– Помогай бог трудиться! – произнесла она первым делом, войдя в комнату. – А баньки-то нет натопленной?
– Нет, Семеновна, – вздохнула Наталья Матвеевна.
– На нет и суда нет, это я так, к слову спросила. Мужа-то я вашего вон отправила, вы уж меня извините, ни к чему ему быть там, где бабы свои дела делают, – сказала она, расстелив на зеркальном столике простынку, поставив сверху таз с полотенцами и приткнув какие-то отвары в склянках.
– Болит, часто уже болит, сил нет, передохнуть не могу, – начала жаловаться Сонечка.
– Сердечко хорошее и у мамаши и у ребеночка, все в порядке, Семеновна, – дал свое заключение доктор, – скоро должна разрешиться.
– Ну и славно, вы уж идите, батенька, я дело свое знаю, лишние глаза мне тут не нужны, – сказала она ему.
Тот, давно зная Семеновну, послушно вышел, словно получил приказ свыше. Семеновна подошла к Сонюшке, внимательно на нее посмотрела, что-то прикинула, закатив глаза, потом окропила Соню святой водой, а в головах поставила свою старую намоленную икону Божьей матери да свечку восковую зажгла перед ней. Уж сколько икона эта видела детишек, только что вынутых из теплого материнского чрева, никто и не считал, но Семеновна без нее на роды даже и из дому не выходила. Помолилась перед ней, тихо нашептывая и не обращая внимания на стоны роженицы, потом всю её просмотрела, ноги намяла, живот пощупала.
– Ну что, мальчонке имя-то придумали? – спросила она Соню.
– Мальчик? У меня будет мальчик? – обрадовалась Сонюшка.
– Да ты и девке была бы рада! А будет малец, точно малец, по всем признакам. Давай-ка теперь волоса распустим. – Она начала вытаскивать длинные шпильки из Сонечкиной новогодней прически, распустив по подушке шикарные рыжие, так тщательно завитые утром кудри. – Кольца снимай, украшения все, рубаху распахни, узел-то на шее развяжи, ишь! А вы, Наталья, идите все замки да лари отворите, двери в комодах приоткройте, чтобы ребеночек без затруднений вышел!
– Крестик я оставлю, можно? – робко спросила Соня.
– Всё снимай! Крестик в руку возьми, остальное на зеркало положь. Давай еще разок проверим, как ребятеночек.
Семеновна захлопотала у ног Сони, та вскрикнула.
– Ну все, малец на ходу, все идет своим чередом. Вставай и пойдем со мной, буду водить тебя, дитю путь показывать.
Сонюшка тяжело встала и оперлась на руку Натальи Матвеевны.
– Ну что, Наталья, успокойся, не хлопочи тут, иди пока, молитву почитай, мы сами справимся. Казанской Божьей Матери, Смоленской и Иерусалимской, – уточнила она и поймала испуганный взгляд бабушки. Волновалась та сильно, хоть старалась виду не подавать и не беспокоить Соню, но сердце то сжималось, то наливалось кровью, и вдруг страх, абсолютно осязаемый, чуть отпустив сердце, сковал колени, которые неожиданно подломились, и Наталья Матвеевна чуть не упала, ударив рукой по зеркальному столику.
– Ишь, мать моя, ты чего это надумала? Ну-ка, соберись-ка, соберись! Ты чего боишься? Что внучку в родах потеряешь? – От такого вопроса Наталье Матвеевне стало совсем плохо, именно этого она и боялась, но Семеновна говорила всё своими словами. – Даже не думай о таком! Ишь! Не отдам я ее! Не отдам! Иди-ка помолись лучше, помоги молитвою!
Семеновна хорошенько встряхнула Наталью Матвеевну, та вдруг мгновенно обрела силу и пошла из комнаты вон. Теперь Семеновна взяла Соню под руку и повела по комнатам. Двери везде были отворены и две странные фигуры – Соня с распущенными волосами и в длинной распахнутой до груди ночной рубашке, из которой выпирал большой живот, и Семеновна – большая, сдобная и бурчащая что-то под нос, ходили через пороги туда-сюда бесчисленное количество раз мимо зеркала. Зеркало бесстрастно наблюдало это хождение, хотя, наверное, и не совсем бесстрастно. За долгие годы оно столько в себя впитало – взглядов, отражений и особенно душ, которые толпились теперь по ту сторону амальгамы и вбирали в себя мельчайшие движения, флюиды и эмоции живых людей. Присасывались по-паразитски к живой и теплой душе никому не видимой связью, забрасывая прозрачные паутинные нити через зеркало из зазеркального мира в реальный, и вдруг ёкало у взглянувшего сердце, обрывалось, ухало куда-то вниз, щемило и начинало ныть. Ничего не подозревающий и не понимающий человек весь покрывался испариной, мурашками и понять не мог, почему на душе стало так скверно. Особенно привлекательны для душ этих серых были события высокого человечьего напряжения – роды, смерти, любовные акты, убийства, свадьбы, несчастные случаи, мало ли что могло случиться перед зеркалом. И необязательно плохое, нет, просто животный страх смерти давал столько пищи, что не шел ни в какое сравнение с обыкновенной радостью.
– Дай передохнуть, Семеновна, не могу больше, – застонала Соня.
Семеновна усадила ее на диван спиной к себе и стала натирать ей поясницу лампадным маслом, снова что-то приговаривая. Потом дала ей выпить какого-то отвара, опять опрокинула Софью на подушки и завозилась у ее ног:
– Потерпи, касатка, потерпи, все благополучно будет, все по-доброму идет, мальчонка уж весь на воротах стоит! Пойдем еще кружок сделаем.
Еще два круга по дому было сделано, и Сонюшка охнула:
– Рожаю, Семеновна, видит бог, рожаю!
Бабка положила Соню на диван и стала колдовать меж ее раздвинутых ног.
– Вот она головка-то, сейчас я ее раскачаю, а ты силы поддавай, касатка моя!
Она подложила под роженицу большое белое полотенце, на котором вдруг вмиг после мощного Софьиного крика показалась головка, а через какое-то мгновение маленький мокрый сморщенный мальчик. Соня, услышав писк, сразу затихла и заулыбалась.
– Малец, – улыбнулась Семеновна.
Зеркало первым увидело его отражение. Серебряное полотно чуть просветлело, будто поймало солнечный луч из окна. Но за окном была поздняя ночь. Или уже раннее темное утро. Лучик прошел волной по зеркалу и утонул в глубине, словно кто-то его проглотил…
День второй
Над окнами поднималась почти летняя невесомая пыль, дворник яростно мел мостовую. Что там было утром мести, ночью прошел дождик и все смыл, а что не смыл, то прибил. Пыль летела до высокого первого этажа и в луче майского уже довольно жаркого солнца, искрясь, красиво просачивалась в форточку и, погуляв по утреннему комнатному воздуху, успокаивалась на ковре перед зеркалом. Сама комната ничуть не изменилась за эти годы, лишь в угол встал рояль, на котором музицировала Софья Сергеевна, а на стенке против зеркала прибавились фотографии и рамочки с новыми бабочками, не особо привлекательными, мохнатыми и просто бежевыми, но поражающими размером. Одна среди простачков сильно выделялась и была, конечно, хороша собой чрезвычайно. Размером с крупного воробышка с распростертыми крылами, но цвета необычного, густо-густо-медового, крепко-чайного в красноту, и формы непривычной – концы верхних крылышек изгибались и напоминали две змеиные головы, смотрящие по сторонам и пугающие соседей. Под ней, под ее рамочкой, было что-то написано на латыни, но буковки маленькие, не разберешь. Андрей Николаевич называл эту бабочку коротко – «Павлин» – и часто ее в разговоре вспоминал.
– Сонюшка, когда за стол? – бывало, спрашивал он жену, и если она просила подождать еще пять-десять минут, то неизменно с улыбкой отвечал, поглядывая на стенку с экспонатами: – Я ж не Павлин какой, так долго не есть! Или Павлин?
– Павлин, Андрюшенька, по красоте как есть Павлин! – улыбалась Сонюшка в ответ и спешила на кухню торопить прислугу.
Павлиноглазка, та, большая медовая полубабочка-полуптица, которая висела на стене, ей тоже нравилась, интересная была не только на вид, хотя маленькие прозрачные треугольные окошечки в ее крылышках Соню по-детски умиляли. Ей нравился стойкий бабочкин характер: она вылезала из своего большого кокона с одной целью – дождаться своего любимого и единственного, предназначенного ей природой, и родить от него детей. Она даже ничего не ела, не до того совсем ей, даже челюсти природой предусмотрены не были. Сидела, с места не слетала, ждала неподвижно своего прекраснокрылого принца, который мог учуять ее за много километров, прилетал, любил ее часы напролет, чтоб наверняка оставить потомство, а она потом откладывала яйца и тотчас умирала. Вот такой была короткая бабочкина жизнь, насыщенная ожиданием, терпением, долгом и любовью. Разве ж так у людей, думала Сонюшка? Разве бывает в человечьей жизни, чтоб так, без оглядки? Часто Сонюшка на нее поглядывала, на бабочку эту, подходя к окну, когда провожала мужа в университет, невзначай так, краем глаза, и думала о чем-то о своем.
Зеркало глядело своим плоским серебряным полотном на большой семейный портрет, висящий над камином. Раньше там был летний пейзаж в сине-зеленых тонах модного художника-передвижника Шильдера и тоже Андрея Николаевича. Пейзаж теперь перевесили на стену прямо напротив зеркала, и когда домочадцы подходили к нему, то как бы оказывались в отражении того дымчатого летнего парка, написанного на холсте. Наверное, это был разгар дня, душного и пахучего, когда в безветренном воздухе стоит взвесь из пыли и пыльцы, когда лень и пора отдохнуть – вон сколько времени прошло с утра. Особенно хорошо смотрелась картина зимой, взгляд ловил в отражении радостные солнечные блики, дорожку, ведущую в тень, и далекую голубую даль. И как на себя ни смотри и перед зеркалом ни красуйся – нет-нет да и глянешь на пустынную дорожку за спиной. И хочется сразу туда.
А над камином теперь, на почетном центральном месте, – совсем недавняя большая фотография семьи, разросшейся и улыбающейся: Андрей Николаевич, отрастивший бородку, чуть постаревший, но самую малость, стоит, возвышаясь над Сонюшкой, расцветшей той мягкой и неслышной женской красотой, которая распускается не разом и зависит не только лишь от внешних черт, а идет изнутри чуть уловимым свечением, улыбкой ли, глубиной глаз, изгибом шеи, милыми ямочками, всем вместе, не давая отвести взгляд. Рядом с отцом – Аркаша, тот самый ровесник века, взрослый ребенок пятнадцати лет, уже выше отца, статный, чуть серьезный и обособленный, с зачесанными назад немного длинными волосами, в синем форменном сюртуке и с фуражкой в руках. С другой его стороны – прабабушка, Наталья Матвеевна, в высоком кресле и праздничном, хоть и черном, платье. На плече у нее Аркашина рука. Девочка лет пяти-шести, маленькая хорошенькая куколка, Лизонька, с большим голубым бантом и в белом кружевном платьице рядом с мамой, за ручку.
Почти ничего не менялось в счастливой жизни Незлобиных на протяжении всех этих долгих лет. Глава семейства все так же рассказывал о чешуекрылых на Высших женских курсах, путешествовал неподалеку, не дальше Кавказа, но все же ездил, прихватывая с собой иногда и Сонюшку, которая нехотя оставляла детей на прислугу и совсем уже малоподвижную прабабушку, пускаясь с мужем на благородный поиск редких бабочек. Прабабушка, Наталья Матвеевна, редко вставала с постели, двигалась совсем плохо, артрит сковывал ее все сильнее и сильнее. Она почти всегда была в компрессах из лопухов или капустных листьев, завернутых вокруг коленей, которые нещадно ныли. Раз в день ее погружали в кресло, несмотря на крики и стоны, и вывозили в люди, к обеденному столу, а после обеда кухарка, тоже Наталья, приземляла ее на большой старый диван напротив зеркала. Аркаша бабусю, он звал ее только так, очень любил и просиживал с ней подолгу, в разговорах ли, в раскладывании ли пасьянсов, а то и просто молча. Была между ними какая-то внутренняя невидная связь, взаимный глубокий интерес и нежная любовь. Ей доверял все свои юношеские проблемы, не родителям, ей, приходил, садился на край дивана, а она тотчас откладывала свое чтение, снимала очки и внимательно его слушала. У нее всегда было на него время, даже с избытком. И выслушивала она его проблемы подростковые очень серьезно и заинтересованно, словно вопрос стоял о войне и мире или в крайнем случае об экономической реформе в масштабе всей страны. Любови у него пошли детские, а чаще разлуки и предательства. Бабуся была главным советчиком и знала о правнуке много больше, чем мама. Они часто говорили о жизни, о том, что можно и что нельзя, обсуждали новости, даже политику, и бабушка объясняла ему свою точку зрения. А как убили эрцгерцога Франца Фердинанда, бабуся его иначе как дураком Фердинандом не называла, затихла и почуяла недоброе.
– Не любила я дурака этого, но не к добру это, ох, не к добру… Беде быть.
– Отчего ж? – спросил Аркаша.
– Бог ничего так просто не делает, всему смысл придает. Фердинанд этот всю свою никчемную жизнь убивал всех вокруг, не про людей я, животных истреблял, забава у него такая была охотничья. Что ж это за охота, когда по целым стадам из пулемета? Когда зверенышей малых закалывать и детей своих заставлять на это смотреть? Я уж за эти годы про него наслушалась да начиталась. Изверг! Как есть изверг! По заслугам, по делам его получил. Вот сейчас и пойдет дележка… Не к добру всё…
Как война началась и стали приходить вести с фронта, бабуся изменилась, застыла в ожидании, но потом, спустя уже год, чуть пришла в себя, успокоилась и переключилась на будничную жизнь. Дома дел и без того хватало. Но к вестям с войны она постоянно возвращалась в разговорах с Аркашей, Сонюшкой или Андреем Николаичем. Аркаша приносил слухи из гимназии, у нескольких гимназистов отцы уже ушли на фронт, а один даже успел погибнуть.
Ходил Аркаша в Медведниковскую гимназию, совсем недалеко от дома, на Староконюшенном, недавно открытую, самую по тем временам модную, и по новому типу – древние языки там почти не преподавали, кроме латыни, учил он живые, европейские – английский, французский и немецкий. Хотя немецкий в связи с войной учить приостановил, но потом снова принялся, понял, что иначе книги научные читать не сможет. Анатомией сильно увлекся, только ввели тогда этот урок, никогда такого не было раньше, и Аркаша полностью погрузился в изучение человеческих косточек, органов и удивительных процессов, происходящих в теле. Учился он хорошо, нельзя сказать что был отличником, но понимал в своем возрасте, что учение не родительская прихоть, а самое что ни на есть его будущее. Долго даже и не думал, чему жизнь свою посвятить – врачом, он станет врачом! Размышляли они на эту тему с бабушкой долго, и оба сходились на том, что благородней профессии в мире не придумано. Хотел Аркаша побыстрее окончить школу и поступить в медицинский, чтобы изучать артрит, найти средства какие для его облегчения. Лучшим подарком уже лет в 13–14 считал книги по медицине. В его комнате, довольно аскетичной, самое большое место занимал книжный шкаф с читаными-перечитаными томами: «Учебник физиологии человека» на немецком, «Краткий курс общей патологии», «Учебник внутренних болезней» Меринга и только что вышедшая «Анатомия человека» доктора Бурцева. Даже пятитомный «Канон врачебной науки» Авиценны тихо пылился на нижней полке шкафа. Аркаша никак не мог вникнуть по малости лет в замысловатую восточную вязь описания, в сложности гуморального учения, человеческие соки и темпераменты, описанные Ибн-Синной, но считал его великим и бесконечно уважал.
Особенно любил устраивать с бабусей вечера чтения недавно подаренной книги «Физиология обыденной жизни» Льюиса. Бабуся возлежала в подушках на диване, Аркаша пристраивался в кресле рядом, и начиналось чтение и обсуждение тайн человеческого организма, всех его волшебных процессов, даже репродуктивных. Аркаша не стеснялся спрашивать, хотя сначала немного краснел и отворачивался, а бабуся отвечала ему будничным голосом, словно речь шла не о женской физиологии, потенции или импотенции (Аркаше надо было знать всё!), а о покупке картошки или о надоевшей пасмурной погоде. Так мудро найденный ритуал обсуждения самых потаенных тем, полное безразличие, но только кажущееся, и привело к тому, что Наталья Матвеевна стала для Аркаши самым верным другом, скорее дружочком, который еще ни разу не подвел.
Только зазвенел звонок в прихожей, и тут же раздались поспешные шаги в гостиную. Аркаша скинул ранец прямо у дивана и плюхнулся к бабушке в объятия.
– Милый, ты бы хоть фуражку снял, – сказала Наталья Матвеевна, обнимая сильно повзрослевшего правнука, лежащего у нее в ногах. – Что припозднился так? Я уже стала волноваться…
– Как ты сегодня? – спросил он, не поднимая головы.
– Ничего, милый, сейчас уже хорошо, сердчишко пошаливает немного. С утра врач приходил, сказал отдыхать и не нервничать. А как не нервничать? Я же газеты читаю, страшно с этой войной-то.
– Мы тоже много о войне говорим. Есть даже отдельные господа в гимназии, которые вместо формы рубахи русские надели, чтоб Россию в войне поддержать. Сашка Соловьев по секрету хочет в армию сбежать, представляешь? Патриотично, да?
Бабуся даже приподняла голову.
– В армию? Как это в армию? Он же твой ровесник! Что за детство, мысли такие? Бежать в армию! А мама? А гимназия? – Бабушкин голос окреп и срывался от негодования. – Не детское это дело, по войнам шастать!
– Мы давно уже не дети, бабуля, – тихо сказал Аркаша.
– Мы? Что это такое ты говоришь? Мы! Ты что, его поддерживаешь? В этих глупых детских мыслях? Куда он собрался один, в пятнадцать-то лет? – Бабушка нервничала и теребила узловатыми скрюченными пальцами край пледа.
– Ты же сама говорила, что в пятнадцать лет человек становится уже взрослым.
– Да, говорила такое! Но чтоб в пятнадцать лет идти на войну? Это ж глупость какая-то просто! Этого допускать нельзя! Ни в коем случае!
– Ладно, бабуль, стоит ли так волноваться? Это ж всего-навсего Сашка Соловьев. Ты ж его знаешь… – пытался Аркаша успокоить бабушку.
– Надо маму его предупредить, Елену Алексеевну, – вдруг решила бабушка.
– Они отъехали в Саратов, бабуль, по фабричным делам. Приедут только в начале июня. Ты знаешь, что нашли, как спасаться от удушливых газов, которые германцы применили на фронте? – Аркаша попытался отвлечь бабушку от побега на фронт и этого Сашки Соловьева. Зачем только ляпнул?
– Все газеты пишут об этом. Вот, слушай: «Академия наук окончила изучение удушливых газов, развеваемых особыми снарядами, выпускаемыми германцами. Результаты этих работ в высокой степени удовлетворительны, так как ученые нашли не только предохранительные меры для ограждения солдат от вредного действия удушливых газов, но и выработали способы, при помощи которых французская армия окажет давление на противника и заставит его прекратить этот недостойный способ войны. Под руководством химиков-академиков изобретены вещества, развевающие гораздо более удушливые и вредные газы, чем применяемые немцами. Конечно, подробности работ академии хранятся в тайне». То есть теперь солдаты смогут выжить? – по-мальчишески наивно спросил Аркаша. – И если Сашка сбежит, то вполне вероятно, что его не потравят?
– Пусть об учении думает, так ему и передай! И сам пригляди за ним, не дай парню пропасть, Аркаш, – попросила прабабушка.
Аркаша взглянул на нее, довольно странно взглянул, долго и пристально, будто давно не видел или пытался запомнить.
– Хорошо, бабуся, я пригляжу.
В комнату вбежала Лизонька и тоже забралась к Наталье Матвеевне на диван. Она стала что-то щебетать, выспрашивать, теребить Аркашины волосы.
– Давай, Лизочек, почитаем, – мягко сказала Наталья Матвеевна, пытаясь утихомирить внучку. – Садись на краешек.
Она взяла со столика детскую книжку Лидии Чарской, большую, богато изданную, и стала читать Лизочке с середины, с того места, где они остановились в прошлый раз. Зеркало отражало идиллическую картину – прабабушка, откинувшаяся на подушки, читает книгу правнучке, которая сначала крутится волчком по дивану, потом, прислушавшись и заинтересовавшись, затихает, усаживается под рукой и внимательно вглядывается в строчки и яркие иллюстрации, и Аркаша, все еще в ногах, чуть задумчивый и настороженный, погруженный в свои потаенные думы. Читали достаточно, пока не вошла мама, Сонюшка, и не позвала всех за стол. Аркаша с Лизой пошли, Наталья Матвеевна отказалась.
– Не чувствую себя, Сонюшка, сердце болит, что-то оно не на месте, не пойму я, – пожаловалась Наталья Матвеевна внучке.
– Давай за доктором пошлем, пусть послушает, – предложила Сонюшка.
– Так ушел как пару часов назад, ничего не услышал. Отдыхать сказал. Что без толку гонять-то? Посплю я, – сказала бабушка и стала шумно поворачиваться на бок, спиной к зеркалу.
Сонюшка прикрыла пледом плечи Натальи Матвеевны, поцеловала ее в голову и, прихватив книгу, пошла в столовую за детьми. На полу у кресла рядом с диваном, на котором засыпала бабушка, лежала газета «Новое время». Почти вся газета была посвящена вестям с фронтов, лишь в конце колонки можно было прочесть странное объявление: «По случаю отъезда спешно продаются рояль, куколь и кухлянка. Видеть можно в квартире врачебного инспектора ежедневно от 2 до 3 часов дня».
Бабушка уже глубоко спала. Неслышными шагами зашла Наталья, прислушалась к шумному дыханию, подошла к окну и чуть задвинула тяжелую штору, закрывшую путь яркому солнечному лучу. Подняла газету, положила ее на кресло и так же тихо вышла. В прихожей раздались Лизочкин смех и трескотня, мамино шиканье и всеобщая возня – они собирались на послеобеденную прогулку по набережной, за храм Христа Спасителя. Погода стояла уже совсем теплая, самое время прогуляться по берегу. Щелкнул входной замок. Ушли. Андрей Николаевич был еще на курсах, приходил совсем не рано, к пяти часам. Именно к этому времени надо было накрыть для хозяина обед, и Наталья тихонько вышла вслед за Сонюшкой и Лизой, чтобы сбегать в лавку за сухарями и свежей зеленью, остатки петрушки с укропом порубили в бульон, а все сухари, видимо, сгрызли дети.
Все ушли. Слышно было, как сопит Наталья Матвеевна и мерно тикают часы. Ветер, врывавшийся через форточку в комнату, шевелил занавеску, и света в комнате то убавлялось, то прибавлялось. С улицы доносились чьи-то разговоры да скип рессор от проезжающих мимо дома экипажей.
Вдруг открылась дверь, и в гостиную на цыпочках и с опаской вошел Аркаша. Он был одет тепло, не по маю, в длинную демисезонную куртку на подкладке, в плотных, заправленных в сапоги штанах и с объемным полотняным мешком за плечом. Аккуратно, чтобы не скрипнуть половицей и не потревожить бабусю, он подкрался к ней и встал рядом, глядя на нее, спящую, сверху вниз. Как он хотел разбудить ее, обнять, прижать к себе, такую добрую, теплую, мудрую и всепонимающую! Как ему не хватало этого именно сейчас, как это было необходимо! Она обязательно бы его поняла, обязательно! Аркаша молча стоял, слушая ее родное спящее, чуть хриплое дыхание, смотрел, как дрожат седые волосы на ее голове. Он отошел на шаг, чтоб не отдаться мальчишескому, скорее детскому порыву броситься к ней и зарыдать. Быстро-быстро заморгал, мелко задышал и снова испугался, что она сейчас проснется. Отошел к зеркалу и положил на него аккуратно сложенную вчетверо записку. Посмотрел на свое отражение. Расстроенный, шмыгающий носом, но вполне решительный, сильно за последнее время повзрослевший, почти мужчина. Он поправил ремень, застегнул на все пуговицы куртку, еще раз взглянул на бабушку, оглядел комнату и пошел прочь. Через пару минут хлопнула дверь.
Бабушка еще спала, шум с улицы не разбудил ее. Через полчаса появилась Наталья с кульком, заглянула в гостиную, чтобы проверить Наталью Матвеевну, и отправилась в столовую накрывать на стол к приходу хозяина. К пяти вернулись с гулянья и Соня с Лизонькой. Лизонька пришла с тремя большими красными леденцами-петушками – для бабушки, Аркаши и для себя. Она гордо, как флажки, держала их в обеих руках и даже и не думала пока облизывать. Каждый раз она обязательно притаскивала что-нибудь с улицы домой – то гостинцы, как сейчас, то веточки вербы, то чудом пойманную бабочку-капустницу, на радость папе и маме, то гладкие камушки с берега Москвы-реки, то стеклышки, попавшие в реку и ставшие почти как камушки, круглые, со всех сторон отшлифованные водой, но прозрачные и разноцветные, просто настоящий клад! Она забежала в гостиную, но, увидев, что бабушка спит, тихонько положила все три петушка на зеркало, прямо на Аркашину записку, и ускакала переобуваться.
– Сонюшка, это вы? – раздался бабушкин голос.
– Да, бабуль, мы вернулись. – Соня вошла в гостиную и поставила в вазу только что срезанные с клумбы во дворе нарциссы. Они сразу запахли по-своему, по-нарцисски, нежно и сладко, а один Сонюшка дала бабушке в руки.
– Как я их люблю, вкусно пахнут. Спасибо, детка. Накапай мне капельки докторские, не проходит что-то сердчишко с утра. А Аркаша где?
– Читает, наверное, бабуль. С нами не пошел. Взрослый уж больно стал, – сказала Сонюшка и пошла открывать Андрею Николаевичу.
Андрей Николаевич зашел в гостиную, поклонился Наталье Матвеевне и спросил, как прошел день, не надо ли послать за доктором.
– Нет, Андрюшенька, спасибо, не беспокойся, он был с утра, так ничего путного и не сказал, чего его снова от дел отрывать? Как-нибудь перетерплю.