Таким образом, Кювье решительно воспротивился доктринальной «цепочке бытия» и заявил, что ни один организм (исключая, может быть, только человеческий) не совершеннее любого другого. Используя еще один термин-дериват из своей доктрины об «условиях существования», а именно «субординация признаков», он провозгласил, что наличие одних органических признаков исключает наличие других и что можно выстроить целую иерархическую лестницу, ведущую от признаков, допускающих наличие других, к признакам, которые наличие других признаков не допускают. Вместо того чтобы выстроить животных в непрерывную цепочку, Кювье разделил их на четыре четких класса (embranchements): позвоночные, моллюски, членистые и лучистые животные (Коулман, 1964, с. 87–98). А Этьену Жоффруа Сент-Илеру (отцу Исидоры Жоффруа Сент-Илер), который с симпатией относился к эволюционным идеям Ламарка, Кювье заявил, что между представителями различных групп проводить какие-либо аналогии недопустимо.
Хотя антиэволюционизм Кювье был преимущественно лишь одним из атрибутов его телеологической картины мира, у него были, несомненно, веские эмпирические доводы в поддержку своей позиции. Он мог бы выдвинуть множество доказательств против теории «скачкообразной» эволюции, постулирующей, что переход от одного вида к другому происходит скачкообразно. Помимо ссылок на мумии и отрицания знаковых аналогий между embranchements, Кювье указывал: что бы там ни говорил Ламарк, а у местных животных вообще не наблюдается каких-либо подвижек к великим преобразованиям. Он с презрением относился к взглядам Ламарка на то, что поведение и привычки могут приводить к наследственным изменениям. И отрицал возможность того, что в природе происходит постоянное спонтанное зарождение новых форм жизни (Кювье, 1822, с. 114–128).
И наконец, была еще палеонтологическая летопись. (По иронии судьбы именно блестящие палеонтологические исследования, проведенные Кювье, подготовили путь для одного из главных столпов эволюционизма.) Кювье показал, как следует читать эту летопись, указав, по меньшей мере отчасти, на последовательное развитие организмов. В этой летописи первыми идут рыбы и пресмыкающиеся, а уж затем на арену истории выступают млекопитающие с очень странными формами и приходят к формам, очень напоминающим те, что известны нам сегодня. Человек стоит в этой летописи самым последним. Действительно, никаких человеческих ископаемых или окаменелостей не найдено. Скорее всего, их вообще нет. Что касается рыб, то они, видимо, предшествуют пресмыкающимся и показывают последовательность видоизменений, ведущую к современным формам (Кювье, 1822, с. 114–128). Но хотя Кювье и вынес на суд научной общественности эти факты, чего Ламарк в своей Philosophie zoologique так и не сделал, сам он не считал эту летопись безусловно последовательной – этому мешало его метафизическое неприятие любой «цепочки бытия» – и, сосредоточившись на пробелах, имеющихся между различными видами организмов, рассматривал летопись как очевидное доказательство, направленное против эволюционной гипотезы (Кювье, 1822, с. 117). Если бы имела место эволюция, заявлял он, между различного вида организмами в палеонтологической летописи не было бы никаких пробелов. Но такие пробелы существуют. А раз так, то Кювье чувствовал необходимость выступать против эволюции столь же категорично, сколь категорично Ламарк ее отстаивал.
Кювье был искренним и убежденным французским протестантом, и его вывод был, безусловно, на руку церковным иерархам. Но, как и Ламарк, он не смешивал религию и науку и старался держать одну от другой на расстоянии. При этом картина мира Кювье слишком изобилует частыми потопами, и в ней немало примет и намеков, указывающих на то, что последним был тот, который описан в Книге Бытия. Однако он не чувствовал необходимости напоминать о мудрости Божией, которую Господь вложил в Свое творение, просто потому, что сам мог телеологически истолковывать наличие тех или иных признаков в организме. И даже не давал себе труда поддерживать ту идею, что Господь чудесным образом вмешивается в историю Земли с целью последовательно создавать новые виды до человека включительно – существенное дополнение к истории творения в Книге Бытия! Отказавшись рассматривать палеонтологическую летопись в качестве доказательства пресловутой прогрессии, Кювье использовал ее в основном для утверждения подлинности такого фактора, как полное исчезновение организмов. Более того, он хотел опровергнуть позицию Ламарка, утверждавшего, что виды ископаемых, не имеющие своих живых подобий, должно быть, эволюционировали, заявив ему в пику, что такие виды просто полностью вымерли. Присутствие их наследников в той же летописи он объяснял не сотворением новых форм, а миграциями различных организмов из других частей света. Кювье был готов даже свести всех живых тварей к изначальным парам, представлявшим виды в далеком, уходящем во тьму веков прошлом (Коулман, 1964, с. 159–160; Боулер, 1976, с. 16–22). Более того, ни словом, ни намеком не упоминая о Боге, якобы последовательно раскрывающем Свои творческие энергии в виде сотворения новых существ, Кювье напрямую связывал изменения, которые мы видим, например, в палеонтологической летописи рыб, с изменениями (климатическими и прочими) на Земле и, вероятно, про себя считал, что то же самое применимо и к другим организмам. Короче говоря, хотя Кювье ратовал за гармонию между наукой и религией, он всячески заботился о том, чтобы между ними была соблюдена дистанция. Отношения между наукой и религией были наваждением или страстью, в большей мере свойственными британским ученым, как мы это увидим из последующих глав. И я искренне надеюсь доказать, что это было одной из причин того, почему дарвиновская революция имела место именно в Британии, а не где-то еще.
Британское общество и научное сообщество
Британия в 1830-е годыВ 1830 году, когда на престол взошел король Уильям IV, Британия представляла собой страну парадоксов: в некоторых отношениях британцы были самой передовой нацией Европы, а в некоторых – самой отсталой (см. Билз, 1969; Дж. Ф. К. Гаррисон, 1971). Промышленная революция развивалась здесь такими темпами, как ни в какой другой стране: техника применялась как в производственной сфере, так и в жизни в целом столь повсеместно и такими темпами, что весь XIX век Британия оставалась самой мощной державой мира. Не следует забывать и о том, что революция происходила и в сельском хозяйстве тоже, ибо при обработке и возделывании земли применялись самые передовые научные методы, значительно увеличивавшие урожайность посевных культур. Таким образом, продовольственные запасы возрастали, что позволило кормить и снабжать продуктами все увеличивавшееся население страны, которое быстро урбанизировалось, так как новые большие города, возникшие в Северной и Центральной Англии, нуждались в дешевой рабочей силе, а ее-то как раз и поставляли сельские окраины. В 1831 году общее население Британских островов равнялось 24,1 миллиона человек, из которых примерно треть составляли ирландцы. Лондон был крупнейшим городом с населением в 1 900 000 человек (13,5 % от числа населения Англии и Уэльса). К 1851 году население Лондона выросло до 2 600 000 человек. Что касается других городов, то население Манчестера в тот же период выросло со 182 000 до 303 000, Лидса – со 123 000 до 172 000, Бирмингема – со 144 000 до 233 000, Глазго – с 202 000 до 345 000 человек, а население Брэдфорда, составлявшее в 1801 году всего 13 000 человек, в 1851 году выросло до 104 000 (Дж. Ф. К. Гаррисон, 1971).
Однако как в политическом, так и в социальном отношениях Британия оставалась почти феодальной страной. Власть была сосредоточена в руках весьма немногочисленной горстки людей, которые в большинстве своем не были ни промышленниками, ни предпринимателями, а представляли собой титулованную аристократическую знать – крупных землевладельцев (партия вигов) и мелких землевладельцев, или джентри (партия тори). Большинство людей не имели даже права голоса, одна из палат в парламенте была укомплектована исключительно наследственными аристократами, а многие места в палате общин находились всецело под контролем отдельных индивидуумов. Многие места, особенно закрепленные за так называемыми «гнилыми местечками», были представлены лишь несколькими избирателями, и их представители по различным соображениям, включая и страх перед мерами экономического характера, были послушными орудиями в руках боссов, которые их назначали и, по сути дела, повелевали ими. Если принимались новые законы, то они прежде всего учитывали нужды и потребности политической элиты – тех, кто был заинтересован в сохранении сложившихся общественных устоев, – и эти законы, навязываемые обществу радетелями «справедливости мирным путем», затем преподносились всему населению в качестве постановлений, обязательных к исполнению. Самыми печально известными из них были так называемые хлебные законы, принятые сразу после войны с Наполеоном и вводившие высокие тарифы на импортируемое зерно. Таким образом, беднякам приходилось покупать продукты по более высоким ценам; промышленникам (которые не были частью истеблишмента) приходилось платить рабочим более высокую заработную плату; а землевладельцы собирали искусственно раздутую арендную плату.
Неотъемлемой частью этой привилегированной группы являлась узаконенная англиканская церковь. Каждый (не важно, англиканец он или нет) обязан был поддерживать государственную церковь, обладавшую монополией на проведение свадеб и похорон (любопытно, но на квакеров это не распространялось); епископы приравнивались к лордам и поэтому имели законное право на места в верхней палате парламента; и хотя некоторые из младших чинов духовенства влачили жалкое существование, получая сущие гроши, верхние эшелоны того же духовенства получали очень щедрое вознаграждение, а возложенные на них обязанности были не особо обременительными. Если брать иерархическую лестницу, то в то время два прелата, например, получали 19 000 фунтов в год, тогда как лондонский полицейский получал только 50. Поскольку все сводилось к получению и распределению мест в парламенте, то внутри этой политической элиты существовала тесная связь между светскими и клерикальными элементами: многие выгодные места в структуре церкви предоставлялись высокопоставленным мирянам, а назначение на высшие церковные должности (как и сейчас) осуществляло светское правительство.
Поэтому далеко не случайно религия и церковь привлекали к себе самое пристальное внимание со стороны некоторых членов правительства. Церковь и религия считались – и не без основания – главной теоретической и социальной опорой в поддержании порядка и стабильности общества. Многие горячо поддержали поэта-лауреата Роберта Саути, который в 1829 году в своем обращении к народу писал: «Не подлежит сомнению тот факт, что религия есть та основа, на которой покоится светское государство… Там, где речь идет о безопасности государства и благосостоянии народа, без религии просто не обойтись» (Билз, 1969, с. 68). Таким образом, любые нападки на религию и церковь считались не только богохульными и безнравственными, но и опасными для общества.
Поскольку здесь мы основное внимание уделяем состоянию человеческого общества в выбранное нами время, то будет вполне уместным дать краткое описание того места и положения, которое занимала в нем женщина, – это даст нам ценностный ориентир для характеристики всего общества в целом. Ныне превалирует та точка зрения (и она имеет вполне законное обоснование), что в викторианскую эпоху женщины – особенно представительницы среднего и высшего классов – занимали, по сравнению с мужчинами, более низкую ступень социальной лестницы. Хотя женщины и не имели равных прав с мужчинами, прежде они считались весьма полезными членами общества – по крайней мере, дома. Но затем в силу многих причин, главная из которых – резко возросшее на местном рынке труда количество дешевой рабочей силы, вся их общественная полезность по большей части была сведена к рождению детей, украшению (пусть и мнимому) домашнего очага и полной беспомощности – не женщины, а глупые, вечно занятые своим вязанием куклы, как они представлены в викторианской литературе. Вот как это выразил один из персонажей поэмы «Принцесса» (1847), принадлежащей перу Альфреда Теннисона, считавшегося формирователем, выразителем и зеркалом современной ему общественной мысли:
Орудья мужчины – плуг, меч, булава,Для женщины – стол и вязанье.Жена – это сердце, а муж – голова,Он – властность, она – послушанье;Все прочее – вздор…Лишь очень немногие честно, даже наедине с собой, признавали, что именно таково положение дел. Большинство же предпочитали смягчать свою оценку и роль женщины, считая последнюю не столько стоящей ниже мужчины по своему развитию и уму, сколько существом совершенно особого рода. Об этом же говорит и Теннисон в заключительных строках своей поэмы, выражая, быть может, свою собственную позицию:
Нет, женщина умом не ниже, чем мужчина, —Она другая…Отсюда он делает вывод:
И только в браке все равны друг другу,И каждый восполняет то, что нет в другом.Мужчина – существо, наделенное силой, властью, умом. Женщина – существо эмоциональное, понимающее, любящее, живущее сердцем и чувствами. Эти качества редко сочетаются между собой; впрочем, они и не должны. Мужчина создан для жестокого мира сделок, а женщина, «домашний ангел», – для превращения домашнего очага и семьи в святилище и место отдохновения.
До этого момента я приводил довольно статичную картину британского общества, каковым оно и было. Но вот, во многом под влиянием сил, приведенных в действие промышленной революцией, ситуация начала понемногу меняться. Начиная с 1826 года членам религиозных сект (как в свое время методистам) разрешили занимать общественные должности без специальных законов об освобождении от уголовной ответственности, а в 1829 году католики были восстановлены в гражданских правах. (Это, конечно, не значит, что каждый католик получил право голоса на выборах, просто сам по себе католицизм больше уже не являлся непреодолимым барьером к получению государственных должностей.) Кроме того, из судебных книг начали изыматься наиболее варварские законы – вполне благоразумная мера, поскольку присяжные, заранее зная меру наказания виновному, часто отказывались выносить приговор. Так, например, выдавать себя за челсийского пенсионера больше уже не считалось преступлением. А в 1832 году была даже проведена первая парламентская реформа, отменившая ряд наиболее вопиющих беззаконий в британской правовой и избирательной системе. К сожалению, были устранены только самые грубые и вопиющие нарушения, но при этом власть, пусть и в слегка урезанном виде, по-прежнему оставалась в руках политической элиты. Большинство людей, включая и женщин, по-прежнему были лишены права голоса, а промышленный север Англии на всех уровнях в целом так и остался «изгоем».
Более того, ценность и необходимость некоторых законов вызывала вполне обоснованные сомнения. Еще в конце XVIII века его преподобие Т. Р. Мэй в своем «Очерке о принципах народонаселения» утверждал, что принятие закона о бедных было неразумным актом и не привело к облегчению доли бедняков. Действительно, он искренне считал, что этот закон должен был положить конец проблеме, ради которой он и был принят, – покончить с бедностью и устранить этот сектор в структуре населения. К такому довольно нелепому выводу Мэй пришел на основании той предпосылки, что там, где наблюдается рост народонаселения в геометрической прогрессии, снабжение продовольствием в лучшем случае возрастает только в арифметической прогрессии. Следовательно, пока народ будет терпеть лишения и ограничения, борьба за существование неизбежна, ибо всегда найдутся люди, неспособные себя обеспечить. А восполнение недостающих средств с помощью актов благотворительности в конце концов только усугубит дело.
Люди, не считавшие себя бедными настолько, что это причиняло им страдания, восприняли эти доводы почти как истину (Инглис, 1971). Они прекрасно увязывались с популярной в то время темой, дебатировавшейся в политических кругах, что проблемы будут только нарастать, если государство попытается их решить за счет повсеместного внедрения схем благотворительности. К тому же эти доводы имели солидное подкрепление и со стороны религии. Разве не сказал Христос: «Ибо нищих всегда имеете с собою»? Таким образом, в 1830-х годах заново обновленные законы о бедных привели к массовому строительству новых работных домов – мест, настолько мрачных и устрашающих, что бедняки прилагали максимум усилий, чтобы только туда не попасть, вплоть до того, что отказывались подавать прошение о вспомоществовании. Мальтус, несомненно, был бы весьма обрадован, если бы узнал, что вследствие появления работных домов число нуждающихся стремительно пошло на убыль. Однако, как сардонически заметил Карлейль (1872), для оправдания чего-либо нет никакой нужды прибегать к политической экономии: «Если бедняков сделать несчастными, их станет меньше. Это секрет, известный каждому крысолову».
Английские университетыОбщество, портрет которого я здесь набрасываю, в описываемое время представляло собой странное смешение старого и нового. Микрокосм и дух страны в целом находил отражение в ее учебных заведениях, особенно высших (см. Хьюз, 1861; Адамсон, 1930; Кэмпбелл, 1901; и первые главы работы Кларка и Хьюза, 1890). До 1830 года в Англии существовали только два университета. В Шотландии дела обстояли не лучше: там тоже было два университета, хотя по части медицины Эдинбург был впереди планеты всей и славился наилучшим на тот период времени качеством обучения. Но если не брать в расчет Шотландию, то англичанин мог получить университетское образование или в Оксфорде, или в Кембридже. Это, однако, предполагало, что абитуриент принадлежал к мужскому полу и был членом англиканской церкви. В ответ на это религиозное ограничение группа лондонских утилитаристов основала Университетский колледж, а группа англиканцев, в свою очередь, в качестве противовеса основала в Лондоне Королевский колледж. Но они, разумеется, не выдерживали никакого сравнения со старыми университетами; в сущности, Королевский колледж по уровню образования был немного выше средней школы и готовил учащихся поступлению в Оксфорд и Кембридж.
Если сегодня Оксфорд и Кембридж считаются светскими учебными заведениями, в то время они таковыми не были; по сути дела, это были оплоты и бастионы англиканской церкви. Университеты подразделялись на колледжи, управляемые группами попечителей, каждый из которых был в звании бакалавра и занимал одну из должностей в англиканской церкви. Жениться разрешалось только деканам колледжей, а для всех остальных обзаведение семьей было сопряжено с потерей университетской должности; в лучшем случае ему предлагали – в качестве дара от колледжа – должность пастора в одном из сельских церковных приходов. Реальной силой обладали именно колледжи, а не университеты как таковые. В самом деле, Новый колледж в Оксфорде и Королевский колледж в Кембридже были настолько автономны и самоуправляемы, что обладали правом на собственные звания и степени.
Большинство студентов, учившихся в университетах, приходили туда не за ученостью и не за солидным образованием, поскольку особая ученость от них и не требовалась. Они изучали основы математики, в основном Евклидову геометрию, классическую литературу и религию, да и то поверхностно. Бо́льшая часть учебного времени уходила на разного рода забавы и увлечения, такие как верховая езда и охота на лис. Университет рассматривался просто как промежуточный этап, помогающий джентльмену перейти из поры детства во взрослую жизнь. Для большинства выпускников вступление во взрослую жизнь редко было связано с такой вульгарной стороной жизни, как торговля (это в основном был удел сектантов). Если даже выпускник не был независимым во всех отношениях землевладельцем, то он, во всяком случае, мог претендовать на должность, связанную с судопроизводством, медициной, или на священнический сан. Разумеется, это требовало дальнейшего обучения после окончания университета, ибо английское высшее образование ни в теории, ни на практике не было рассчитано на то, чтобы обучать учащихся предметам, имевшим практическое приложение.
Впрочем, далеко не все выпускники вели легкую и беспечную жизнь. Даже серьезный студент не мог претендовать на особо высокие достижения, ибо пути к достижениям были немногочисленны. Кембридж давал две ученые степени – по математике и по классической литературе. Однако прежде чем получить ученую степень по классической литературе, студент обязан был доказать свою дееспособность, с успехом сдав учебную программу по математике! В Кембридже тех, кто успешно сдал экзамен по математике, называли «крикунами», и занявшие верхнюю строчку в этом списке обычно претендовали на зачисление в братство одного из самых престижных колледжей, таких, например, как Тринити-колледж (колледж Святой Троицы) или колледж Святого Иоанна. В Оксфорде применялась сходная система, которая точно так же приводила учащегося на стезю строгих экзаменов, а затем уже в желанное братство. Главное отличие между университетами заключалось в том, что в Оксфорде сперва нужно было отличиться в таком предмете, как классическая литература, прежде чем выбирать математическую стезю.
Как и применительно к нуждам страны в целом, эта система выглядела совершенно неприспособленной к требованиям, предъявляемым тогдашним промышленным обществом. По таким дисциплинам, как химия, ботаника и геология, экзаменов не было вообще, как не было и системы отбора и помощи особо талантливым, но нуждающимся студентам (не считая довольно скромной стипендии для бедных), не говоря уже о том, что университетское образование совершенно не учитывало интересы большинства людей, занятых в промышленности, – тех, кто действительно нуждался в услугах науки и технологии, – в силу религиозных и социальных барьеров. И все же, если брать страну в целом, мы видим ростки грядущих перемен, вселявших надежду на светлое будущее. Во-первых, во втором десятилетии XIX века ряд блестящих молодых математиков из Кембриджа, среди них Джон Гершель, Чарльз Бэббидж и Джордж Пикок, произвели настоящую революцию в области математики, введя до сих пор отсутствовавшую в Англии, но повсеместно применявшуюся в Европе технику прикладного анализа – метод, куда более плодотворный, чем традиционные британские методы, бытовавшие еще со времен Ньютона. Британская прикладная математика активно использовалась в ту пору и используется поныне. Во-вторых, и это очень важно для нашего повествования, научные преподаватели начали серьезно подходить к своим обязанностям. Хотя к дипломным программам не предъявлялось каких-либо научных требований или критериев (исключая прикладную математику или теоретическую физику), и в Оксфорде, и в Кембридже было несколько кафедр естественных наук. В Кембридже такими кафедрами были кафедры геологии, минералогии и ботаники. Если в XVIII веке редко какой университетский преподаватель снисходил до лекций, а то и вообще плохо разбирался в своем предмете – их главным образом привлекал не сам предмет, а связанные с ним жалованье и привилегии, – то к 1830 году большинство прилагали основательные усилия, чтобы овладеть своим предметом и читать лекции по нему. А поскольку эти лекции были открытыми и доступными для всех учащихся, многие студенты, которых интересовала та или иная научная дисциплина, имели возможность получить необходимые знания, хотя и не допускались к экзаменам по этому предмету; кроме того, к вящей радости преподавателей, за посещение внеплановых лекций они должны были вносить дополнительную плату.
Одним словом, высшее образование, предлагавшееся в то время, отражало саму сущность британского общества 1830-х годов. А теперь обратимся к самим ученым мужам, жившим в то время и имевшим самое непосредственное отношение к нашему повествованию.
Сообщество ученыхПрофессором минералогии в Кембриджском университете был преподобный Уильям Уэвелл (1794–1866) (Тодхантер, 1876; Кэннон, 1964; Рьюз, 1976).
Уэвелл [мы придерживаемся традиционного написания этой фамилии, хотя по-английски он Хьюэлл. – Прим. пер.] происходил из Ланкашира, из семьи с довольно скромным достатком, и потому был стипендиатом в Тринити-колледже. В 1816 году он числился вторым в списке «крикунов», и, вероятно, это был первый и единственный раз в его жизни, когда он был вторым. Он жил и преподавал в Тринити до самой смерти, сначала став членом студенческого братства, затем преподавателем, а в 1842 году – деканом. Хотя он, безусловно, в первую очередь был ученым-естественником, круг его интересов был поистине широк и включал в себя минералогию, кристаллографию, политическую экономию, астрономию (тидологию – науку о приливах), геологию, химию и так далее – этот перечень можно продолжить. Именно Уэвелл изобрел большинство новых научных терминов, в которых нуждалась современная ему наука. Главными его трудами считаются «История индуктивных наук» (1837) и «Философия индуктивных наук» (1840). В них он впервые дал обзор наук, которых до него еще никто не затрагивал, и предложил неокантианский анализ научного метода, побудивший ученого-эмпирика Джона Стюарта Милля к долгой научной полемике, которую он начал в своем трактате «Система логики». (О философских воззрениях Уэвелла и его дискуссии с Миллем см.: Баттс, 1965; Лодан, 1971; и Рьюз, 1977.)