Но плакать о былом смысла нет.
Вся дрожа, она поднялась на колени. Жизнь, которая у нее была, не просто осталась в прошлом – ее украли. Брат не просто умер – его убили. Закололи, как свинью. Монца с усилием сжала изувеченные пальцы, и те сложились в трясущийся кулак.
– Убью.
Представила их себе, одного за другим.
Гобба, жирный хряк, привалившийся к стене. «Тело недурное пропадет понапрасну». Передернулась, вспомнив сапог, топчущий руку, хруст ломающихся костей.
Мофис, банкир, холодно разглядывающий труп Бенны, как досадную помеху.
Карпи Верный. Человек, который столько лет был рядом, ел рядом, сражался рядом. «Мне жаль, правда, жаль». Монца снова увидела его руку, отводящую нож перед ударом, нащупала сквозь мокрую рубаху рану, ничтожную по сравнению с остальными, и принялась давить ее и мять, пока та не запылала огнем.
– Убью.
Ганмарк. Кроткое, усталое лицо. Меч, вонзающийся в спину Бенны. Монца снова содрогнулась. «Ну вот… с этим кончено».
Принц Арио, поигрывающий бокалом, развалясь в кресле. Кинжал, вонзающийся в шею Бенны. Кровь, сочащаяся меж белых пальцев.
Она заставила себя вспомнить каждую деталь, каждое слово.
Фоскар. «Я в этом участвовать не буду». Есть ли разница?
– Всех убью.
И Орсо – последний. Орсо, для которого она сражалась и убивала. Великий герцог Орсо, властитель Талина, который вдруг испугался народной молвы. Убил ее брата, изуродовал ее саму ни за что, вообразив, что они займут его место.
Монца стиснула зубы так, что заломило челюсти. Ощутила отеческое прикосновение его руки к своему плечу, и по телу пробежали мурашки. Увидела его улыбку, услышала голос, отозвавшийся эхом в расколотом черепе.
«Что бы я без вас делал?»
Семь человек.
Она с трудом поднялась на ноги и, кусая губы, побрела дальше. Дождь все лил, с волос на лицо текла вода. Боль грызла каждую косточку в теле, но Монца не собиралась останавливаться.
– Убью… убью… убью…
Больше не было места сомнениям. Отныне она разучилась плакать.
Старая тропа заросла – не узнать. Измученное тело Монцы исхлестали ветви. Стоптанные ноги изжалила ежевика. Пробравшись сквозь дыру в изгороди, она окинула хмурым взглядом место своего рождения. Ни разу эта упрямая земля не приносила столько хлеба, сколько было на ней сейчас терний и крапивы. Верхнее поле – мертвый сухостой. Нижнее – вересковая пустошь. С опушки леса тоскливо глянул на Монцу остов дома, и она ответила ему таким же тоскливым взглядом.
Похоже, время прошлось по обоим глубокой бороздой.
Она присела на корточки, заскрежетав зубами, когда дряблые мышцы натянулись на кривых костях, и некоторое время слушала, как каркают на закат вороны, и смотрела, как пригибает траву и треплет крапиву ветер, пока не уверилась, что здесь и в самом деле ни души. Тогда она кое-как поднялась на ноги и заковыляла к развалинам дома, где умер ее отец, к полуразвалившимся стенам и паре гнилых балок, занимавших так мало места, что трудно представить, как здесь когда-то можно было жить. Да еще и втроем. С отцом и Бенной… Монца отвернулась и сплюнула. Она пришла сюда не ради сладко-горьких воспоминаний.
Ради мести.
Лопата нашлась там, где ее оставили две зимы назад. И даже не слишком заржавела под прикрытием кое-какого хлама в углу сарая без крыши. Тридцать шагов в лес. Трудно представить, как легко она проделывала когда-то эти широкие, ровные, бодрые шаги. Монца, волоча за собой лопату, пробралась сквозь заросли сорняков. Вошла, морщась при каждом шаге, в тихий лес, пронизанный косыми солнечными лучами, рисовавшими причудливые узоры на палой листве. Вечер угасал.
Тридцатый шаг. Она обрубила лопатой ветви ежевики, кряхтя, оттащила в сторону трухлявый древесный ствол и начала копать. В прежние времена – немалое испытание для ее рук и ног. Нынче – мука адская, скрежет зубовный, кошмар наяву. Но Монца никогда не сдавалась на полпути. Чего бы это ни стоило. «Черт в тебе сидит», – говаривал ей Коска. И был прав. Что подтвердил его собственный печальный опыт.
Смеркалось, когда послышался наконец глухой стук металла о дерево. Монца отгребла остатки земли, взялась за железное кольцо. Потянула вверх, выпрямляясь и рыча от натуги. Ворованная одежда прилипла к потному телу. Со скрежетом открылся люк, явив взору черную дыру и верх уходящей в темноту лестницы.
Спускалась Монца очень медленно и осторожно, не имея ни малейшего желания ломать кости заново. Внизу пошарила по сторонам, нащупала полку, повоевала с кремнем, не желавшим подчиняться недоразумению, которое звалось рукой, зажгла фонарь. Тусклый его свет озарил своды погреба, блеснул на металлических деталях ловушек Бенны, оставшихся с прошлого раза в полной неприкосновенности.
Ему всегда нравилось предугадывать ходы противника.
Высветились ржавые крюки, увешанные ключами – от пустующих домов в самых разных уголках Стирии, мест для укрытия. Стойка у стены по левую руку, щетинившаяся клинками, длинными и короткими. Монца открыла стоявший рядом сундук. Одежда, аккуратно сложенная, ни разу не ношенная, которая сейчас ей вряд ли пришлась бы впору, с усохшим-то телом. Она дотронулась до одной из рубашек Бенны, вспоминая, как он выбирал этот шелк, и взгляд упал на правую руку, освещенную фонарем. Монца быстро откопала в сундуке пару перчаток, одну бросила обратно, вторую, морщась, натянула на уродливые, непослушные пальцы. Мизинец и в перчатке упрямо торчал вбок.
В глубине погреба были составлены деревянные ящики, числом – двадцать. Монца похромала к ближайшему и откинула крышку. Свет фонаря озарил золото Хермона. Груду монет. Целое состояние – в одном только этом ящике. Она осторожно пощупала бугорки под кожей на голове. Золото… С его помощью можно сделать куда больше, чем залатать череп.
Зарыв в золотые монетки руку, Монца пропустила их между пальцами. Как делают почему-то все, пребывая наедине с ящиком денег.
Они станут ее оружием. Они и…
Монца двинулась вдоль стойки с клинками, проводя по эфесам рукой в перчатке. Перед одним остановилась. Длинный меч из великолепной стали, без всяких декоративных завитушек, но наделенный, на ее взгляд, грозной красотой. Той, что отличает вещь, точно отвечающую своему назначению. Он звался Кальвец, этот меч, выкованный лучшим кузнецом Стирии. Ее подарок Бенне… пусть брат и не видел разницы между хорошим клинком и морковкой. Проходил с ним неделю и сменил на негодный кусок металла с дурацким золоченым плетением, отнюдь не стоивший отданных за него денег.
Тот самый, который он пытался вытащить, когда его убивали.
Взявшись за холодную рукоять левой рукой – непривычное ощущение, – она на несколько дюймов вытянула меч из ножен. Блеснула светло и хищно в свете фонаря сталь.
Хорошая сталь гнется, но не ломается. Хорошая сталь всегда остра и готова к действию. Хорошая сталь не знает боли и жалости, а пуще того – раскаяния.
Монца поймала себя на том, что улыбается. Впервые за все эти месяцы. Впервые с того дня, когда удавка Гоббы обвила ее шею.
Итак… месть.
Рыба на суше
Холодный ветер с моря устроил в доках Талина дьявольски хорошую продувку. Или дьявольски скверную – в зависимости от того, как человек одет. Трясучка, считай, был не одет вовсе. Он поплотнее запахнул тонкую куртку, хотя мог бы и не трудиться – теплей от этого не стало, сощурил глаза и горестно съежился под очередным порывом леденящего ветра. Сегодня он вполне оправдывал свое имя. Как, впрочем, и всю последнюю неделю.
В который раз вспомнились посиделки у теплого очага в добротном доме, там, на Севере, в Уфрисе, с животом, полным мяса, и головой, полной грез, разговоры с Воссулой о чудесном городе Талине. Вспомнились не без горечи, ибо этот чертов торговец с влажными глазами и убедил его сладкими рассказами о своей родине отправиться в чертову Стирию.
Воссула говорил, что в Талине всегда светит солнце. Потому-то Трясучка и продал перед отплытием теплую куртку. Вспотеть, понимаешь ли, боялся. Сейчас, когда он трясся, как осенний лист, цепляющийся из последних сил за ветку, казалось, что Воссула несколько погрешил против правды.
Трясучка посмотрел на волны, без устали лизавшие набережную, раскачивая и обдавая стылой водяной пылью гнилые лодки на гнилых причалах. Прислушался к скрипу стальных тросов, унылой перекличке чаек, громыханию расхлябанных ставней на ветру, бормотанию толпившихся вокруг людей, которые все до единого искали в доках хоть какой-то работы. И нигде, пожалуй, не услышать было за раз столько печальных историй, как здесь. Грязные лохмотья, исхудалые лица. Люди – отчаявшиеся. Такие, как Трясучка, другими словами. С той лишь разницей, что они тут родились. А он приперся сюда по глупости.
Трясучка вытащил из внутреннего кармана последний ломоть хлеба, бережно, как скряга сокровища из тайника. Куснул, стараясь не уронить ни крошки. Увидел, что на него смотрит, облизывая бледные губы, какой-то бедолага. Поежился, отломил кусочек и дал ему.
– Спасибо, друг. – Тот с жадностью проглотил все до крошки.
– Не за что, – сказал Трясучка, хотя, чтобы заработать этот хлеб, колол дрова несколько часов кряду. Было за что, на самом деле.
На него уставились и другие, стоявшие поблизости, тоскливыми, как у голодных щенят, глазами. Он поднял руки.
– Будь у меня хлеба на всех, чего бы я тут торчал?
Отвернулись, недовольные… Трясучка втянул в себя скопившиеся в носу холодные сопли и выплюнул. Вот и все, что прошло нынче утром через его рот, кроме ломтя черствого хлеба, да и то не туда, куда надо. Когда он прибыл в Стирию, карман был полон серебра, с лица не сходила улыбка, грудь распирало от радостных надежд. Прошло десять недель, и опустело все, остался лишь горький осадок.
Воссула говорил, что люди в Талине дружелюбны как овечки и чужеземцев встречают как дорогих гостей. Его встретили насмешками и с редким усердием поспешили избавить от денег, пуская в ход самые бесчестные уловки. Удача не валилась в руки сама собой на каждом углу. Не чаще, во всяком случае, чем на Севере.
К пристани тем временем подошел рыбачий баркас, пришвартовался. Забегали по палубе рыбаки, натягивая канаты и кляня какую-то парусину. Толпа вокруг Трясучки заволновалась – вдруг работа перепадет? Он и сам ощутил робкую вспышку надежды и, как ни уговаривал себя не суетиться, все же привстал на цыпочки, чтобы лучше видеть.
Из сетей на пристань полилась потоком рыба, сверкая серебром в лучах водянистого солнца. Хорошее, честное занятие – ловить рыбу, плавать по соленому морю с людьми, которые не говорят лишних слов и плечом к плечу борются с ветром, выбирая из моря его щедрые дары… Благородное дело. Так, во всяком случае, убеждал себя Трясучка, стараясь не замечать вони. Сейчас ему показалось бы благородным любое дело, только предложи.
С баркаса сошел мужчина, обветренный как старый воротный столб, и с важным видом зашагал к толпе, в которой тут же началась толкотня. Все спешили попасться ему на глаза первыми. Капитан, понял Трясучка.
– Нужны двое, – сказал тот, сдвигая на затылок потрепанную шапку и обводя взглядом исполненные надежды лица отчаявшихся людей. – Ты и ты.
Стоит ли говорить, что в число их Трясучка не попал? Как все остальные, он понурился, глядя на двоих счастливчиков, поспешивших вслед за капитаном к баркасу. Одним из них был ублюдок, которому он дал хлеба и который даже не оглянулся, не то чтобы словечко за него замолвить. Может, конечно, человека делает то, что он отдает, а не то, что получает, как говорил брат, но неплохо бы иногда и получать в ответ, чтобы не подохнуть с голоду.
– Дерьмо, – сказал Трясучка и решительно двинулся за ними.
Протолкался меж рыбаками, что раскладывали по корзинам и тележкам еще трепещущую добычу, поднялся на палубу и подошел, изобразив само дружелюбие, к капитану.
– Прекрасный у вас корабль, – так он начал, хотя поганей этой старой галоши не видал.
– И что?
– Может, наймете меня?
– Тебя? Что ты знаешь о рыбе?
Трясучка был мастером топора, меча, копья и щита, прошел весь Север, то атакуя, то обороняясь. Получил несколько скверных ран и с лихвой за них расплатился. Но понял, что это плохая жизнь, и решил стать лучше. И уцепился за свое намерение, как тонущий за бревно.
– Ловил ее частенько, в детстве. Ходил на озеро с отцом.
Галька под босыми ногами. Свет, блещущий на воде. Улыбки отца и брата…
Но капитан его тоски по родине не понял.
– Озеро? Мы вообще-то ходим по морю, парень.
– В море я, по правде говоря, рыбу не ловил.
– Какого же черта время у меня отнимаешь? Коль надо, я могу нанять стирийских рыбаков, умельцев, которые полжизни провели в море. Вон они стоят, на выбор. – Капитан махнул в сторону пристани, где в праздном ожидании толпились люди, которые полжизни провели, судя по виду, скорее за пивной кружкой. – На кой мне давать работу какому-то северному нищеброду?
– Я буду хорошо работать. Мне просто не везло до сих пор. Но кабы кто помог…
– Все так говорят. Только я не понял, почему именно я должен тебе помочь.
– Так ведь помогать – это…
– Катись отсюда, засранец! – Капитан подхватил с палубы дубинку и замахнулся на него, как на собаку. – Проваливай вместе со своим невезением!
– Я, может, не рыбак, но что умею, так это кровь пускать. Положи-ка ты палку, говнюк, пока я не воткнул ее тебе в глотку. – Трясучка разом преобразился. Стал грозен ликом, как истинный северянин.
Капитан дрогнул, попятился, что-то проворчал себе под нос. Бросил палку и принялся орать на кого-то из своих людей.
Ушел Трясучка без оглядки. Покинув пристань, сгорбился, побрел устало мимо рваных объявлений на стенах, по узкому переулку, ведущему в город. Шум доков за спиной затих.
Тот же самый разговор происходил у него и с кузнецами, и с пекарями, и со всеми прочими проклятыми мастеровыми в этом проклятом городе – даже с сапожником, который поначалу казался добродушным, пока не предложил Трясучке трахнуть самого себя.
Воссула говорил, что работы в Стирии навалом, стоит только попросить. Похоже, Воссула, неведомо по каким причинам, бессовестно врал. Всю дорогу. Трясучка задавал ему много разных вопросов. Но только сейчас, когда он присел на чье-то крыльцо, едва не угодив стоптанными сапогами в сточную канаву, где валялись рыбьи головы, в голову ему пришло, что он не задал одного, главного вопроса, который был очевиден с первого же дня в этом городе.
«Скажи мне, Воссула, если Стирия – такое чудо неземное, какого дьявола ты торчишь на Севере?»
– Долбаная Стирия, – прошипел Трясучка на северном наречии. В носу защипало – это значило, что он готов расплакаться. И так паршиво ему было, что он не устыдился бы слез. Он – Кол Трясучка. Сын Гремучей Шеи. Названный, всегда готовый идти на смерть. Сражавшийся рядом с величайшими воителями Севера – Руддой Тридуба, Черным Доу, Ищейкой, Молчуном Хардингом. Возглавлявший атаку против Союза у реки Кумнур. Державший оборону против тысячи шанка под крепостью Дунбрек. Продержавшийся семь дней смертоубийства в Высокогорье. Вспомнив эти славные, отчаянные битвы, из которых он вышел живым, Трясучка почувствовал, как на губах заиграла улыбка. Да, конечно, то не жизнь была, а дерьмо, но какими же счастливыми казались сейчас эти дни… Когда рядом были хотя бы друзья.
Послышался топот, и Трясучка поднял голову. По переулку со стороны пристани, откуда пришел он сам, крадущимся шагом приближались четверо с тем вороватым видом, какой бывает у людей, замысливших недоброе. Надеясь, что это «недоброе» не касается его, Трясучка, дабы стать незаметнее, втянул голову в плечи.
Но они, подойдя, остановились, выстроились полукругом, и сердце у него упало. Один – с разбухшим красным носом, как у пьяниц. Другой – с голой, как носок сапога, головою и с деревянной палкой вместо ноги. Третий – с жидкой бороденкой и гнилыми зубами. Каков вид, решил Трясучка, таковы, поди, и намерения.
Четвертый, мерзкого вида ублюдок с крысиной мордочкой, ухмыльнулся.
– Не найдется ли у тебя для нас чего ценного?
– Хотелось бы, чтобы было. Да нету. Так что можете себе идти дальше.
Крысенок, раздосадованный, метнул взгляд на лысого.
– Тогда гони сапоги.
– Холодно же. Я замерзну.
– Мерзни, мне-то что. Сапоги, живо, пока не дали для сугреву пинка.
– Провались, Талин, – проворчал Трясучка, и недотлевшая жалость к себе вдруг вспыхнула в нем с новой силой, нашептывая, что лучше уступить. Мерзавцам ни к чему его сапоги, все, что им нужно, – выглядеть в своих глазах сильными. Но глупо драться одному против четверых, да еще без всякого оружия. И помирать за дырявую обувку, как бы холодно на улице ни было, тоже глупо.
Он наклонился со вздохом и начал стаскивать сапог. В следующий миг его колено ударило красноносого в пах, заставив того крякнуть и сложиться пополам. Это удивило самого Трясучку не меньше, чем грабителей. Видать, мысли о хождении босиком его гордость не снесла. Следом он двинул в челюсть крысенку, схватил его за грудки и швырнул на дружков, отчего те сбились в кучу и заверещали, как девки, застигнутые градом.
Лысый попер на него с палкой, Трясучка увел плечо. Палка просвистела мимо. Лысый потерял равновесие и разинул рот, который Трясучка тут же захлопнул, поддав снизу кулаком, после чего подсек ублюдка под ноги и швырнул наземь. Лысый пронзительно завопил. Кулак Трясучки врезался ему в лицо – один, два, три, четыре раза. Кровь брызнула из сотворенного месива на рукав и без того грязной куртки.
Трясучка молниеносно выпрямился, оставив лысого выплевывать зубы в сточную канаву. Красноносый все еще корчился, завывая и держась за пах. Но остальные двое выхватили ножи. Блеснули острые лезвия. Трясучка, тяжело дыша, пригнулся, сжал кулаки. Взгляд его заметался между двумя противниками. Гнев быстро остывал. Лучше бы он отдал сапоги. Поскольку их все равно снимут с его коченеющих мертвых ног через весьма короткое, но неприятное для него время. Чертова гордость… от нее один только вред.
Крысенок утер кровь под носом.
– Считай, ты сдох, вонючий северянин! Ты…
Одна нога под ним внезапно подломилась, и с диким визгом он упал, выронив нож.
Из-за его спины появился некто. Высокий, прячущий лицо под капюшоном, держащий в левой руке небрежно опущенный меч, чей длинный тонкий клинок вобрал в себя, казалось, весь свет, что был в переулке, и кровожадно запылал. Последний из похитителей сапог, гнилозубый, выпучил на него большие, как у коровы, глаза, напрочь позабыв о собственном ноже, который стал вдруг выглядеть никчемной безделушкой.
– Беги, пока можешь.
Трясучка от неожиданности тоже выпучил глаза. Голос был женский.
Предложение дважды повторять не потребовалось. Гнилозубый развернулся и ринулся вон из переулка.
– Нога! – вопил крысенок, держась окровавленной рукой за внутреннюю сторону колена. – Моя нога!
– Не скули, не то вторую подрежу.
Лысый лежал молча. Красноносый, сумевший к этому времени опуститься на колени, стенал.
– Сапог моих захотелось? Держи! – Трясучка шагнул к нему, пнул в то же место, вздернул на ноги и отпустил. Мерзавец с воем повалился ничком.
А Трясучка повернулся к пришелице. В ушах его еще шумела кровь, и не верилось, что драка позади и кишки целы. И что они так и останутся целы, тоже не верилось. Вид этой женщины добра не сулил.
– Чего тебе надо? – прорычал он.
– Ничего такого, с чем ты не справишься. – В тени капюшона как будто мелькнула улыбка. – Возможно, у меня найдется для тебя работа.
Большое блюдо мяса с овощами в подливе, ломоть плохо пропеченного хлеба. Вкусно или нет, разбирать Трясучке было некогда, покуда он засовывал все это в рот. Как дикий зверь, которым по сути и выглядел. Не брившийся две недели, жалкий, грязный из-за ночевок в подворотнях, а то и вовсе на улице. Но наплевать ему было, как он выглядит, при том даже, что на него смотрела женщина.
Они сидели сейчас под крышей, однако капюшона она не сняла. Держалась у стены, где было потемнее. И, когда кто-нибудь подходил близко, наклоняла голову так, что на щеку падала прядь смоляных волос. Трясучка все же сумел кое-что разглядеть в те редкие моменты, когда удавалось оторвать глаза от еды, и увиденное ему понравилось.
Твердое, решительное лицо с волевым подбородком. Жилистая, худая шея. Опасная женщина, пришел он к выводу, для которого, прямо скажем, большого ума не требовалось, поскольку он своими глазами видел, как она без всякой жалости подрезала человеку подколенную жилу. И неотрывный взгляд ее заставлял его нервничать. Такой спокойный и холодный взгляд, словно она уже все про него поняла и точно знала, что он скажет и сделает в следующую минуту. Лучше, чем он сам.
Три длинных пореза на щеке, старых, уже заживших. Перчатка на правой руке, лежавшей без дела. Хромота, которую он заметил еще по пути в харчевню. Похоже, темными делами занималась эта женщина. Но не так уж много было у Трясучки друзей, чтобы ими разбрасываться. И сейчас его верность принадлежала тому, кто кормит.
Он ел, а она смотрела.
– Долго голодал?
– Не очень.
– Давно из дому?
– Не очень.
– Не повезло?
– Больше, чем хотелось бы. Но я сам выбрал, чего не следовало.
– Обычно одно вытекает из другого.
– Это точно. – Он бросил нож и ложку на пустое блюдо. – Надо было прежде крепко подумать. – Подобрал остатки подливы последним кусочком хлеба. – Но я всегда был себе худшим врагом. – Помолчал, дожевывая. – Вы не сказали своего имени.
– И не скажу.
– Вот как?
– Я плачу́. И будет по-моему.
– А почему платите? Один мой друг… – Трясучка прочистил горло, засомневавшись, был ли Воссула ему другом, – один знакомый говорил мне, чтоб я ничего не ждал в Стирии за так.
– Хороший совет. Мне от тебя кое-что нужно.
Трясучка ощутил во рту кислый привкус. Теперь он в долгу перед этой женщиной, и чем придется расплачиваться – неизвестно. Судя по ее виду, обед может обойтись ему дорого.
– И что же вам нужно?
– Чтобы ты вымылся для начала. В таком виде – ничего.
Голод и холод, удалившись, освободили место для стыда.
– Мне самому приятней не вонять, уж поверьте. Кой-какая чертова гордость еще осталась.
– Тем лучше для тебя. Спорим, ты не чаешь дождаться чертовой чистоты.
Трясучке сделалось еще неуютней. Такое чувство возникло, словно он собирается прыгнуть в омут, понятия не имея о глубине.
– И что потом?
– Ничего особенного. Пойдешь в курильню, спросишь человека по имени Саджам. Скажешь ему, что Никомо требует прийти в обычное место. И приведешь его ко мне.
– Почему вы сами этого не сделаете?
– Потому что плачу́ тебе, дурак. – Рука в перчатке раскрылась, показала монету. Сверкнуло изображение весов, вычеканенное на серебре. – Приведешь Саджама, получишь скел. Если не расхочешь рыбы к тому времени – купишь целую бочку.
Трясучка нахмурился. Невесть откуда является красотка, спасает, по всей видимости, парню жизнь, после чего делает золотое предложение?.. Таких удач судьба ему еще не подбрасывала. Но съеденное мясо всего лишь напомнило, сколько радости он, бывало, получал от еды.
– Ладно, это я сделаю.
– Вот и хорошо. А если сделаешь еще кое-что, получишь пятьдесят.
– Пятьдесят? – Трясучка аж охрип. – Шутите?
– Я что, похожа на шутницу? Пятьдесят, сказала, и, если аппетит к рыбе не потеряешь, купишь собственную лодку. И приоденешься у приличного портного. Как тебе это?
Трясучка стыдливо одернул обтрепанные рукава куртки. С такими деньгами он мог бы запрыгнуть на первый же корабль до Уфриса и прогнать пинками по тощей заднице Воссулу из одного конца города в другой. Мечта, которая только и согревала его в последнее время.
– Чего вы хотите за пятьдесят?
– Ничего особенного. Ты пойдешь в курильню, спросишь Саджама. Скажешь, что Никомо требует прийти в обычное место. Приведешь его ко мне. – Она сделала паузу. – Потом поможешь мне убить человека.
Удивления это у него не вызвало, если уж быть честным до конца. Мастером он был лишь в одном деле. И лишь за одно дело ему могли заплатить пятьдесят скелов. Он приехал сюда, чтобы исправиться. Но вышло так, как сказал Ищейка. Раз испачкал руки в крови, отмыть их не слишком-то просто.
Что-то толкнуло его в бедро, и Трясучка чуть не слетел со стула. Глянул под стол и увидел промеж своих ног рукоять длинного ножа. Боевого. Клинок, одетый в ножны, держала рука в перчатке.
– Возьми-ка.
– Я не сказал, что готов убить.
– Я помню. Это для того только, чтобы показать Саджаму, что ты настроен серьезно.
Приязнь Трясучки к женщине, заставшей его врасплох с ножом промеж ног, несколько ослабела.
– Я не сказал, что готов убить.
– Я не говорю, что ты это сказал.
– Ладно. Просто чтобы вы знали.
Он быстро выхватил у нее оружие и спрятал под куртку.
Нож льнул к его груди, как потерянная и вновь обретенная возлюбленная. Трясучка понимал, что гордиться тут нечем. Ходить с ножом всякий дурак может. И все равно тяжесть оружия казалась приятной, создавая такое чувство, будто он больше не пустое место.