Аполлон
Ведь вы знаете Херефонта. Человек этот смолоду был и моим, и вашим приверженцем, разделял с вами изгнание и возвратился вместе с вами. И вы, конечно, знаете, каков был Херефонт, до чего он был неудержим во всем, что бы ни затевал. Ну вот же, приехав однажды в Дельфы, дерзнул он обратиться к оракулу с таким вопросом. Я вам сказал не шумите, о мужи! Вот он и спросил, есть ли кто-нибудь на свете мудрее меня, и Пифия ему ответила, что никого нет мудрее. И хотя сам он умер, но вот брат его засвидетельствует вам об этом.
Херефонт – афинский политик, один из самых преданных учеников Сократа. Высмеян в комедии Аристофана «Облака», где вместе с учителем якобы занимается решением философских вопросов вроде «передом или задом пищит комар» – вероятно, политическая шутка, не имеющая никакого отношения к реальным занятиям Сократа и его учеников. Херефонт запомнился афинянам как мужественный человек, патриот, не склонный ни к каким авантюрам.
Пифия – дельфийская вещунья Аполлона, произносившая в состоянии транса загадочные пророчества. Часто до сих пор думают, что виной этому были ядовитые испарения в дельфийских горах, но, вероятно, под «испарениями» тогдашняя физиология понимала любое затуманивание мозга, независимо от причин, которыми могли быть, скажем, музыкальные ритмы.
Брат его (Херефонта) – Херекрат, по свидетельству Ксенофонта, Сократ умел мирить этих часто ссорившихся братьев.
Посмотрите теперь, зачем я это говорю; ведь мое намерение – объяснить вам, откуда пошла клевета на меня. Услыхав это, стал я размышлять сам с собою таким образом: что бы такое Бог хотел сказать и что это он подразумевает? Потому что сам я, конечно, нимало не сознаю себя мудрым; что же это он хочет сказать, говоря, что я мудрее всех? Ведь не может же он лгать: не полагается ему это.
Бог не может лгать – впоследствии этот тезис стал главным в утверждении Декартом достоверности окружающего мира: Бог как совершенный предмет мысли не может лгать мне, раз моя мысль о себе заведомо не может быть ложной, а значит, и более совершенная мысль о Боге подразумевает только истинные утверждения о бытии.
Долго я недоумевал, что такое он хочет сказать; потом, собравшись с силами, прибегнул к такому решению вопроса: пошел я к одному из тех людей, которые слывут мудрыми, думая, что тут-то я, скорее всего, опровергну прорицание, объявив оракулу, что вот этот, мол, мудрее меня, а ты меня назвал самым мудрым. Ну и когда я присмотрелся к этому человеку – называть его по имени нет никакой надобности, скажу только, что человек, глядя на которого я увидал то, что я увидал, был одним из государственных людей, о мужи афиняне, – так вот, когда я к нему присмотрелся (да побеседовал с ним), то мне показалось, что этот муж только кажется мудрым и многим другим, и особенно самому себе, а чтобы в самом деле он был мудрым, этого нет; и я старался доказать ему, что он только считает себя мудрым, а на самом деле не мудр. От этого и сам он, и многие из присутствовавших возненавидели меня.
Кажется мудрым – противопоставление «кажимости» (греч. «докса») и «истины» (греч. «алетейя») – ключевое в полемике Сократа против софистов, согласно Сократу не просто умеющих убедить аудиторию в мнимых вещах, но и выдающих за настоящую мудрость мнимую мудрость, мудрость напоказ, публичное знание в противовес истинному знанию.
Уходя оттуда, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, что что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю. На такую-то малость, думается мне, я буду мудрее, чем он, раз я, не зная чего-то, и не воображаю, что знаю эту вещь. Оттуда я пошел к другому, из тех, которые кажутся мудрее, чем тот, и увидал то же самое; и с тех пор возненавидели меня и сам он, и многие другие.
Что знаю эту вещь – вариант самого известного афоризма Сократа «Я знаю только, что ничего не знаю», который приписывался иногда также Демокриту Абдерскому. Это утверждение противопоставляет действительное знание, понимающее собственные пределы, мнимому знанию, опытному или социальному, всегда искажающему собственный предмет.
Ну и после этого стал я уже ходить по порядку. Замечал я, что делаюсь ненавистным, огорчался этим и боялся этого, но в то же время мне казалось, что слова Бога необходимо ставить выше всего. Итак, чтобы понять, что означает изречение Бога, мне казалось необходимым пойти ко всем, которые слывут знающими что-либо. И, клянусь собакой, о мужи афиняне, уж вам-то я должен говорить правду, что я поистине испытал нечто в таком роде: те, что пользуются самою большою славой, показались мне, когда я исследовал дело по указанию Бога, чуть ли не самыми бедными разумом, а другие, те, что считаются похуже, – более им одаренными.
Клянусь собакой – частая клятва Сократа, считавшего слишком суетливым клясться богами.
Но нужно мне рассказать вам о том, как я странствовал, точно я труд какой-то нес, и все это для того только, чтобы прорицание оказалось неопровергнутым. После государственных людей ходил я к поэтам, и к трагическим, и к дифирамбическим, и ко всем прочим, чтобы на месте уличить себя в том, что я невежественнее, чем они.
Дифирамб – гимн в честь Диониса, бога вина, необходимая часть дионисийских праздников, справлявшихся в Афинах всенародно. На этих праздниках представлялись также трагедии и комедии. Изобретение дифирамба приписывалось поэту Ариону; дифирамб включал в себя обращения солиста к Богу, диалоги и хоровые партии «хора мужчин» и «хора мальчиков»; такая структура, вероятно, повлияла на становление трагедии и комедии; во всяком случае, Аристотель думал именно так. Современное значение слова, «неумеренная похвала», представляет собой школьную насмешку над восторженностью этих экстатических гимнов, но ничего не говорит об их содержании и сути.
Брал я те из их произведений, которые, как мне казалось, всего тщательнее ими отработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, и научиться от них кое-чему. Стыдно мне, о мужи, сказать вам правду, а сказать все-таки следует. Ну да, одним словом, чуть ли не все присутствовавшие лучше могли бы объяснить то, что сделано этими поэтами, чем они сами. Таким образом, и относительно поэтов вот что я узнал в короткое время: не мудростью могут они творить то, что они творят, а какою-то прирожденною способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям; ведь и эти тоже говорят много хорошего, но совсем не знают того, о чем говорят. Нечто подобное, как мне показалось, испытывают и поэты; и в то же время я заметил, что вследствие своего поэтического дарования они считали себя мудрейшими из людей и в остальных отношениях, чего на деле не было. Ушел я и оттуда, думая, что превосхожу их тем же самым, чем и государственных людей.
Прирожденною способностью и в исступлении – буквально, «от природы и в энтузиазме», энтузиазмом называлось вселение Бога в человека во время экстаза, вдохновение, близкое пророческому. Сократ поддерживает введенное софистами противопоставление «природы» и «искусства», но изменяет его смысл: если для софистов все социальное становилось условным и поэтому предметом манипуляции, то для Сократа социальное – это область действия особой мудрости, которой нет в природе. Мысль об иррациональных, инстинктивных истоках творчества потом поддерживалась многими мыслителями – от Платона до идеологов европейского романтизма.
Мудрейшие – имеется в виду не «учащие жизни» или «способные давать мудрые советы», но владеющие практической мудростью, мастера во всех ремеслах, профессионалы во всем. Сократ одновременно обличает и притязания софистов на универсальный профессионализм, и старые представления о поэзии как о вместилище всевозможной мудрости, в том числе практической, включая ремесленные советы, что было важно как для читателей Гомера и Гесиода, так и для ранних философов, представлявших свои достижения и догадки в виде поэм «О природе».
Под конец уж пошел я к ремесленникам.
Ремесленник – «работающий руками», здесь это слово лишено всякого презрительного оттенка, Сократ сам был из ремесленников. Скорее, мы бы могли перевести это слово как «специалисты», создатели уникальных вещей. В классическую эпоху противопоставлялись «поэзия» как божественное творчество, влияющее на состояние всего мира, пересоздающее мир, и «искусство», оно же ремесло, как создание готовых вещей, например домов или кулинарных блюд. Современное высокое понимание «искусства» стало результатом начавшегося в эпоху Возрождения переноса привилегий «поэзии» на «ремесло».
Про себя я знал, что я попросту ничего не знаю, ну а уж про этих мне было известно, что я найду их знающими много хорошего. И в этом я не ошибся: в самом деле, они знали то, чего я не знал, и этим были мудрее меня. Но, о мужи афиняне, мне показалось, что они грешили тем же, чем и поэты: оттого, что они хорошо владели искусством, каждый считал себя самым мудрым также и относительно прочего, самого важного, и эта ошибка заслоняла собою ту мудрость, какая у них была; так что, возвращаясь к изречению, я спрашивал сам себя, что бы я для себя предпочел, оставаться ли мне так, как есть, не будучи ни мудрым их мудростью, ни невежественным их невежеством, или, как они, быть и тем и другим. И я отвечал самому себе и оракулу, что для меня выгоднее оставаться как есть.
Вот от этого самого исследования, о мужи афиняне, с одной стороны, многие меня возненавидели, притом как нельзя сильнее и глубже, отчего произошло и множество клевет, а с другой стороны, начали мне давать это название мудреца, потому что присутствующие каждый раз думают, что сам я мудр в том, относительно чего я отрицаю мудрость другого. А на самом деле, о мужи, мудрым-то оказывается Бог, и этим изречением он желает сказать, что человеческая мудрость стоит немногого или вовсе ничего не стоит, и, кажется, при этом он не имеет в виду именно Сократа, а пользуется моим именем для примера, все равно как если бы он говорил, что из вас, о люди, мудрейший тот, кто, подобно Сократу, знает, что ничего-то по правде не стоит его мудрость. Ну и что меня касается, то я и теперь, обходя разные места, выискиваю и допытываюсь по слову Бога, не покажется ли мне кто-нибудь из граждан или чужеземцев мудрым, и, как только мне это не кажется, спешу поддержать Бога и показываю этому человеку, что он не мудр. И благодаря этой работе не было у меня досуга сделать что-нибудь достойное упоминания ни для города, ни для домашнего дела, но через эту службу Богу пребываю я в крайней бедности.
Достойное упоминания – обычное выражение для достопамятного дела или события, того, что идет в учет, засчитывается человеку за заслугу (в наших представлениях – дело, заслуживающее почетной награды).
Пребываю я в крайней бедности – имущество Сократа оценивалось после смерти в 5 мин – примерно годовой заработок чернорабочего.
Кроме того, следующие за мною по собственному почину молодые люди, у которых всего больше досуга, сыновья самых богатых граждан, рады бывают послушать, как я испытываю людей, и часто подражают мне сами, принимаясь пытать других; ну и я полагаю, что они находят многое множество таких, которые думают, что они что-то знают, а на деле ничего не знают или знают одни пустяки. От этого те, кого они испытывают, сердятся не на самих себя, а на меня и говорят, что есть какой-то Сократ, негоднейший человек, который развращает молодых людей. А когда спросят их, что он делает и чему он учит, то они не знают, что сказать, но, чтобы скрыть свое затруднение, говорят то, что вообще принято говорить обо всех любителях мудрости: он-де занимается тем, что в небесах и под землею, богов не признает, ложь выдает за истину.
Испытываю – экзаменую. Сократ утвердил значение этого слова в смысле «расспросов».
Затруднение – греч. «апория», логическое понятие, обозначающее невозможность дать связный ответ на поставленный вопрос, включающий на одних правах конкретные и отвлеченные понятия. Известны, например, апории Зенона: «Можно ли говорить о движении, если в каждый момент движения тело неподвижно?» или «Можно ли, прибавляя по зерну, получить кучу, если сами по себе зерна еще не куча?»
А сказать правду, думаю, им не очень-то хочется, потому что тогда оказалось бы, что они только делают вид, будто что-то знают, а на деле ничего не знают. Ну а так как они, думается мне, честолюбивы, могущественны и многочисленны и говорят обо мне согласно и убедительно, то и переполнили ваши уши, клевеща на меня издавна и громко.
Громко – можно перевести также как «сильно», «чрезмерно», «нагло».
От этого обрушились на меня и Мелет, и Анит, и Ликон: Мелет, негодуя за поэтов, Анит – за ремесленников, а Ликон – за риторов. Так что я удивился бы, как говорил вначале, если бы оказался способным опровергнуть перед вами в столь малое время столь великую клевету. Вот вам, о мужи афиняне, правда, как она есть, и говорю я вам без утайки, не умалчивая ни о важном, ни о пустяках. Хотя я, может быть, и знаю, что через это становлюсь ненавистным, но это и служит доказательством, что я сказал правду и что в этом-то и состоит клевета на меня и таковы именно ее причины. И когда бы вы ни стали исследовать это дело, теперь или потом, всегда вы найдете, что это так.
Итак, что касается первых моих обвинителей, этой моей защиты будет для обвинителей достаточно; а теперь я постараюсь защищаться против Мелета, любящего, как он говорит, наш город, и против остальных обвинителей. Опять-таки, конечно, примем их обвинение за формальную присягу других обвинителей. Кажется, так: Сократ, говорят они, преступает закон тем, что развращает молодых людей и богов, которых признает город, не признает, а признает другие, новые божественные знамения. Таково именно обвинение; рассмотрим же каждое слово этого обвинения отдельно. Мелет говорит, что я преступаю закон, развращая молодых людей, а я, о мужи афиняне, утверждаю, что преступает закон Мелет, потому что он шутит важными вещами и легкомысленно призывает людей на суд, делая вид, что он заботится и печалится о вещах, до которых ему никогда не было никакого дела; а что оно так, я постараюсь показать это и вам.
Любящего… наш город – Сократ иронизирует: слушатели помнили, что Мелет сотрудничал с оккупационной властью Тридцати тиранов.
Божественные знамения – лучше перевести просто «божества», греческое «даймонион» означает «нечто божественное», и так Сократ называл своего духа (на латинский это слово было переведено как «гений», откуда знакомый нам арабский джинн и гений в значении «творческий вдохновитель»).
Шутит важными вещами – буквально «усердно (или: пристрастно, тенденциозно, «от души») издевается». Слово, переведенное как «шутить», имело смысл скорее «заигрывать» (в том числе эротически ухаживать, что есть и в старом русском «шутить с девицей»), а также издеваться, играть с тем, что заслуживает почтения.
– Ну вот, Мелет, скажи-ка ты мне: не правда ли, для тебя очень важно, чтобы молодые люди были как можно лучше?
Не вполне ясно, действительно ли Мелет отвечал на вопросы Сократа или эти ответы подразумевались самой логикой обращений Сократа к Мелету. Перед нами один из первых образцов речи, построенной как скрытый диалог с собеседником, который вынужден признать неправильность своей позиции. Таких речей сейчас немало в голливудских фильмах: собеседнику не обязательно даже отвечать, потому что зритель сразу поймет, что тот может ответить.
– Конечно.
– В таком случае скажи-ка ты вот этим людям, кто именно делает их лучшими? Очевидно, ты знаешь, коли заботишься об этом. Развратителя ты нашел, как говоришь: привел сюда меня и обвиняешь; а назови-ка теперь того, кто делает их лучшими, напомни им, кто это. Вот видишь, Мелет, ты молчишь и не знаешь, что сказать. И тебе не стыдно? И это не кажется тебе достаточным доказательством, что тебе нет до этого никакого дела? Однако, добрейший, говори же: кто делает их лучшими?
Добрейший – в оригинале просто «добрый»: одно из обычных обращений к собеседнику, вроде нашего «друг» или «почтенный». Насколько нейтральны, а насколько ироничны такие обращения – сказать трудно: обычно в речи эти оттенки непостоянные и мерцающие.
– Законы.
– Да не об этом я спрашиваю, любезнейший, а о том, кто эти люди, что прежде всего знают их, эти законы.
– А вот они, Сократ, – судьи.
– Что ты говоришь, Мелет! Вот эти самые люди способны воспитывать юношей и делать их лучшими?
– Как нельзя более.
– Все? Или одни способны, а другие нет?
– Все.
– Хорошо же ты говоришь, клянусь Герой, и какое множество людей, полезных для других! Ну а вот они, слушающие, делают юношей лучшими или же нет?
Клянусь Герой – клятва Герой часто заменяла высшую клятву, клятву Зевсом: клясться именем супруги вместо супруга казалось безопаснее. Существовала также клятва Харитами – первоначально словом «харита» называлась особая жидкость, изливаемая с неба и делающая человека прекрасным и вдохновенным; вероятно, изначально опьяняющая жидкость или блеск неожиданного явления богов, но в классической Греции уже складывается представление о Харитах как о богинях юной и вдохновенной красоты, прелести и милости. В христианстве словом «харита» называется благодать, тоже мыслимая как обильная и вдохновляющая жидкость, «излияние благодати».
– И они тоже.
– А члены Совета?
Совет – Совет Пятисот, высший орган административной и судебной власти в древних Афинах. В него избиралось по 50 человек от каждой из 10 фил (исторических районов) Афин; филы заседали поочередно, так что практические решения принимали 50 человек, именовавшиеся на время их полномочий пританами, то есть ответственными лицами. В современном греческом пританом называется ректор университета. Председатель сессии звался эпистатом, предстоятелем, он избирался в начале каждого заседания. При этом для суда собирались все 500, как это и было в суде над Сократом.
– Да, и члены Совета.
– Но в таком случае, Мелет, не портят ли юношей те, что участвуют в Народном собрании? Или и те тоже, все до единого, делают их лучшими?
– И те тоже.
– По-видимому, кроме меня, все афиняне делают их добрыми и прекрасными, только я один порчу. Ты это хочешь сказать?
– Как раз это самое.
– Большое же ты мне, однако, приписываешь несчастье. Но ответь-ка мне: кажется ли тебе, что так же бывает и относительно лошадей, что улучшают их все, а портит кто-нибудь один? Или же совсем напротив, улучшать способен кто-нибудь один или очень немногие, именно знатоки верховой езды, а когда ухаживают за лошадьми и пользуются ими все, то портят их? Не бывает ли, Мелет, точно так же не только относительно лошадей, но и относительно всех других животных? Да уж само собою разумеется, согласны ли вы с Анитом на это или не согласны, потому что это было бы удивительное счастье для юношей, если бы их портил только один, остальные же приносили бы им пользу. Впрочем, Мелет, ты достаточно показал, что никогда не заботился о юношах, и ясно обнаруживаешь свое равнодушие: тебе нет никакого дела до того самого, из-за чего ты привел меня в суд.
Лошади – мода на дорогих лошадей была в Афинах устойчивой, владеть лошадью и много времени уделять выездам и уходу за ней – признак как аристократа, так и нувориша. Сократ намекает на то, что обвинители обращаются к сознанию недавних выскочек. Интересно, что мода на лошадей обыграна и в «Облаках» Аристофана, где незадачливый последователь Сократа носит нелепое имя Фидиппид, то есть Лошадечтитель, и помешан только на лошадях и скачках – наподобие нынешнего помешательства «золотой молодежи» на спортивных автомобилях.
А вот, Мелет, скажи нам еще, ради Зевса: что приятнее, жить ли с хорошими гражданами или с дурными? Ну, друг, отвечай! Я ведь не спрашиваю ничего трудного. Не причиняют ли дурные какого-нибудь зла тем, которые всегда с ними в самых близких отношениях, а добрые – какого-нибудь добра?
– Конечно.
– Так найдется ли кто-нибудь, кто желал бы скорее получать от ближних вред, чем пользу? Отвечай, добрейший, ведь и закон повелевает отвечать. Существует ли кто-нибудь, кто желал бы получать вред?
– Конечно, нет.
– Ну вот. А привел ты меня сюда как человека, который портит и ухудшает юношей намеренно или ненамеренно?
Намеренно или ненамеренно – важнейшая этическая оппозиция античности, которую лучше перевести «по воле» и «против воли», или «добровольно» и «недобровольно». Она подразумевала как обсуждение условий этического выбора под давлением природных или социальных обстоятельств, так и природу этического выбора как осознанного движения воли. Не следует смешивать эту оппозицию с другим значением «намерения» как принятия решения, исходя из всех имеющихся обстоятельств, как рефлективного акта (что вернее было бы перевести как «решение», «умысел», буквально «совет»), в отличие от обсуждаемых в этой оппозиции базовых этических интуиций. В греческом языке этим значениям соответствуют разные слова.
– Который портит намеренно.
– Как же это так, Мелет? Ты, такой молодой, настолько мудрее меня, что тебе уже известно, что злые причиняют своим ближним какое-нибудь зло, а добрые – добро, а я, такой старый, до того невежествен, что не знаю даже, что если я кого-нибудь из близких сделаю негодным, то должен опасаться от него какого-нибудь зла, и вот такое-то великое зло я добровольно на себя навлекаю, как ты утверждаешь! В этом я тебе не поверю, Мелет, да и никто другой, я думаю, не поверит. Но или я не порчу, или если порчу, то ненамеренно; таким образом, у тебя-то выходит ложь в обоих случаях. Если же я порчу ненамеренно, то за такие невольные проступки не следует по закону приводить сюда, а следует, обратившись частным образом, учить и наставлять; потому, ясное дело, что, уразумевши, я перестану делать то, что делаю ненамеренно. Ты же меня избегал и не хотел научить, а привел меня сюда, куда по закону следует приводить тех, которые имеют нужду в наказании, а не в научении.
Но ведь это уже ясно, о мужи афиняне, что Мелету, как я говорил, никогда не было до этих вещей никакого дела; а все-таки ты нам скажи, Мелет, каким образом, по-твоему, порчу я юношей? Не ясно ли, по обвинению, которое ты против меня подал, что я порчу их тем, что учу не почитать богов, которых почитает город, а почитать другие, новые божественные знамения? Не это ли ты разумеешь, говоря, что своим учением я врежу?
– Вот именно это самое.
– Так ради них, Мелет, ради этих богов, о которых теперь идет речь, скажи еще раз то же самое яснее и для меня, и для этих вот мужей. Дело в том, что я не могу понять, что ты хочешь сказать: то ли, что некоторых богов я учу признавать, а следовательно, и сам признаю богов, так что я не совсем безбожник и не в этом мое преступление, а только я учу признавать не тех богов, которых признает город, а других, и в этом-то ты меня и обвиняешь, что я признаю других богов; или же ты утверждаешь, что я вообще не признаю богов, и не только сам не признаю, но и других этому научаю.
Признавать – буквально «делать законными»: так называлось не просто почитание богов, список которых был для любого древнего грека открытым, но признание Бога в качестве важного для государственной и общественной жизни.
– Вот именно, я говорю, что ты вообще не признаешь богов.
– Удивительный ты человек, Мелет! Зачем ты это говоришь? Значит, я не признаю богами ни Солнце, ни Луну, как признают прочие люди?
– Право же так, о мужи судьи, потому что он утверждает, что Солнце – камень, а Луна – земля.
– Берешься обвинять Анаксагора, друг Мелет, и так презираешь судей и считаешь их столь несведущими по части литературы! Ты думаешь, им неизвестно, что книги Анаксагора Клазоменского переполнены подобными мыслями? А молодые люди, оказывается, узнают это от меня, когда они могут узнать то же самое, заплативши за это в орхестре иной раз не больше драхмы, и потом смеяться над Сократом, если бы он приписывал эти мысли себе, к тому же еще столь нелепые! Но скажи, ради Зевса, так-таки я, по-твоему, никаких богов и не признаю?
Анаксагор Клазоменский (ок. 500–428 до н. э.) – философ, математик, настаивал на натуралистическом объяснении небесных явлений. Так, солнце он считал раскаленным камнем, а траекторию его движения объяснял различной плотностью воздуха вокруг земли. За отрицание почитаемых городом богов он был приговорен к смерти, но фактический правитель Афинской империи Перикл, учившийся у него, добился замены казни ссылкой.
Орхестра – круглая сцена античного театра (в то время как «сценой», буквально «палаткой, шалашом» в античном театре назывались кулисы). Здесь в переводе передан обычный для разговорной речи сбой в оригинале: должно быть «заплатив… узнать в орхестре», то есть из хода спектакля. Гипотеза о том, что орхестрой мог называться книжный магазин, в некоторых современных комментариях, не находит достаточных подтверждений.