Мне было лет шестнадцать, когда я прочел книгу некоего Трайона, рекомендовавшего есть только растительную пищу. Я решил последовать его совету. Брат мой, человек холостой, не вел своего хозяйства, а столовался вместе с учениками в другой семье. Мой отказ есть рыбу вызвал кое-какие неудобства, и меня частенько ругали за мои причуды. Я вычитал у Трайона, как готовить некоторые блюда, например картошку, рис, быстрый пудинг, после чего предложил брату, что, если он будет каждую неделю давать мне половину тех денег, которые платит за мои харчи, я буду столоваться своими силами. Он немедля согласился, и скоро оказалось, что мне хватает и половины того, что он мне дает. Так у меня прибавилось денег на покупку книг. Но было тут и еще одно преимущество. Когда брат и остальные уходили из типографии обедать или ужинать, я оставался там один и, разделавшись со своей легкой трапезой – часто она состояла всего лишь из пряника и ломтя хлеба, горсти изюма или пирожка от кондитера и стакана воды, – все остальное время до их возвращения мог уделять занятиям, в которых преуспевал лучше, чем когда-либо, ибо известно, что умеренность в еде и питье обеспечивает ясную голову и быстроту понимания.
В это-то время, поскольку мне не раз уже довелось стыдиться моего невежества по части счета, которому я в школе так и не выучился, я взял учебник арифметики Кокера и одолел его с величайшей легкостью. Прочел я также руководства Селлера и Шерми по навигации и усвоил те немногие сведения по геометрии, кои в них содержались, однако дальше в этой науке не продвинулся. И тогда же я прочел «Опыт о человеческом разумении» Локка и «Искусство мыслить» господ из Пор-Рояля.
Стараясь усовершенствовать мой слог, я купил английскую грамматику (кажется, Гринвуда), где были приведены образцы риторики и логики, причем второй из них кончался отрывками из спора по методе Сократа, и я не замедлил раздобыть Ксенофонтовы «Воспоминания о Сократе», включающие несколько примеров этой методы. Она меня пленила, я отказался от привычки слишком резких возражений и безапелляционных доводов, сменив ее на смиренную роль вопрошателя и сомневающегося. А поскольку я в то время, начитавшись Шефтсбери и Коллинза, и в самом деле сомневался касательно многих пунктов нашей религиозной доктрины, то метода эта оказалась для меня самой безопасной, а моих противников нередко сбивала с толку. Поэтому я широко ею пользовался и наловчился даже людей, превосходивших меня ученостью, вынуждать к уступкам, которых последствия они не могли предвидеть, повергать их в затруднения, из которых они не могли выбраться, и таким образом одерживать победы, каких не заслуживали ни я сам, ни положения, мною отстаиваемые. Прибегал я к этой методе несколько лет, но постепенно оставил ее, сохранив только привычку выражаться скромно и без самоуверенности, никогда не употреблять применительно к какому-нибудь спорному вопросу слова «разумеется», «безусловно» и им подобные, предпочитая выражения «я полагаю», «мне кажется», или «я думаю, что это так, и вот почему», или «так это мне представляется», или «если не ошибаюсь, это именно так». Привычка эта, думается, мне очень пригодилась, когда понадобилось внедрять некоторые мои мнения и склонять людей к принятию мер, за которые я ратовал. А поскольку главная цель всякого разговора заключается в том, чтобы сообщать или получать сведения, доставлять собеседникам удовольствие или убеждать их, – я считаю, что разумным людям не подобает подрывать свою способность приносить пользу не в меру решительной манерой, ведь обычно это вызывает отвращение и отпор, а значит – идет во вред целям, для коих нам дана речь, а именно сообщать или получать сведения и доставлять удовольствие. Ибо если вы хотите сообщить какие-нибудь сведения, слишком резкая и догматическая манера может вызвать противодействие и ослабить внимание собеседника. Если же вы сами хотите обогатиться какими-нибудь сведениями, но даете понять, что ваше-то мнение на этот счет твердо, то люди разумные и скромные, неохочие до лишних споров, оставят вас пребывать в ваших заблуждениях. И не надейтесь, что вы доставите своим слушателям удовольствие или убедите тех, кого хотели бы иметь единомышленниками. Поуп прозорливо заметил:
Не дай понять ученику, что ты его учил,Пусть думает, что знал и сам, да только позабыл.И далее он советует нам, даже если мы в чем уверены, утверждать это как бы с оговоркой. Эта его строка рифмуется с той, которую он срифмовал иначе, причем, на мой взгляд, менее удачно:
Где нету скромности, там не ищи ума.Если вы спросите, почему менее удачно, я должен спросить: а не является ли недостаток ума (если несчастному его недостает) сам по себе оправданием для недостатка скромности?
Об этом, впрочем, судить не мне.
В 1720 или в 1721 году мой брат начал издавать газету. Это была вторая газета, издававшаяся в Америке, и называлась она «Вестник Новой Англии». Раньше нее появились только «Бостонские известия». Помню, что несколько друзей отговаривали его от этой затеи, уверяя, что она не сулит удачи и что для Америки достаточно и одной газеты. Сейчас, в 1771 году, их выходит не менее двадцати пяти. Однако он не отступился от своего намерения, и я помогал ему набирать и печатать страницы, а потом разносил газету по городу.
Среди его знакомых были образованные люди, которые время от времени забавы ради сочиняли для его газеты статьи. Это повышало спрос, а господа эти часто нас посещали. Слушая их разговоры и рассказы о том, как одобрительно встречают их сочинения, я загорелся желанием тоже попытать счастья; но так как я был еще очень юн и подозревал, что брат не захочет печатать мои произведения, если будет знать, что они написаны мною, я однажды изменил свой почерк и ночью подсунул листок без подписи под дверь типографии. Утром брат его нашел и показал своим пишущим друзьям, когда те по обыкновению к нам зашли. Они прочли статью, обсудили ее при мне, и я с величайшей радостью убедился, что статью они одобрили и, теряясь в догадках, кто бы мог быть ее автором, называли только имена людей, известных своей ученостью и остротой ума. Возможно, мне просто повезло на критиков и сочинение мое было не столь хорошо, как мне тогда казалось.
Однако я, ободренный успехом, таким же способом опубликовал еще несколько вещиц, тоже принятых благосклонно; и держал это в тайне до тех пор, пока не иссяк скудный запас моих мыслей и тем, а тогда открыл тайну, после чего друзья брата стали относиться ко мне уважительнее, чем брат был недоволен, потому что опасался, вероятно не без основания, как бы я не загордился. Возможно, это было одной из причин тех размолвок, которые между нами начались в то время. Он, хоть и был мне брат, считал себя моим хозяином, а меня – учеником и соответственно ожидал от меня, как и от других учеников, кое-каких услуг, я же считал, что он мною помыкает и что брату пристало бы быть снисходительнее. Споры наши нередко приходилось разрешать отцу, и то ли я чаще был прав, то ли язык у меня был лучше подвешен, только решение его обычно бывало в мою пользу. Но брат был человек вспыльчивый, поколачивал меня, а этого я не терпел; учение порядком мне надоело, я только и мечтал о том, как бы его сократить, и наконец совершенно неожиданно к тому представился случай[2].
Одна из политических статей в нашей газете, какая именно, уже не помню, вызвала недовольство Законодательной Ассамблеи. Брата взяли под стражу, судили и приговорили к месяцу тюрьмы, как я понимаю, – по приказу спикера, за то, что он отказался назвать автора статьи. Меня тоже взяли и подвергли допросу; но, хотя я ничего не сообщил, удовольствовались предостережением и отпустили, решив, очевидно, что я как ученик связан обещанием хранить хозяйские тайны.
Пока брат находился в заключении, что очень меня возмущало, несмотря на наши личные нелады, я возглавлял газету и осмелился раза два высмеять в ней наших правителей. Брат мой отнесся к этому снисходительно, но кое-кто стал поглядывать на меня косо, усмотрев во мне юного умника, не гнушающегося пасквилем и сатирой. Брата выпустили на свободу, но Ассамблея тут же издала очень странное постановление о том, что «отныне Джеймсу Франклину запрещается издавать газету «Вестник Новой Англии». Чтобы решить, как ему быть дальше, у нас в типографии собрались на совещание друзья. Кто-то из них предложил обойти это постановление, изменив название газеты, но брат усмотрел в этом неудобства, и был найден лучший выход: сделать издателем газеты Бенджамина Франклина, а чтобы Ассамблея не осудила его за то, что газету издает его ученик, решили вернуть мне мой старый договор, сделав на обороте надпись, что он меня отпускает вчистую. Эту надпись я при случае мог показать кому следует, а чтобы не лишить брата своих услуг, я подписал новый договор, уже не подлежащий оглашению. План был ненадежный, однако его немедля привели в исполнение, и несколько месяцев газета выходила под моим именем.
А потом, когда мы с братом опять повздорили, я попробовал утвердить свою независимость, предположив, что он не решится заговорить о новом договоре. С моей стороны это было нечестно, теперь я считаю это первой серьезной ошибкой в моей жизни, но в то время это меня мало смущало, гораздо ближе к сердцу я принимал его крутой нрав, хотя в общем-то человек он был не злой, скорее это я бывал слишком дерзок и мог хоть кого вывести из терпения.
Видя, что я его покидаю, брат принял меры к тому, чтобы мне не дали работы ни в одной из бостонских типографий, не поленился обойти всех мастеров, и те один за другим указали мне на дверь. Тогда я надумал податься в Нью-Йорк, ближайший город, где, как я знал, была типография; я и без того подумывал, что с Бостоном пора расстаться: я успел подпортить свою репутацию в глазах партии, стоявшей у власти, и, судя по тому, как Ассамблея расправилась с моим братом, имел основания ожидать, что вскоре и у меня начнутся крупные неприятности; к тому же вследствие моих неосторожных замечаний о религии добрые люди уже стали показывать на меня пальцем как на еретика и безбожника. И я решил скрыться. Но на этот раз отец принял сторону брата, я понимал, что, вздумай я уехать открыто, мне сумеют помешать. И тогда мой приятель Коллинз взялся мне помочь. Он договорился с капитаном одного шлюпа, что тот доставит меня в Нью-Йорк, потому что я его друг, и якобы от меня забеременела одна беспутная девица, ее друзья грозят женить меня насильно, а поэтому ни появляться на людях, ни уехать открыто я не могу. И вот я продал часть моих книг, чтобы иметь денег на дорогу, меня украдкой посадили на шлюп, и через три дня, при попутном ветре, я уже был в Нью-Йорке, в трехстах милях от дома, семнадцатилетний мальчишка без рекомендации, почти без денег и ни души в Нью-Йорке не знающий.
Глава II
Мои мечты о море к тому времени рассеялись, не то теперь я мог бы осуществить их. Но я успел овладеть ремеслом и, полагая себя изрядным работником, предложил свои услуги мистеру Уильяму Брэдфорду, который был первым печатником Пенсильвании, но уехал оттуда, поссорившись с Джорджем Китом. Работы он не мог мне дать, потому что заказов получал мало, а помощники у него и так были, но сказал: «У моего сына в Филадельфии недавно умер старший помощник, Аквила Роуз; поезжай к нему, думаю, у него найдется для тебя дело». До Филадельфии было еще сто миль, но я сразу пустился туда на лодке через Амбой, отправив мой сундук и прочие пожитки морем. Когда мы пересекали бухту, налетел шквал, порвал в клочья наши гнилые паруса и погнал нас к Лонг-Айленду. По пути один пьяный голландец, тоже пассажир, свалился за борт. Я за волосы вытащил его из воды обратно в лодку. От холодного купания он слегка протрезвился и скоро уснул, но предварительно достал из кармана какую-то книжку и просил меня ее высушить. Это оказался мой давнишний любимец, «Путешествие Пилигрима» Беньяна на голландском языке, прекрасно отпечатанный, на хорошей бумаге и с гравюрами, в таком нарядном издании он мне на своем родном языке не попадался. Позже я узнал, что книга эта переведена почти на все европейские языки и читают ее больше, чем любую другую книгу, за исключением разве Библии. Сколько я знаю, наш славный Джон Беньян первым стал перемежать повествование диалогом, и эта метода любезна читателю, он в самых интересных местах начинает ощущать себя как бы собеседником, участником событий. Дефо с успехом употреблял тот же прием в своем «Робинзоне Крузо» и «Молль Флендерс», в «Религиозном сватовстве», «Семейном наставнике» и других сочинениях. То же делает Ричардсон в «Памеле» и др.
Приблизившись к Лонг-Айленду, мы увидели, что высадиться в этом месте невозможно, берег был скалистый и прибой очень сильный. Мы бросили якорь и стали под ветер. Какие-то люди окликнули нас с берега, мы ответили, но за шумом ветра и прибоя не могли расслышать друг друга. На берегу виднелось несколько рыбачьих лодок, мы кричали и знаками просили выслать их за нами, но рыбаки либо не понимали нас, либо решили, что выполнить нашу просьбу не могут, и наконец ушли; тем временем уже темнело, и нам оставалось только ждать, когда ветер утихнет. Мы с хозяином лодки решили пока поспать, если удастся, и через люк забрались вниз, к нашему голландцу, который до сих пор не высох, потому что вода перекатывалась через борт нашей лодки и протекала к нам, так что скоро мы стали такие же мокрые, как и он. Так мы провели всю ночь, весьма, надо сказать, беспокойно, но наутро ветер стих, и нам удалось добраться до Амбоя, проведя в море тридцать часов без еды, а для питья имея только бутылку прескверного рома, потому что вода в заливе была соленая.
К вечеру я почувствовал сильный озноб и вынужден был лечь, но я читал где-то, что лихорадка отпускает, если выпить побольше холодной воды, и так и поступил; всю ночь я пропотел, к утру мне стало легче, и я, переправившись на пароме, пошел дальше пешком пятьдесят миль до Берлингтона, где, как мне сказали, можно найти лодку, которая доставит меня в Филадельфию.
Весь тот день лил дождь; я промок до нитки, к полудню очень устал и остановился на ночлег в плохонькой харчевне, с сожалением подумав, что не следовало мне, пожалуй, уходить из дому. Вид у меня был такой жалкий, что по вопросам, какие мне задавали, я понял, что меня принимают за слугу, сбежавшего от хозяина, и по этому подозрению в любую минуту могут схватить. Однако утром я двинулся дальше и к вечеру, не доходя миль восемь или десять до Берлингтона, добрался до гостиницы, которую содержал некий доктор Браун. Пока я ужинал, он вступил со мной в разговор и, убедившись, что я много читал, проникся ко мне дружескими чувствами. Знакомство наше продолжалось до самой его смерти. В прошлом он, очевидно, был странствующим лекарем. Не было того города в Англии и той страны в Европе, о которых он не мог бы рассказать во всех подробностях. Он был хорошо образован, остроумен, но большой нечестивец и через несколько лет после нашей встречи задумал пересказать Библию стишками подобно тому, как Коттон проделал это с Вергилием. Многие факты он изобразил весьма забавно, и работа его, будь она опубликована, могла бы поколебать кое-какие шаткие верования, но она так и не увидела света.
Ту ночь я провел в его доме, а наутро дошел до Берлингтона, но там, к великому своему огорчению, узнал, что перед самым моим приходом лодки, регулярно курсирующие до Филадельфии, ушли, новых не ждут раньше вторника, а была суббота; поэтому я вернулся в город, к одной старой женщине, у которой закупил в дорогу имбирных пряников, и спросил ее совета, как мне теперь быть. Она предложила мне пока пожить у нее, и я согласился, потому что очень уж устал от пешего хождения. Узнав, что я типографщик, она даже подала мне мысль поселиться здесь и заняться моим ремеслом, не зная, что для этого требуется обзаведение. Она была очень гостеприимна, радушно накормила меня супом из бычьей головы, а в уплату взяла только жбан эля, и я успокоился, что до вторника не пропаду. Но вечером, когда я прогуливался у реки, к пристани причалила большая лодка, и оказалось, что она следует в Филадельфию. Меня взяли на борт пассажиром, и так как ветра не было, мы всю дорогу гребли; а около полуночи некоторые мои спутники, раньше не бывавшие в Филадельфии, заявили, что по всей вероятности мы проплыли мимо, и отказались грести дальше; другие просто не знали, где мы находимся, и вот мы повернули к берегу, зашли в небольшую бухточку, причалили у какого-то старого забора и, надергав из него жердей на дрова, развели костер (ночь была холодная, как всегда в октябре) и так просидели до рассвета. Когда же рассвело, кто-то сообразил, где мы: Филадельфия находилась чуть ниже по течению, мы увидели ее, едва вышли из бухточки, и, прибыв туда в воскресенье утром, часов в восемь или девять, высадились на пристани у Рыночной улицы.
Я для того так подробно описал это мое путешествие и намерен столь же подробно описать мои первые дни в Филадельфии, чтобы ты мог сопоставить столь мало обнадеживающее начало с тем, какого положения я там впоследствии достиг. Я был в рабочем платье, лучший мой костюм еще не прибыл. Я был весь грязный с дороги, карманы, набитые рубашками и чулками, оттопырились, и я понятия не имел, где искать пристанища. Я обессилел от ходьбы, гребли и беспрестанного передвижения; был очень голоден, а денег имел один голландский доллар и около шиллинга медью. Эту мелочь я отдал за проезд хозяину лодки, он сначала не хотел их брать, потому что я, мол, помогал грести, но я настоял. Когда у человека мало денег, он бывает щедрее, нежели когда имеет их много, – потому, возможно, что боится, как бы его не приняли за бедняка.
Потом я пошел по улице, глядя по сторонам, и возле рынка встретил мальчика, который нес хлеб. Мне уже приходилось питаться одним хлебом, и узнав у мальчика, где он его купил, я тут же направился в пекарню на Второй улице и спросил сухарей, имея в виду такие, как делали у нас в Бостоне, но оказалось, что здесь такими не торгуют; когда я попросил хлебец за три пенни, мне сказали, что хлебцев таких нет. Тогда я, не зная ни сортов хлеба, ни цен, попросил пекаря дать мне чего угодно на три пенни, и он дал мне три огромные пышные булки. Я удивился, что получилось так много, но забрал все, две булки сунул под мышку, а третью тут же начал есть. Так я прошел всю Рыночную до Четвертой улицы, между прочим, прошел мимо дома мистера Рида, моего будущего тестя, а дочь его, стоявшая на пороге, увидела меня и нашла, что вид у меня самый нелепый и уморительный, как оно, несомненно, и было. Потом я, не переставая жевать, свернул на Каштановую улицу, с нее на Ореховую и, сделав круг, опять очутился на пристани возле своей лодки, куда и заглянул выпить воды. Насытившись к тому времени одной булкой, я отдал две другие женщине с ребенком, которая приехала сюда вместе с нами и собиралась плыть дальше на той же лодке.
Подкрепившись, я опять пошел вверх по Рыночной улице, но теперь по ней, в ту же сторону, что и я, двигалось много чисто одетых людей. Я влился в этот поток, и он принес меня в молитвенный дом квакеров возле рынка. В молитвенном доме я, оглядевшись, сел на скамью и, так как никто ничего не говорил, а у меня глаза слипались после столь беспокойной ночи, скоро крепко уснул и проспал все собрание до конца, когда какой-то добрый человек разбудил меня. Это был первый дом в Филадельфии, в который я вошел и где я спал.
Опять возвращаясь к реке и разглядывая прохожих, я встретил молодого квакера, чье лицо мне понравилось, и обратился к нему с вопросом, не знает ли он, где можно остановиться приезжему. Мы как раз стояли возле вывески «Трех матросов», и он сказал: «Вот и здесь принимают приезжих, но дом этот пользуется дурною славой. Пойдем со мной, я покажу тебе место получше». И он привел меня в «Веселый постой», что на Водной улице. Здесь мне подали обед, и, пока я ел, мне задали кое-какие хитрые вопросы, из которых я понял, что меня, судя по моему виду и возрасту, приняли за какого-то слугу или ученика, сбежавшего от хозяина.
После обеда мне снова захотелось спать; мне указали постель, я лег не раздеваясь и проспал до шести часов, когда позвали ужинать, а потом опять лег и крепко проспал до следующего утра. Утром же как мог умылся, почистился и пошел к типографщику Эндрю Брэдфорду. У него я застал его старого отца, которого видел в Нью-Йорке. Он попал в Филадельфию раньше меня, потому что ехал верхом. Он представил меня сыну, и тот принял меня учтиво и накормил завтраком, однако сказал, что помощник ему сейчас не требуется, только что нанят; но в городе есть еще один печатник, некто Кеймер, тот недавно здесь обосновался и, возможно, возьмет меня; если же нет, он предлагает мне пока пожить у него в доме, и он будет по мере надобности поручать мне кое-какую работу.
Старик взялся отвести меня к новому типографщику и сказал ему: «Сосед, я привел вам молодого человека, обученного нашему делу, может быть, он вам пригодится». Кеймер задал мне кое-какие вопросы, потом дал в руки верстатку, посмотреть, как я работаю, а потом сказал, что вскоре возьмет к себе, хотя сейчас работы для меня нет; и, решив, что старый Брэдфорд, а он его раньше никогда не видел, особенно к нему расположен, принялся описывать ему свое положение и планы на будущее. А Брэдфорд, утаив, что он отец второго здешнего печатника, и услышав от Кеймера, что тот намерен в ближайшее время прибрать к рукам чуть не все типографское дело, ловко выманил у него всевозможные сведения касательно его видов, и на чью помощь он рассчитывает, и как думает действовать. Я стоял тут же, слышал все это и сразу смекнул, что один их них – прожженный старый интриган, а другой – неопытный новичок. Потом Брэдфорд ушел, а Кеймер весьма удивился, узнав от меня, кто был этот старик.
Как выяснилось, все обзаведение Кеймера состояло из ветхого, расхлябанного печатного станка и небольшого комплекта стершихся английских литер, и все это сейчас нужно было ему самому, так как он в это время набирал «Элегию на смерть Аквилы Роуза», о котором я уже упоминал, – это был образованный молодой человек примерного поведения, очень уважаемый в городе, служивший в Законодательной Ассамблее и приятный поэт. Кеймер и сам сочинял стихи, но очень посредственные. Нельзя сказать, что он их писал, – он выдумывал их и тут же набирал, и так как была у него всего одна касса и весь шрифт, похоже, должен был уйти на «Элегию», то помочь ему никто не мог. Я попробовал наладить его станок (которым он еще не пользовался и в котором ничего не смыслил) и, пообещав прийти и отпечатать его «Элегию», как только она будет готова, вернулся к Брэдфорду, а тот поручил мне небольшую работу и предложил пока жить и столоваться у него. Через несколько дней Кеймер послал за мной и просил отпечатать «Элегию». Теперь у него освободилась вторая касса и требовалось напечатать какой-то памфлет, на каковую работу он меня и поставил.
Оба эти типографщика были плохими мастерами. Брэдфорд не обучался ремеслу сызмальства и был очень безграмотен; а Кеймер, хотя и получил кое-какое образование, был всего лишь наборщиком, в тиснении же не знал толку. В прошлом он принадлежал к французским пророкам и умел подражать их ревностному красноречию. Ко времени нашего знакомства он не причислял себя ни к какому определенному вероисповеданию, но при случае высказывался в любом смысле, очень плохо знал жизнь и, как я впоследствии убедился, был изрядным мошенником. Ему не нравилось, что я, работая у него, живу у Брэдфорда. Сам он снимал целый дом, но не обставленный, так что не мог меня там поселить, но устроил мне жилье у вышеупомянутого мистера Рида, у того был собственный дом. И так как мои вещи наконец прибыли, мой внешний вид показался мисс Рид не столь смехотворным, как в тот день, когда ей довелось увидеть, как я иду по улице и ем булку.
Я начал заводить знакомства среди местных молодых людей, любителей чтения, весьма приятно проводил с ними вечера и, зарабатывая деньги усердием в работе и воздержанием, жил в свое удовольствие, стараясь поменьше думать о Бостоне и вовсе не желая, чтобы кто-нибудь из тамошних жителей узнал, где я нахожусь, за исключением моего друга Коллинза, которого я посвятил в мою тайну, и он свято хранил ее после того как получил мое письмо. Но случилось одно обстоятельство, заставившее меня вернуться в Бостон намного раньше, чем я намеревался. Один из моих зятьев, Роберт Холмс, был хозяином шлюпа, на котором вел торговлю между Бостоном и Делавэром. Однажды, будучи в Ньюкасле, что в сорока милях ниже Филадельфии, он там прослышал обо мне и написал мне письмо, в котором рассказал, как огорчил моих бостонских друзей мой внезапный отъезд, уверял меня в добром их ко мне расположении и горячо доказывал, что стоит мне вернуться домой, и все уладится согласно моим желаниям. В ответном письме я поблагодарил его за совет и подробно разъяснил, какие причины заставили меня расстаться с Бостоном, чтобы он понял, что я не так виноват, как ему кажется.
В ту пору в Ньюкасле находился сэр Уильям Кит, губернатор провинции, и случилось так, что мое письмо подали Холмсу в его присутствии. Холмс рассказал ему обо мне и показал письмо. Губернатор прочел его и выразил удивление, когда узнал, сколько мне лет. Он сказал, что я, как видно, подаю надежды, а значит, достоин поощрения. Филадельфийские печатники никуда не годятся, и если я надумаю открыть там свою типографию, он не сомневается в успехе. Сам же он берется поручать мне все заказы из подведомственных ему учреждений и вообще оказывать мне всемерную поддержку. Все это мой зять рассказал мне много позже, уже в Бостоне, но тогда я ничего об этом не знал, и вот однажды, когда мы с Кеймером работали у окна, мы увидели, как губернатор, а с ним еще один господин (как оказалось – полковник Френч из Ньюкасла), оба роскошно одетые, пересекли улицу прямо к дверям нашего дома.