Книга Методы практической психологии. Раскрой себя - читать онлайн бесплатно, автор Екатерина Львовна Михайлова. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Методы практической психологии. Раскрой себя
Методы практической психологии. Раскрой себя
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Методы практической психологии. Раскрой себя

Этот ресурс метода опирается на особенности передачи информации в семейном контексте: очень многое, действительно значимое для семьи, не проговаривается словесно, а «транслируется» как-то иначе. Многозначительный жест, взгляд в сторону двери, поджатые губы, резкая смена темы сообщают что-то важное только «своим», притом сообщают чаще на смутном, не вполне осознанном языке. Особенно это заметно, когда значимая тема имеет отношение к угрозе, исходящей от внешнего мира, к семейным тайнам или неоплаканному горю – к «закрытому», табуированному содержанию. Если в семье случилось несчастье, связанное с автотранспортом, ребенок впервые узнает о том, что машины опасны, не из беседы о Правилах дорожного движения, а по тому, как напрягается рука матери при переходе через улицу. И точно так же каждый знает особую манеру говорить – почти не открывая рта, почти не дыша, глазами указывая на возможного нежелательного слушателя, – «наши речи на десять шагов не слышны, мы живем, под собою не чуя страны…». Реальная смертельная опасность от сказанного миновала десятилетия назад – во всяком случае, как массовая. Но любой знает, что нужно сделать со своим лицом, чтобы окаменели скулы при несколько отсутствующем – «меня тут нет» – выражении глаз. И этот сигнал – тише, опасность! – читается по сей день вполне безошибочно. И возможно, таких несловесных интерпретаций, по определению эмоционально заряженных – иначе не зафиксировались бы, – куда больше. В фоне, смутной памяти или фантазиях о том, что было не с тобой, а с кем-то другим, но было именно так.

Входя в роль одного из своих предков, человек получает хоть какой-то доступ к осознаванию вот этого не предназначенного для внешнего мира языка общения. Получается, что вместо скупых, порой неоднократно и жестко отредактированных былыми рассказчиками «сведений», мы пытаемся установить контакт с образами предков, вызвать спонтанные ассоциации. Тут-то и оказывается, что простые детали не так уж просты: в них зачастую скрыто – или скорее отобрано и свернуто, символизировано – так много чувств, смыслов! Имена предков, названия мест, где они жили, подробности их быта и частности биографий, характерный жест или словцо открывают доступ к «посланиям» потомкам.

При этом в ситуации обмена ролями повествование всегда ведется от первого лица: «Я ушел в ополчение в сорок первом году и пропал без вести в сорок втором. Мое последнее письмо жене начинается словами…»

Если говорить о сопереживании, вовлеченности группы, то больше всего ее «включают» именно детали, причем в выборе исполнителей на вспомогательные роли часто встречаются поразительные совпадения. «Удивительно, что ты выбрала меня. Мой дед тоже был сослан в Казахстан, тоже похоронил там ребенка, тоже был учителем. Есть у нас в семье и черешневый мундштук со следами зубов – крепко, видать, они их стискивали. Как такое может быть, не знаю. Деды у нас с тобой явно разные, а история одна».

Детали, сохраненные семейным преданием, бесценны и всегда выходят за рамки только лишь бытовых: работая с семейной историей, мы имеем дело не с фактологией (какова бы она ни была и сколько бы ее ни было), а с мифопоэтическим сознанием. Возможно, отдельный интерес могло бы представить исследование самих символических деталей (чаще всего предметов – как символов наследования), упоминающихся в группах. Это поэтизированная народным сознанием история, притом живая, – хотя предмет сам по себе вроде бы неодушевленный, да и нет его на свете давным-давно.

Вот платье, перешивавшееся много раз по мере того, как раскулаченная семья нищала и бедствовала в ссылке, – последней его носила младшая дочь, уже не знавшая «хорошей жизни».

Вот особые сапоги «со скрипом», которые тачал умелец-прадед, сам хромой, – любой человек, идущий в «его» сапогах, всегда слышит свои две ноги, а любой встречный знает, чья работа.

Вот семейный рецепт лечебного чая, которым отпаивали и надорвавшихся на тяжелых работах, и до костей промерзших, и ослабевших с голодухи. Собирали летом, когда жизнь все-таки полегче, сушили под стрехой сараюшки, запасали – и была надежда справиться с тяготами и испытаниями, хоть попытаться поддержать, подлечить, вытащить с того света.

Вот портрет прабабушки, на котором упражнялись в меткой стрельбе захватившие усадьбу солдаты. Его так и не отреставрировали, хотя собирались не раз: может быть, не хотели забыть? Стреляли те все больше по глазам, так что вместо прекрасных этих глаз красавицы в вечернем платье остались страшные дыры; на стенку такое не повесишь. Что чувствовала, что хотела сказать своей семье дочь той красавицы, подобравшая и сохранившая искалеченный портрет в бурьяне возле родового гнезда, куда никто из семьи уже не вернулся?

Детали бывают настолько пронзительны, насколько и обычны. То, что иногда самим протагонистам кажется, будто они придумали эти детали, не так уж существенно (в психодраматическом пространстве действительно включается мощный поток фантазии, где трудно различить свое и вспомненное). В достаточно типичной ситуации, когда известно очень мало или почти ничего, это особенно важно: отсутствие сведений нашей работе мешать не может, важна «психодраматическая правда». Человек, не знающий почти ничего о дедах и вовсе ничего о прадедах, создает свое семейное предание не как фикцию (ложь), а как субъективное переживание принадлежности, идентификации с родом. Например, «вспомогательные лица» в ролях прадедов и прабабушек могут говорить скупо: «Ты о нас ничего не знаешь, но мы были. Сейчас ты можешь это почувствовать. Мы с тобой».

Другой особенностью психодраматического метода является возможность обратиться не только к отношениям протагониста со своим родовым древом, но и к отношениям дальних, давних родственников и предков между собой. Разумеется, всю работу протагонист делает сам, меняясь ролями со всеми «заинтересованными лицами», как бы раскладывая на составляющие «партитуру» внутреннего нестройного хора. Другие участники группы, выбранные им на эти роли, подхватывают и возвращают его реплики, в какой-то момент мы вообще можем выйти из сцены и посмотреть на все происходящее со стороны, из настоящего времени. Но до этого, если речь шла, например, о тянувшейся поколениями «сценарной» вражде сестер, мы отправляемся в то самое, пятое, считая от протагониста, поколение, где две сестры действительно совершили по отношению друг к другу тяжелейшие проступки, где разыгрывался драматический, даже кровавый конфликт. Этот конфликт может быть так или иначе психодраматически разрешен, как если бы речь шла о собственном конфликте протагониста с кем-нибудь еще.

В отдаленном исторически, мифологизированном контексте такое разрешение конфликтов как бы освобождает последующее поколение от необходимости их воспроизводить. В конце такой работы протагонист может сказать прапрапрабабушке и ее сестре: «Я оставляю вам это, я понимаю вас, мне вас жаль, я сострадаю вашей беде, вашей потере, но у меня другая жизнь». И в ролях одной, а потом второй смертельно конфликтующих сестер мы можем услышать: «Деточка, это наше дело, это наша жизнь, за тебя уже отстрадали наши дети, внуки. Эта беда в нашем роду может быть закончена, иди с миром. Ты можешь попросить прощения у своей сестры, если для тебя так правильно. Ты можешь посмотреть на нее другими глазами – своими. Оставь нам наше, живи».

Каково бы ни было словесное оформление таких освобождающих, разрешающих сообщений, мы прекрасно понимаем, что фактически имеем дело с внутренними репрезентациями, фантазиями, проекциями самого протагониста. Именно поэтому спонтанности, воображения, памяти самого протагониста вполне достаточно – мы никогда не узнаем, как было на самом деле, но дело не в этом. Мы работаем с мифом, с неоднократно и по-разному пересказанным текстом семейного предания, – каждое поколение могло там что-то менять (и меняло), а ныне живущему важно, как этот миф трансформируется в психологическом плане «здесь-и-теперь». Пересмотр и трансформация семейного предания – это не разоблачение: мне говорили то-то, а на самом деле… Скорее «мне говорили то-то, но, входя в роли участников той ситуации, в роли последующих рассказчиков, я чувствую разное, иное, более сложное. У них была своя правда, но и у меня может быть своя».

Еще одна особенность делает психодраматическую работу с семейной историей невероятно привлекательной в терапии – а может быть, и не только в терапии. Как представляется, такая работа могла бы иметь мощный, в том числе и терапевтический эффект и резонанс в группах, состоящих из социально активных людей. Вошедшее в моду в 90-е изыскание дворянских родословных вряд ли может заменить исследование своего семейного мифа и его влияния на реальные жизненные выборы, позицию, убеждения. Поскольку это групповая работа, и она делается в пределах одной культуры, одной истории, возникает мощнейшее сопереживание, может быть, даже более мощное, более целительное, чем это бывает в «обычной» психодраме.

У большей части группы конечно же в семейной истории есть репрессированные родственники, дети, умершие от голода, люди, исчезнувшие бесследно, люди, которых превратности отечественной истории бросали, как пылинки, с места на место, отрывая от корней и лишая их семейного контекста, чувства принадлежности, памяти. «На братских могилах не ставят крестов» – это ведь не только о безымянных солдатах, это и обо всех, в списках не значившихся и без вести пропавших, об отведенных глазах и опечатанных дверях, о переставших здороваться соседях и еще очень о многом. Это «многое» – и плохое, и хорошее – нутром ощущает каждый, кто жил и воспитывался «от Москвы до самых до окраин».

И то переживание, связанное с собственным семейным преданием, которое получает вспомогательное лицо, садясь на поставленный для него протагонистом стул прадедушки, крайне важно. Как и в любой психодраме, во вспомогательных ролях тоже происходит терапевтическое воздействие, а порой и катарсис. Иногда акцент, добавленный вспомогательным лицом при повторении текста, данного ему протагонистом, или какое-то небольшое дополнение, буквально пара слов, оказываются удивительно точными, удивительно правильными, выполняющими совершенно отчетливую терапевтическую функцию. Когда внук сгинувшего в казахстанской ссылке учителя играет чьего-то прадеда, воевавшего с басмачами, а правнучка красавицы-попадьи – еврейскую красавицу из предместья Витебска времен Шагала, это действительно меняет взгляд на «свое» и «чужое».

В этом смысле очень интересен выбор людей из группы на вспомогательные роли. Для тех, кто хорошо знаком с психодрамой, это не будет удивительным, но, на мой взгляд, особого внимания заслуживает то, что очень часто на роли важных для действия предков выбираются люди, которые могут соотнестись с таким (иногда очень специфическим) опытом.

Стиснутые зубы ни в чем не повинного человека, чью жизнь и надежды переехало «красное колесо», буквально и символически оставили следы на единственной вещи, перешедшей от него к внуку.

Вероятность «встречи» двух черешневых мундштуков теоретически почти равна нулю, однако такого рода «встречи» происходят на каждой группе. Это создает дополнительные смыслы и становится источником сопереживания и поддержки. Один из участников сказал: «Мы, внуки и правнуки выживших, пришли не только облегчить свою боль, но и поделиться их силой. Наши мертвые нас не оставят в беде».

Приведу еще один пример. Молодая женщина работает со своим семейным древом. Речь заходит о дедушке, который был человеком кротким, мирным пасечником и имел удивительный почерк, по этой причине к нему всегда обращались, когда нужно было красиво написать письмо. Поскольку он был калекой и не воевал, к нему в войну шли с особым почтением и надеждой: он писал письма на фронт. Как всякий грамотный человек с творческой жилкой, он не только писал под диктовку, но и немножко редактировал, делал формулировки более чувствительными, поправлял невольную корявость устной речи этих женщин. Писал он и прошения властям о каком-нибудь репрессированном родственнике, и почетные грамоты для сельсовета.

Этот фантастический почерк в какой-то мере определил и его жизнь, и отношение к нему окружающих; он был их голосом для дальнего, не очень понятного, страшноватого мира – с войнами, городской властью, людьми, которые приезжают верхом или на машинах. Фигура для «родового древа» очень важная: человек не совсем обычной жизни, летописец семьи, «переводчик» для многих, обращавшихся к нему за помощью, он самим своим существованием и мирной безболезненной кончиной словно бы являл контраст другим мужским персонажам рода – ни один не умер своей смертью.

Молодой человек, которого протагонистка вводит в роль дедушки-пчеловода с прекрасным почерком, упоминает какую-то деталь этого почерка – мол, особо кругло выписывал округлые буквы и умел поставить красивый легкий росчерк, вот такой… А человек, бывший в роли, говорит, что у него был дед, который дивно писал и резал по дереву. Вообще у него были замечательные руки, которые умели делать не только деревенскую, но и тонкую ювелирную работу, – это отличало его от других людей. Он его живым не застал, дед достаточно рано умер, но почему-то ему привиделся этот росчерк – вот такой – и круглые буквы. Пораженная протагонистка говорит: «Да, у меня есть несколько писем, написанных рукой деда, там действительно круглые буквы и легкий росчерк». Такие маленькие «чудеса» имеют не самостоятельное значение, а говорят о том, как сильны и пронзительны именно детали быта, уклада. Того мира, где люди читали, писали, одевались, ели, рождались и умирали, хоронили близких и отмечали семейные даты… Мира, который не однажды отнимали у рода войны, революции, – а совсем отнять все равно не получилось.

Наиболее сильное эмоциональное вовлечение вспомогательных лиц, а часто и момент доступа протагониста к подавленным чувствам исходит от этих маленьких деталей – общих, понятных большинству присутствующих. Это тоже своего рода поэзия, а не «этнография»: упоминавшиеся прадедом какие-то немыслимые «голубые пряники» (?) – символ невероятного изобилия, чего душе угодно, праздничной атмосферы то ли тульской, то ли рязанской ярмарки – не требуют буквального толкования. Эти пряники – не «кондитерское изделие», а слово из всех поговорок, где пряник противопоставлен кнуту, голоду, жизни без праздников и подарков. Мы тогда на группе враз заулыбались, и каждый – независимо от образования, этнических или социальных корней, любви или нелюбви к пряникам и ярмаркам – вспомнил те образы радости, мира, изобилия, какие имели хождение в собственной семье. В той группе все это так и назвалось – «историями про голубые пряники»: все они про то, что хорошо в этой жизни все-таки бывает, и отец с того самого базара привезет детям гостинцы, и все еще живы и вместе – какие бы испытания ни настали потом, это не заставит забыть о том, что предки-то наши не только страдали и преодолевали!

Надо ли говорить, что групповая работа с «семейным древом» учит и ведущего, и группу уважению к культурным различиям, вот хотя бы к этим – не всегда даже и понятным сразу – деталям. Все мы знаем, как в семейном контексте за каким-нибудь сущим пустяком – кто как накрывает на стол, с какими праздниками поздравляет, как ведет себя на поминках – немедленно открываются пропасти, разделяющие людей на «тех» и «этих». Страх и неприязнь к чужому, потенциально враждебному укладу избирает свои символы: что можно хорошего ожидать от людей, которые вот так говорят, едят или отдыхают? То, что все мы в известной мере «не местные», поскольку у каждого в семейной истории переплелись самые разные и далеко не всегда благостно уживающиеся в нашем семейном предании персонажи, заставляет через собственную многопоколенную историю посмотреть иначе и на свои сегодняшние стереотипы, а через участие в психодраматической работе других – иначе понять и прожить что-то свое, сугубо семейное.

Если в группе есть атмосфера поддержки и понимания, опыт коллективного переживания становится и опытом межкультурного познания. Мы слышали на терапевтических сессиях и молитвы на разных языках, и погребальный плач, и колыбельные разных мест, и поговорки на диалектах…

Не будем забывать, что люди, приходящие в такие группы, сами выбрали и тему, и формат, и конкретное место для своей работы. Дело тут далеко не только в клинико-психологических «показаниях». В конце концов, есть много других способов работать с любой проблемой, и психотехнический миф геносоциограммы кому-то близок, а кому-то нет. Внедрение в «широкую практику», к счастью, этому роду работы не грозит – трудоемка, временами эмоционально тяжела, имеет дело со сложными и неоднозначными явлениями, зависит от пресловутой «атмосферы».

К примеру, я точно знаю по опыту – и коллеги подтверждали в приватных разговорах, – что психодраматическая проработка отдаленной семейной истории может иметь прекрасные результаты у женщин, страдающих бесплодием неясного генеза. В нескольких городах подрастают «крестники» тех групп, тех психодраматических исследований семейных сценариев.

Но представим себе, что соответствующая научная разработка – с цифирью, с «внедрением» – стала реальностью. И вот сидит в своем халатике бедная женщина, замученная анализами и обследованиями, в коридоре солидной клиники, и подходит к ней строгая и подтянутая девица-психолог: «Вера Николаевна, сейчас мы с вами будем рисовать вашу генограмму…» Ничего хорошего из этого, скорее всего, не выйдет, только человека еще полтора часа будут морочить чем-то, что так же чуждо и непонятно, как и любые другие обследования. Но я знаю случай, когда одной студентке удалось после нескольких невыношенных и мертворожденных младенцев родить здорового ребенка – и она даже не ходила к психотерапевту. Более того, она и на лекции ко мне не ходила, будучи почти на сносях, а пришла уже прямо на экзамен. Достойно ответила первый вопрос, а по второму сделала самостоятельный разбор «Синдрома предков» с примерами из собственной семейной истории. Молодая женщина увидела в подходе возможный смысл для себя – и самостоятельно добыла этот смысл. Возможно, ее «психотерапевтическая авантюра» кому-то покажется слишком самонадеянной, но я бы смотрела на этот сюжет не как на образец для подражания, а как на метафору позиции клиента по отношению к психотерапии. Выбор и готовность следовать за своим выбором, самостоятельный душевный труд, не вполне объяснимое, но совершенно реальное ощущение «щелчка» – так и говорят обычно в группах: «щелкнуло», «цапануло», «отозвалось».

Так называемая эффективность начинается со свободы выбрать для себя время, место, ведущего, группу, подход, дополнительное чтение. Это вполне соотносится с содержательной стороной работы, с методом: когда мы говорим, что протагонист «всегда прав» или «ищет свою правду», мы говорим не только о том, что готовы его оберегать от некорректных вмешательств (своих в том числе), не только об ограничениях в навязывании интерпретаций, но и о том, что никто не может сделать за него его работу. «Авторское право» означает и ответственность: никто не может влезать в мою работу со своими оценками и интерпретациями – а значит, никто ее за меня не может сделать.

Чтобы в реальной группе, состоящей из разных и порой не имеющих опыта ни такой, ни вообще какой бы то ни было психотерапии людей, началась такая работа, нужно вместе с группой создать атмосферу, общий язык, непривычную концентрацию чувств и ассоциаций. Но и этого мало: один из главных эффектов групповой психотерапии – это возможность брать «свое» в работах других людей. Это тоже не приходит само, но психодрама умеет этому учить. Посмотрим более внимательно на те аспекты групповой работы с семейной историей, которые официально следовало бы назвать «методическими».

Приближаясь к «семейному древу»

Структура терапевтической сессии традиционна для психодрамы: разогрев – психодраматическое действие – обмен чувствами (шеринг). Традиционна и логика построения сессии – «от периферии к центру», что означает постепенное приближение к главному, к ключевым фигурам и ситуациям. В начале групповой работы с участниками принято устанавливать договоренность о непричинении физического ущерба (друг другу и себе), конфиденциальности, праве отказаться от любых предложений ведущего группу, а также о паузе – обычно это 48 часов, двое суток, – которую стоит выдержать, прежде чем принимать какие бы то ни было решения или вступать в прямые коммуникации с реальными людьми из своего окружения, если эти решения и коммуникации как-то «навеяны» опытом участия в группе. Понятно, что эти договоренности нужны: эмоциональный накал работы может быть велик, катарсис или неожиданно возникшие догадки делают человека уязвимым, а группа может и не оценивать всю меру этой уязвимости. Традиция такого контракта с психодраматическими группами сложилась неспроста, она разумна. Однако начинать с договоренностей – как, впрочем, и с разговоров о целях и ожиданиях – мне кажется неточным: когда договариваешься, важно понимать, с кем, и ожидать от работы в разных группах следует разного. Поэтому разогрев – это не просто настройка, знакомство и создание общего поля взаимодействия, это еще и постепенная актуализация тем «периферии», еще не слишком значимых, но уже имеющих отношение к общей теме нашего психотерапевтического путешествия.

Вот когда уже завибрируют невидимые «струны», настраивающие группу на контакт с историей и ее персонажами, когда голоса станут громче и глаза заблестят непрошеной слезой от совсем, казалось бы, нейтральных вопросов, – тогда можно и о правилах договариваться. Потому что становится понятно, что дело нешуточное и друг друга и вправду придется беречь и поддерживать, а в кругу еще недавно посторонних людей уже видны лица, слышны разные голоса. Чем богаче образы и чувства в разогревах, тем быстрее можно перейти к первым психодраматическим работам, и для короткого – двух- или трехдневного – формата логика «углубления» в материал примерно такова: от коротких работ – к более подробным, от диалога – к хору, от отдельных фигур и сюжетов – к ожившей геносоциограмме, к семейному «древу». И если короткие работы делают все желающие, то для «больших» протагонист обычно выбирается социометрически – это позволяет следовать за «главными темами» группы.

Разогрев, как ни странно, может быть достаточно прост – возможно, проще, чем когда мы начинаем обычную психодраму. Например, я предлагаю группе разбиться на пары и поговорить со своим партнером о какой-нибудь старой вещи, живущей в семье. Это не обязательно семейная реликвия в прямом смысле слова (далеко не в каждой семье в России они есть, слишком часто семьи бросало с места на место, слишком много было войн, пожаров, репрессий, слишком бедно жили наши предки, чтобы нить передачи материального духа семьи не прерывалась).

Предлагается вспомнить вещь, которая живет в семье больше одного-двух поколений, рассказать об этой вещи своему партнеру и услышать в свою очередь его рассказ. Потом мы садимся в круг, и я предлагаю назвать по желанию, не обязательно всем, те предметы, старые вещи, которые есть в нашей группе. Это бывали семейные иконы, доставшиеся от бабки, рамка от портрета, который давно утерян, серебряная ложка «на зубок», швейная машинка «Зингер», грошовые сережки или какой-нибудь допотопный фотоаппарат… Когда называются эти предметы, в каждом из них материализуется какой-то кусок истории, и немедленно возникают сильнейшие творческие и, естественно, основанные на памяти собственной семьи фантазии о том, что за вещь, откуда взялась, чья, зачем, о чем она говорит. Порой такого разогрева бывает достаточно для того, чтобы появились первые протагонисты, готовые понять что-то новое о своем роде, своей семье.

Другой короткий и простой разговор в парах – о том, как в семье принято было выбирать имена детям, какие имена сохранились в семейном предании, а заодно – и о том, «что такое для меня мои имя и отчество». В России обычно человек имеет отчество, хотя далеко не всякий имеет отца, и так уже в течение нескольких поколений. До самого конца своей жизни мы, взрослые люди, называемся Софьями Зиновьевнами, Владимирами Михайловичами, Шавкатами Нуралиевичами… Эта память о том, как звали отца, сопутствует нам всю жизнь; порой и не задумываясь о «связи поколений» и «культурной идентичности», мы носим знаки принадлежности к роду; и даже на памятниках бывает высечено напоминание о том, что поставлены они чьим-то потомкам: «Зубова Анна Алексеевна. 1905–1995». Фамилию Анна Алексеевна, возможно, и поменяла – даже и не раз, а вот имя отца, которого давно нет на свете, пребудет с ней навсегда… Этот разогрев «включает» характерную для российских групп тему утраченных, отнятых, уведенных историей отцов – погибших на фронте, репрессированных, спившихся. В терапевтических группах тема ушедших отцов звучит очень мощно и скорбно, далеко выходя за рамки бытовых сюжетов о «неполных семьях». Тут особая печаль, особый гнев: даже на историях о семье, распавшейся по сугубо личным причинам, лежит отсвет тех пожаров, в которых сгорел традиционный уклад.