра Нежельская, уверявшая, что
…у него внутри была какая-то даже не печаль, а именно что раненность. Возможно, я плохо знаю все обстоятельства – и что-то было в его судьбе трагическое, а возможно, он просто слишком много всего видел в своей жизни.[31]
Павел задумался, а потом ответил мне так:
Несмотря на то, что детство мы провели вместе, относились мы к нему по-разному. Я его воспринимал как счастливое. Но нельзя сказать, что так же его воспринимал Антон. По каким-то причинам оно его тяготило, и он поскорее хотел из него выбраться. Примерно так же, как я хотел как можно дольше в нём остаться. Он был ребёнком, который очень много энергии тратил на то, чтобы создать себе образ взрослого. К этому относятся и его бесконечные полемики, и то, что говорил он подчёркнуто на очень взрослом языке.
И возвращаясь к дикой дружбе между Антоном и Ильёй Медковым… У них доходило до того, что они ритуально обменивались одеждой, и даже обменялись именами: Антон называл его Антоном Борисовичем, а Илья его – Ильёй Алексеевичем. Очень глубокой травмой стало для Антона убийство Медкова – практически как символическая смерть его самого.
…Он тоже очень сильно охуел от жизни, и пока нас держала на плаву какая-то такая молодая игривость, всё это воспринималось более-менее, но как только мы стали постарше, мы стали ужасно охуевшими, травмированными, внутренне очень перепуганными. Внешне это может выражаться по-разному – в [напускной] уверенности, браваде, но всё равно присутствует эта внутренняя перепуганность: куда же мы всё-таки попали?..
3 января 2014 года (как мы сейчас знаем, меньше чем за три года до смерти) Носик делает поразительную запись:
Три половины жизни
Первую половину своей жизни я провёл в страшном недовольстве собой и своим жребием. Мне казалось, что Бог мне чего-то недодал, самого главного и необходимого в жизни. У меня по этому поводу не было никаких претензий к Богу, просто хотелось понять, почему Он со мной так поступил.
Вторую половину жизни я провёл в недоумении: за что Бог меня так любит. Чем я заслужил все те дары, которые Он на меня обрушил. И чем я мог бы Ему за всё это добро отплатить.
Теперь начинается третья половина моей жизни. Когда вопросов уже практически не осталось. А осталась одна лишь ответственность отплатить за всё полученное добро.
И я рад этой ответственности.
И обязательно отплачу.[32]
К последним словам этого манифеста «третьего возраста» (в 47 лет!) мы вернёмся в конце книги, а пока заметим: ключевое отличие Носика от Пепперштейна – не только отношение к собственному детству, но и отношение к художественному творчеству. Антон, в отличие от Павла, не пошёл по этой стезе. И самое время спросить: почему?
А.Б.Носик и художественное творчество
1987–1990
Итак: почему же Антон Носик – сын писателя и филолога и пасынок художника, для которого художественная среда была естественна с рождения, – сам, подобно Пепперштейну, не продолжил традицию своих трёх родителей и их ближайших друзей?
Незаурядность, одарённость Антона с отрочества бросалась в глаза самым разным людям.
Я его сразу выделила, – говорит одноклассница Носика по 9–10 классам 201-й литературной школы, поэт и бард Людмила Печерская. – У него была феноменальная память. Уникальная, фотографическая. И – глаза: очень ясные, не просто выразительные, а… У Ницше был такой взгляд.
•
За ним можно было просто записывать то, что он говорит между делом. Больше я таких людей, по-моему, не встречал, – утверждает IТ-журналист Андрей Анненков, старший коллега Носика.
•
Что мальчик был совершенно гениальный, это было видно с самого начала, – вспоминает, сидя на своей иерусалимской кухне, Наталия Ратнер[33]. – Его потрясающие способности, удивительное, ни на что не похожее остроумие я прекрасно помню.
•
Он 15-летним капитаном сунулся сначала к Наташке по знакомству, – подтверждает сам Магарик. – У неё не было места в группе, и она его отправила ко мне. У меня были две ученицы начинающие. И он, совершенно с нуля. Пришёл такой очень уверенный в себе молодой человек. С ясным планом жизни. С какой-то парой иностранных языков.[34]
Через некоторое время он ушёл далеко вперёд и перегнал группу, и в конце сезона, по весне, он свалил. За осень, зиму, часть весны прошёл весь годовой курс. Вышел уже читающим газеты без адаптации и свободно разговаривающим. Это был мой самый успешный случай.
Трудно поверить, потягивая в солнечном январе 2018 года с 59-летним Магариком виски на крыльце его дома в маленьком «городке художников» на севере Израиля, что речь идёт о событиях 35-летней давности. И что через три года после описываемой зимы 82/83 года, в марте 1986-го, КГБ подбросит Магарику наркотики, и он «уедет валить лес – и выйдет оттуда только в 87 году по договорённости между Рейганом и Горбачёвым», как рассказал сам Носик на «Школе злословия» в 2005 году[35]. Невысокого роста, подвижный и сухопарый Алексей артистичен и по-молодому порывист. Он ездит в Иерусалим играть на виолончели Баха (исключительно Баха, перед которым преклоняется), регулярно публикует в фейсбуке ничуть не любительские стихи, а на жизнь зарабатывает деревянной скульптурой и уникальными плотницкими работами. Легко себе представить, как незаурядный молодой учитель сразу нашёл общий язык с незаурядным юным учеником.
Несколькими годами позже, в 1985 году, с 19-летним Антоном столкнулась у общих знакомых 24-летняя хиппушка из Литинститута Аня Герасимова, дочь переводчицы и сама – будущая переводчица литовской поэзии и звезда андеграунда Умка. Её впечатление, зафиксированное по горячим следам в дневнике, оказалось схожим с впечатлениями Магарика:
Очень мил Антон, с которым мы, оказывается, познакомились – ха! – в Малеевке, когда приехали туда (с Егором Радовым[36]) на такси зимой с китайским коньяком, и я, влетев в коттеджик, закричала: «Ёб твою мать, сколько друзей! Извините, Виктор Антоныч» (Богданов, преподаватель из Лит. института). Нас тогда поселили у двоих юных Антош, у них был «Аквариум» и толстая книжка «Sex Love Letters», как нельзя лучший материал для моих раскомплексованых телег. Антоша:
– Шатько[37] мне сразу признался, что он мальчик, и спросил: «Интересно, как трахаются индианочки?» Я ему рассказал про одну индианочку. Я рассказывал 15 минут, а он потом до шести утра кроватью скрипел. Когда вы появились, он сказал: «Какая замечательная девушка, интересно, с кем из нас она будет спать?» Да ты что, дурак, она с мужем. «Ну и что?» <…>
Антоша – нежный черноглазый мальчик с тонким тельцем и пушистыми ресницами, сын переводчика «Незабвенной» и пасынок Ильи Кабакова, единственный действительно богемный мальчик, он очень тонок, знает и Олейникова[38], и «L’Écume des jours»[39] по-французски читал, и все рок-текстовки по-английски, и концептуализм, и всё это очень ненавязчиво + типичный литературный стиль гнания телег – короче, он напомнил мне моих характерных друзей. В 26 лет он женится и свалит за границу, а до тех пор его узна́ет вся Москва.
Умка ошиблась в своих прогнозах не намного: за границу Антон свалил не в 26, а в 23. И ещё характерный штришок из дневника цепкой Умки:
В этом доме несколько трубок разнообразных форм, и все их всё время курят. А как-то Васька взял в рот сразу две и стал на них «играть». «Чекасин ты наш», – сказала я, и все были в восторге. Антоша сразу спросил: «А ты знаешь Чеку́? Они всегда ночуют у нас, когда приезжают». О нет, так высоко я не летаю, чтоб «знать Чеку́».
Для Анны, в тот момент уже аспирантки Литинститута, потомственного переводчика литовской поэзии (а Чекасин приезжает именно из Литвы), знать лично знаменитого саксофониста – это «слишком высоко летать». Для Антона же он – домашний человек, Чека́.
Так же уверенно Антон чувствует себя не только в авангардно-джазовой, но и в андеграундно-рокерской тусовке. 3 июля 2017 года, накануне последнего дня рождения и за шесть дней до смерти, выкладывая в ЖЖ видео с последнего (для него) концерта «Аквариума», он с восторгом пишет:
Часть этого репертуара я слышал живьём только на акустических квартирниках начала восьмидесятых, а другую часть – никогда.[40]
Тут не знаешь, чему больше удивляться: что в неполные 20 лет он уже был вовлечён в центровые музыкальные события того времени, или тому, что тридцать с лишним лет спустя помнит, что́ именно тогда было спето.[41]
Тому же, что 50-летний мужчина, уже ходящий с тростью и вообще не лучшим образом себя чувствующий (увы – задним числом мы это можем утверждать определённо), не просто пошёл в n-й раз на концерт любимой рок-группы, но и заморочился вести HD-съёмку и потом биться над тем, чтобы залить записанные гигабайты в публичный доступ, – удивляться не приходится: в этом весь Носик.
В 2010-е годы, начав часто бывать в Италии, он так же виртуозно, как некогда новостями, начал оперировать искусствоведческими категориями и читать концептуальные лекции о Венеции как прародине свободного предпринимательства и европейского еврейства. А когда вышел сериал «Молодой Папа», устроил подробнейший разбор картин и арт-объектов, фигурирующих в его очень неслучайной заставке, – с объяснением, почему именно этот набор арт-объектов использован.
Юлия Идлис, поэт и сценарист, проведшая вместе с Носиком и его семьёй несколько зим в Гоа, отзывается об этом блестящем разборе эмоционально:
Я другого такого человека не знаю, который в столь разных областях может так глубоко анализировать. Ни у кого другого мозгов на это не хватит. Это был его дар.
Дар, который при этом был поставлен на службу главному носиковскому таланту: сводить людей и выстраивать между ними продуктивные связи.
Антон был абсолютный matchmaker, – объясняет Марина Пустильник, работавшая с ним двадцать лет. – Он был невероятным сватом. Придумать идею, найти под неё инвестора, зажечь его, зажечь всех и по-быстрому свалить – в этом был весь Антон.
Носик любил подчёркивать, что лишён каких бы то ни было музыкальных способностей, – но при этом разбирался в музыке так, что и записные меломаны проникались к нему доверием. Об этом вспоминает юрист, писатель и продюсер Павел Сурков, некогда – постоянный автор «Zvuki.Ru»:
Мы познакомились 12 июля 1999 года, в самом чумовом месте журфака МГУ, в курилке, в длинном аппендиксе, где по стене стояла деревянная лавка. Мне в тот день Андрей Рихтер и коллеги подарили «Детский альбом» Курёхина, с ним я и отправился в курилку, куда меня позвал Андрей. «Познакомлю с Носиком», – сказал он. <…>
Мы говорили о каких-то вещах, связанных с правовым регулированием Интернета, но Антон не спускал глаз с пластинки, которую я держал в руках. Он не выдержал первым.
– Это что, Курёхин? Можно взглянуть?
Я протянул пластинку – и началось. Никакого разговора об Интернете не стало и в помине – мы стали говорить о музыке, о БГ, о «Поп-механике», о «Господине оформителе» и ещё бог ведает, о чём. А для меня сработал важный маркер – раз чувак может вот так экспертно рассуждать о музыке, значит, он – свой, правильный чувак.
Как ему это удавалось?
Помимо привычной с детства художественной среды, вспомним неумение остановить ведущуюся с невероятной интенсивностью интеллектуальную деятельность, и сопоставим с пушкинским определением вдохновения: «расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных»[42]. Можно сказать, что Антон Носик жил в состоянии постоянного вдохновения.
Он был очень талантливый человек, может быть, даже слишком. Его было даже слишком много, он зачем-то себя в том числе саморазрушал. Говорят, так бывает, когда человек чувствует, что его слишком много, – и гасит себя. Для себя я это так объясняю, – размышляет Марина Пустильник.
* * *Итак, повторим ещё раз, уже настойчивее: почему этот дар, эти распиравшие и видимые невооружённым глазом таланты не нашли реализации в том, что принято называть художественным творчеством?
Впрочем, категорично утверждать «не нашли» не совсем справедливо. Антон с детских лет всё время что-то писал. Пепперштейн вспоминает об их совместных опытах:
Когда Кабаков, Бакштейн и Эпштейн создали проект написания эссе на заданную тему, нам очень это с Антоном понравилось, и мы тоже взяли и стали задавать друг другу темы и писать на эти темы эссе. Нам было лет по 14–15… Задавалась какая-то тема – и мы, разойдясь в разные углы комнаты, писали эссе, иногда на тайминг, ограниченное время. Эссе получались хорошие. Помню, было эссе «Дом творчества», где мы описывали наш тамошний опыт. Даже когда он учился в Меде, мы ещё продолжали это делать, потому что я помню эссе «Череп», которое уже написано Антоном с позиции человека, изучающего анатомию. Эссе «Путешествие в Дрезден». И ещё целый ряд.