Среди преподавателей Училища правоведения также встречались энтузиасты однополой любви, не гнушавшиеся связями с учениками. Вот такое было время. Известно, что будущий поэт Алексей Николаевич Апухтин был любовником своего классного наставника, происходившего из довольно известного рода Шильдер-Шульднеров (вспомним хотя бы участника Русско-турецкой войны 1877–1878 годов генерал-лейтенанта Юрия Ивановича Шильдер-Шульднера). Кстати говоря, близкие Петра Ильича считали, что именно Апухтин вовлек его в мир однополой любви. Так ли это было на самом деле, точно сказать нельзя, но известно, что еще в приготовительном классе Чайковский тесно сблизился со своим одноклассником Федором Масловым. Сам Маслов упоминал о том, что во втором полугодии седьмого и первом полугодии шестого класса они «были почти неразлучны». Владимир Танеев, испытывавший к Маслову если не сильные чувства, то, во всяком случае, явную симпатию, описывал его как бледного стройного большеглазого юношу, который «казался необыкновенно красивым».
В принципе, этой деликатной темы можно было бы не касаться вовсе, если бы не одно обстоятельство, сыгравшее огромную роль в жизни Петра Ильича. Будучи сыном своего времени, с присущими ему предрассудками и «светскими условностями», Чайковский тяготился своей сексуальной ориентацией, вместо того чтобы принять ее как должное и жить с этим. Он пытался «излечиться» от влечения к мужчинам и с этой целью женился на женщине, которую совершенно не любил и которая его совершенно не понимала. Ничего хорошего из этой затеи не вышло, но об этом мы поговорим позже. Сейчас отметим одно важное обстоятельство: Петр Ильич не считал себя окончательно сформировавшимся гомосексуалистом и в определенный момент понадеялся на то, что сможет стать гетеросексуалом. Собственно, ради констатации этого факта мы и углублялись в сферу интимного.
Благодаря своему мягкому характеру и природному обаянию Чайковский ладил как с товарищами, так и с начальством. Его не обижали и не травили, напротив, тот же Владимир Танеев говорил, что Чайковский был «всеобщий баловень Училища». Аккуратностью баловень не отличался. Федор Маслов вспоминал о «беспорядочности» Чайковского, который легко относился к своим и чужим книгам и держал свой дневник не под замком, а среди книг и тетрадей. Помимо рассеянности и небрежности однокашники также отмечают и неряшливость Чайковского. Сенатор Иван Николаевич Турчанинов говорил, что для него «было неожиданностью после многих лет разлуки узнать о том, что Чайковский отличался пунктуальностью в исполнении обязанностей и прибранностью во внешности».
Во время пребывания в училище Чайковский много играл на фортепиано, выделялся среди товарищей любовью к опере и театру, но призвания своего пока еще не ощущал или же ни с кем пока этой тайной не делился. О его карьерных устремлениях тоже ничего не известно, возможно, что их и не было. Можно сказать, что наш герой беззаботно плыл по волнам жизни. «Это был просто необыкновенно симпатичный юноша, способностей выше средних, обещавший в будущем дельного и трудящегося человека с очень приятным дилетантским талантом к музыке – не более»[18].
То, что Модест Ильич называет «приятным дилетантским талантом», в обществе называли «склонностью к музицированию». Умение понимать музыку было обязательным для хорошо воспитанного человека, а те, кому хоть немного позволяли способности, играли на музыкальных инструментах или пели. В августе 1854 года Петр Ильич создал свое первое музыкальное сочинение – вальс «Анастасия» (Anastasie-valse) для фортепиано фа мажор, но в этом ничего особенного не было: многие сочиняли музыку для собственного удовольствия. Такое уж было время, музыкальное.
В 1855 году Илья Петрович нанял Петру учителя игры на фортепиано. Им стал немецкий пианист Рудольф Кюндингер, который не только обучал Чайковского технике игры, но и способствовал расширению его музыкального кругозора. Петр Ильич говорил, что часовые воскресные занятия с Кюндингером способствовали быстрому прогрессу в игре на фортепиано, что именно Кюндингер помог ему осознать свое музыкальное призвание и что «он был первым, кто стал брать меня с собой на концерты». Надо отметить, что Кюндингер был не обычным учителем музыки, а одним из самых лучших для своего времени. В начале своей профессиональной карьеры он выступал в качестве концертирующего пианиста, и те, кому доводилось слышать его игру, находили ее не просто превосходной, а виртуозной.
«На вопрос Ильи Петровича, стоит ли его сыну посвятить себя окончательно музыкальной карьере, я отвечал отрицательно, во-первых, потому, что не видел в Петре Ильиче гениальности, которая обнаружилась впоследствии, а во-вторых, потому, что испытал на себе, как было тяжело в то время положение “музыканта” в России. На нас смотрели в обществе свысока, не удостаивая равенства отношений, к тому же серьезной оценки и понимания [музыкального исполнительства] не было никакого»[19].
О способностях Петра Ильича Кюндингер выражался уклончиво – отдавал должное поразительной тонкости слуха, хорошей памяти, отличной руке (то есть исполнительской технике), но при том уточнял, что «все это не давало повода предвидеть в нем не только композитора, но даже блестящего исполнителя». Однако же сразу после этого Кюндингер говорит об импровизациях Чайковского, в которых «смутно чувствовалось что-то не совсем обыкновенное», и о его поразительном гармоническом чутье – будучи не знакомым с теорией музыки, Чайковский несколько раз давал своему учителю дельные советы по части гармонии. Резюме: способный, но не талантливый настолько, чтобы прочить ему блестящее будущее.
Занятия с Кюндингером пришлось прекратить весной 1858 года ввиду печальных обстоятельств – доверчивый и недалекий Илья Петрович, хранивший прежде свой капитал в очень солидных руках, передал его некоей даме (Модест Ильич называет ее «г-жой Я.»), которая к сроку выплаты процентов оказалась несостоятельной. Пришлось ему на старости лет снова подыскивать себе место. В октябре того же года Илья Петрович стал директором Петербургского технологического института и прослужил в этой последней своей должности пять лет.
«С переходом из Приготовительного класса в Училище наивность и чистота его мировоззрения, вера в незыблемость и святость существующего порядка вещей, сквозящие в каждой строке приведенной нами переписки с родными, исчезли, – писал о брате Модест Ильич. – Очутившись в большом заведении, где “малыши” сталкиваются со “старичками”, т. е. воспитанниками высших классов, его слепое преклонение перед авторитетом старших разбилось. Учителя и воспитатели здесь имели насмешливые прозвища, передаваемые из класса в класс; неуважительно относиться к ним, обманывать их, глумиться за глаза, а если не страшно, то и в глаза, стало доблестью. Благоговеть перед ними было неблаговидно среди товарищества. Сближение с Апухтиным довершило дело. От него он услышал впервые остроумное глумление над старшими, авторитетное по той тонкой наблюдательности, тому чарующему юмору, которые более других могла оценить чуткая и художественная натура нашего юноши. Утратив веру в своих наставников и прежнее миросозерцание, он уже не мог работать с прежним убеждением свято исполняемой обязанности на чуждом ему поприще. Врожденная добросовестность и честность отношения к долгу выражались только в том, чтобы работать для избежания наказания, для достижения чина титулярного советника, без малейшей любви и интереса к делу. К музыкальному призванию и он сам, и окружающие относились еще с недоверием. Перед ним впереди все смешалось: он сам не знал, куда идет, а вместе с тем, с переходом от юношества к молодости, проснулись в душе бурные порывы к жизненным радостям. Будущее стало рисоваться полем нескончаемого празднества, и, так как ничто уже не сдерживало его более, он отдался влечению безраздельно.
С неудержимою порывистостью страстной натуры он отдался легкомысленному отношению к жизни и для постороннего наблюдателя представлялся просто очень веселым, добродушным и беззаботным малым без каких бы то ни было серьезных стремлений и целей существования.
Изменившаяся семейная обстановка не только не сдерживала его на этом пути, но скорее поощряла»[20].
Семейная обстановка изменилась после того, как в июне 1854 года от холеры умерла Александра Андреевна. «Это было первое сильное горе, испытанное мною. Смерть эта имела громадное влияние на весь оборот судьбы моей и всего моего семейства. Она умерла в полном расцвете лет, совершенно неожиданно, от холеры, осложнившейся другой болезнью. Каждая минута этого ужасного дня памятна мне, как будто это было вчера»[21]. Дети могли бы остаться полными сиротами, потому что Илья Петрович тоже заболел холерой, но он выжил.
Семьи как таковой не стало. «От прежней семейной жизни не оставалось никакого следа не только потому, что четверо детей были в закрытых учебных заведениях, но главным образом потому, что выразитель ее духа и направления умер в лице Александры Андреевны. Илья Петрович по природе своей был слишком мягок и податлив, чтобы “вести семью”. Он умел только любить ее тою любовью, которая балует да ласкает и, не заглядывая в грядущее, заботится об настоящем. Он готов был четвертовать себя для счастья каждого из своих детей, но счастье это видел в отсутствии невзгод данной минуты. Он, конечно, при этом всем сердцем хотел, чтобы дети его были такими же честными и хорошими людьми, какими были он сам и их покойная мать, но сознательно направлять к этой цели он не умел и нужного педагогического чутья для этого не имел»[22].
Вместо утраченной семьи появилось некое подобие новой. Илья Петрович, вся прежняя семья которого свелась лишь к двум малолетним близнецам, пригласил для сожительства своего брата Петра Петровича со всем его многочисленным семейством. По воскресеньям и праздникам у братьев Чайковских было весело – собиралось большое количество молодежи, устраивались танцы и разные забавы, а душой всего сборища и зачинщиками любого веселья были Петр и его двоюродная сестра Анна Петровна, которую молодежь, несмотря на разницу в возрасте, называла Аннетт.
Не всякая дружба, завязавшаяся в юности, сохраняется на всю жизнь, и не всякая дружба оставляет в жизни глубокий след. Другом на всю жизнь стал для Петра Ильича Алексей Апухтин, который в 1877 году посвятил ему трогательное стихотворение:
Ты помнишь, как, забившись в «музыкальной»,Забыв училище и мир,Мечтали мы о славе идеальной…Искусство было наш кумир,И жизнь для нас была обвеяна мечтами.Увы, прошли года, и с ужасом в грудиМы сознаем, что все уже за нами,Что холод смерти впереди.Мечты твои сбылись. Презрев тропой избитой,Ты новый путь себе настойчиво пробил,Ты с бою славу взял и жадно пилИз этой чаши ядовитой.О, знаю, знаю я, как жестко и давноТебе за это мстил какой-то рок суровыйИ сколько в твой венец лавровыйКолючих терний вплетено.Но туча разошлась. Душе твоей послушны,Воскресли звуки дней былых,И злобы лепет малодушныйПред ними замер и затих.А я, кончая путь «непризнанным» поэтом,Горжусь, что угадал я искру божестваВ тебе, тогда мерцавшую едва,Горящую теперь таким могучим светом.У талантливого автора каждое слово к месту и со значением. В этом стихотворении заключена вся жизнь Петра Ильича (по состоянию на конец 1877 года). Здесь и «мечты о славе идеальной», и «настойчиво пробитый путь», и «ядовитая чаша славы», и «месть сурового рока» (обо всем будет сказано в свое время). Лишь о своей персоне поэт отозвался скромно, назвав себя «непризнанным». Да, Апухтина не причисляли к сонму отечественных классиков, хотя в некоторых своих произведениях он превзошел самого Лермонтова, но он был и остается известным поэтом, а его «Ночи безумные», положенные на музыку Петра Ильича, по праву считаются классическим образцом русского романса (вот вам пример того, как дружба двух одаренных людей идет на пользу не только им, но и всему человечеству).
Ночи безумные, ночи бессонные,Речи несвязные, взоры усталые…Ночи, последним огнем озаренные,Осени мертвой цветы запоздалые!Пусть даже время рукой беспощадноюМне указало, что было в вас ложного,Все же лечу я к вам памятью жадною,В прошлом ответа ищу невозможного…Вкрадчивым шепотом вы заглушаетеЗвуки дневные, несносные, шумные…В тихую ночь вы мой сон отгоняете,Ночи бессонные, ночи безумные!13 (25) мая 1859 года Петр Ильич Чайковский окончил курс Училища правоведения по первому разряду, тринадцатым по счету среди выпускников, с чином титулярного советника, гражданским чином девятого класса. За свои успехи воспитанники училища могли удостаиваться чинов девятого, десятого или двенадцатого класса по Табели о рангах[23]. При определении общей оценки учитывались средний балл за последние три года по всем учебным дисциплинам, оценка за поведение за два последних года и результат последнего выпускного экзамена.
«Хотя я вышел из Училища по первому разряду, но в наше время так учили, что наука выветривалась из головы тотчас после выпуска. Только потом, на службе и частными занятиями можно было как следует выучиться. А у меня вследствие музыкальных занятий испарилось уже давно то немногое, что я вынес из Училища… В мое… время Училище правоведения давало только скороспелых юристов-чиновников, лишенных всякой научной подготовки. Благотворное влияние правоведов прежнего типа сказалось только тем, что в мир сутяжничества и взяточничества они вносили понятия о честности и неподкупности»[24].
Чайковский поступил на службу в Первое (распорядительное) отделение департамента министерства юстиции, ведавшее вопросами назначения, увольнения и награждения.
В целом продвижение Чайковского по службе было довольно неплохим. Спустя полгода он стал младшим помощником столоначальника[25], а уже через три месяца вырос до старшего помощника, а эта должность давала право на производство в «майорский» чин коллежского асессора, который для большинства российских чиновников становился венцом карьеры.
К сожалению… Нет! К счастью! К счастью для нас и для самого Петра Ильича, сановник из него не получился. Сенаторов и министров в России было много (воздержимся от резковатого выражения «как собак нерезаных»), а вот композитор Чайковский в России – один-единственный. Да и во всем мире тоже.
Respice finem!
Глава третья. Торжество музыки
Петр Чайковский. 1860.
Николай Иванович Заремба.
Министерство юстиции.
Молодой человек, полный сил и жажды жизни, вырывается на волю из учебного заведения с весьма строгими, практически казарменными порядками… Он живет в столице и служит не где-нибудь, а в самом Министерстве юстиции! Модест Ильич пишет о том, что столь значительное событие в жизни каждого другого человека, как поступление на службу, для Петра Ильича значительным не было. Если для его товарищей закончилась подготовительная жизнь и началась новая – деятельная, то Чайковский остался прежним легкомысленным юношей-школьником, жаждущим веселья и стремящимся к удовольствиям. В его жизни произошла лишь одна перемена: «тошное изучение всяких “прав” заменилось столь же неинтересной и бездушно отправляемой обязанностью министерского чиновника. Здесь, как и в Училище, он, правда, делал невероятные усилия, чтобы добросовестно выполнить свой долг, но здесь, как и там, достиг результата посредственностей, ничем не выделяясь из серой массы обыкновенных тружеников»[26].
«Признаюсь, я питаю большую слабость к российской столице, – писал Чайковский сестре Александре. – Что делать? Я слишком сжился с ней! Все, что дорого сердцу, – в Петербурге, и вне его жизнь для меня положительно невозможна. К тому же, когда карман не слишком пуст, на душе весело, а в первое время после возвращения я располагал некоторым количеством рублишек. Ты знаешь мою слабость? Когда у меня есть деньги в кармане, я их всех жертвую на удовольствие. Это подло, это глупо – я знаю; строго рассуждая, у меня на удовольствия и не может быть денег: есть непомерные долги, требующие уплаты, есть нужды самой первой потребности, но я (опять-таки по слабости) не смотрю ни на что и веселюсь. Таков мой характер. Чем я кончу? что обещает мне будущее? – об этом страшно и подумать. Я знаю, что рано или поздно (но скорее рано) я не в силах буду бороться с трудной стороной жизни и разобьюсь вдребезги, а до тех пор я наслаждаюсь жизнью, как могу, и все жертвую для наслаждения. Зато вот уже недели две, как со всех сторон неприятности: по службе идет крайне плохо, рублишки уже давно испарились, в любви – несчастье; но все это глупости – придет время, и опять будет весело. Иногда поплачу даже, а потом пройдусь пешком по Невскому, пешком же возвращусь домой – и уже рассеялся»[27].
В департаменте Чайковский ежемесячно получал пятьдесят рублей. Рубль в то время был другим, гораздо более «полновесным», чем нынешний, но все равно развернуться на это жалование было невозможно. Особенно тому, кто шил одежду у лучших столичных портных и ежедневно бывал в ресторанах и театрах. На отцовские капиталы Петру Ильичу рассчитывать не приходилось за неимением таковых. Как уже было сказано, Илья Петрович потерял свои сбережения и был вынужден вернуться на службу. Он давал сыну кров, стол, мог оплатить счет от портного или единовременно дать денег на какие-то неотложные нужды, но не более того. Не пошикуешь, короче говоря. Оставался только один вариант – брать в долг. Ростовщики того времени охотно ссужали деньгами светскую молодежь, ведь проценты были высокими и по поводу возврата кредитов особенно беспокоиться не приходилось. Отказ от уплаты по векселям оборачивался публичным скандалом и несмываемым пятном на репутации. Несостоятельный должник становился изгоем, и многие из тех, кто не мог расплатиться с кредиторами, предпочитали свести счеты с жизнью. Называя свои долги «непомерными», Чайковский явно не преувеличивает, такими они и были.
Многие люди, знавшие Петра Ильича длительное время, отмечали, что Чайковский в молодости и Чайковский в зрелом возрасте – это два разных человека. Первый был общителен и имел широкий круг знакомств, а второй был замкнут до нелюдимости и относился к себе, молодому, с насмешливой иронией. «Мне смешно вспомнить, напр[имер], до чего я мучился, что не могу попасть в высшее общество и быть светским человеком! Никто не знает, сколько из-за этой пустяковины я страдал и сколько я боролся, чтоб победить свою невероятную застенчивость, дошедшую одно время до того, что я терял за два дня сон и аппетит, когда у меня в виду был обед у Давыдовых!!!»[28] Давыдовы – это сестра Александра Ильинична и ее муж Лев Васильевич Давыдов. Вскоре после бракосочетания, состоявшегося в ноябре 1860 года, Давыдовы уехали на Украину, в Каменку, родовое имение Давыдовых, где Лев Васильевич служил управляющим у своих старших братьев. Не стоит удивляться тому, что имение принадлежало старшим сыновьям, а младший служил у них в качестве наемного работника. Дело в том, что Лев родился в 1837 году, после того как его отец Василий Львович Давыдов был лишен чинов, дворянского звания и имущественных прав за участие в военном мятеже в декабре 1825 года в Санкт-Петербурге. А старшие сыновья Михаил и Петр родились до того, как их отец был осужден.
С отъездом Александры, не столько сестры, сколько одного из самых близких друзей, ослабли связи Петра Ильича с семьей. Модест Ильич объяснял эту перемену в брате тем, что «в постоянной погоне за удовольствиями его раздражали, расстраивали те, кто напоминали одним фактом своего существования о каких-то обязанностях, о скучном долге. Хороши стали те, с кем было весело, несносны – с кем скучно. Первых надо было искать и избегать вторых. Поэтому отец, младшие братья, престарелые родственники были ему в тягость, и в сношениях с ними зародилось что-то сухое, эгоистическое, пренебрежительное. Впоследствии мы увидим, до какой степени была поверхностна эта временная холодность к семье, но не констатировать ее существования в эту пору его жизни нельзя. Он не то чтобы не любил семьи, но просто, как всякий молодой повеса, тяготился ее обществом, за исключением тех случаев, когда дело шло о каких-нибудь увеселениях или празднествах. Сидеть смирно дома – был крайней предел скуки, неизбежное зло, когда пусто в кармане, нет приглашений или места в театре»[29].
Каким-то несимпатичным рисуется портрет нашего героя, вы не находите? Двадцать лет (по тем временам уже взрослый человек), окончил престижное учебное заведение, получил хорошее место… А в голове – ветер, а все мысли только об удовольствиях. Умерла мать, уехала из Петербурга сестра, а Петр Ильич, вместо того чтобы поддержать отца и заботиться о младших братьях, отдаляется от них. И, если уж эта его «временная холодность к семье» заслуживала упоминания в мемуарах брата, следовательно, она была выраженной, больно ранившей.
В ближний круг Чайковского в то время преимущественно входили бывшие однокашники – уже знакомый нам Апухтин, князь Алексей Голицын, Владимир Герард, Лев Шадурский, Владимир Адамов, Сергей Киреев и несколько других. Всех их объединяла не только (точнее, не столько) совместная учеба, но и схожие сексуальные предпочтения. Модест Ильич замечательно выразился о той поре, сказав, что «ничтожность и скудость проявления музыкального развития Петра Ильича… шли об руку с легкомысленностью всего его направления и существования в это время». Пожалуй, нет смысла в том, чтобы останавливаться на каждом из приятелей Чайковского, подробно рассказывать о них и вникать в то, как именно складывались отношения каждого с нашим героем. Общая картина ясна – молодой человек пустился во все тяжкие, предпочитая не задумываться о завтрашнем дне. Давайте лучше поговорим о музыке.
Еще в 1856 году Чайковский начал брать уроки у итальянца Луиджи Пиччиоли, одного из самых популярных в Петербурге учителей пения. Довольно скоро деловое знакомство переросло в дружбу, которой не мешала разница в возрасте (когда они познакомились, Петру Ильичу было шестнадцать, а Пиччиоли – предположительно[30] около пятидесяти). Внутренне оба были, что называется, «на одной волне», потому что Пиччиоли обладал пылкостью и жизнерадостностью юноши. Занятия с Пиччиоли продолжались в течение девяти лет, попутно Петр Ильич изучал итальянский язык. Впоследствии Чайковский писал, что Пиччиоли был первым, кого заинтересовало его музыкальное дарование и что влияние, которое оказал на него итальянский певец, было поистине огромным. Впрочем, серьезно настроенные биографы, особенно те, кто хорошо разбирается в музыке, считают, что Пиччиоли не мог дать Чайковскому ничего ценного. Но самому Чайковскому, наверное, было виднее. К слову заметим, что великий композитор не унаследовал от своего отца сентиментальной восторженности, он был весьма критичным и довольно сдержанным в своем отношении к людям.
Пиччиоли привил Чайковскому любовь к итальянской опере и итальянской музыке вообще. Оно, конечно, замечательно, но в музыкальном воспитании Петра Ильича возник перекос, который ему впоследствии пришлось исправлять самостоятельно, заново открывая для себя Моцарта, Бетховена и других немецких композиторов, творения которых Пиччиоли находил неуклюжими, лишенными искры.
Виртуозным певцом Пиччиоли своего ученика не сделал, но ведь дело не в этом. Пиччиоли расширил музыкальный кругозор Чайковского, помог тому осознать его истинное предназначение и поддержал в переломный момент. Легко сказать: «Чайковский оставил службу в департаменте и всецело отдался музыке», но давайте попробуем представить, что стоит за этими словами. Ты – правовед, чиновник Министерства юстиции. У тебя впереди какая-никакая, а все же карьера, уж до статского советника непременно дослужишься – почет, материальная обеспеченность (это начинали правоведы с сорока или пятидесяти рублей месячного жалования, а по мере служебного роста их доходы существенно возрастали). Короче говоря, ты – солидный молодой чиновник с определенными перспективами и хорошими связями. А как там сложится с музыкой – еще бабушка надвое сказала… Очень важно, чтобы в переломный момент рядом был искренний друг и мудрый советчик, мнению которого можно доверять. Таким другом оказался для Петра Ильича Луиджи Пиччиоли.
Был и еще один человек – князь Петр Платонович Мещерский, поручик лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка. Мещерского поразила импровизация Чайковского на фортепиано, а со временем первоначальное удивление переросло во внутреннее убеждение относительно будущего Петра Ильича, которому, по мнению Мещерского, следовало заняться музыкой всерьез. В свое время Мещерский брал уроки музыки у Николая Ивановича Зарембы, преподававшего в классах, учрежденных при просветительском Русском музыкальном обществе. Мещерский познакомил Чайковского с Зарембой. Так в жизни Петра Ильича появился еще один учитель музыки. «Я начал заниматься генерал-басом, и идет чрезвычайно успешно; кто знает, может быть, ты через года три будешь слушать мои оперы и петь мои арии», – пишет Чайковский сестре Александре в октябре 1861 года. Говоря о генерал-басе, он имеет в виду гармонию, дисциплину, изучающую звуковысотную организацию музыки. В письме от декабря того же года Петр Ильич называет «генерал-бас» «теорией музыки». «Дела мои идут по-старому. На службе надеюсь получить в скором времени место чиновника особых поручении при министерстве. Жалованья на двадцать рублей… больше и немного дела. Дай Бог, чтоб это устроилось!.. Я писал тебе, кажется, что начал заниматься теорией музыки и очень успешно, согласись, что с моим изрядным талантом (надеюсь, что ты это не примешь за хвастовство) было бы неблаговидно не попробовать счастья на этом поприще. Я боюсь только за бесхарактерность; пожалуй, лень возьмет свое, и я не выдержу; если же напротив, то обещаюсь тебе сделаться чем-нибудь. Ты знаешь, что во мне есть силы и способности, но я болен тою болезнью, которая называется обломовщиной, и если не восторжествую над нею, то, конечно, легко могу погибнуть. К счастью, время еще не совсем ушло!»[31]