Книга Москва и москвичи. Репортажи из прошлого - читать онлайн бесплатно, автор Владимир Алексеевич Гиляровский. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Москва и москвичи. Репортажи из прошлого
Москва и москвичи. Репортажи из прошлого
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Москва и москвичи. Репортажи из прошлого

* * *

Уж я после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярославле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой – хоронить в городе боялись, как бы задержки от полиции не было… Старые бурлаки, люди с бурным прошлым и с юности без всяких паспортов, молчали: им полиция опаснее холеры. У половины бурлаков паспортов не было. Зато хозяин уж особенно ласков стал: три раза в день водку подносил – с отвалом, с привалом и для здоровья.

Закусили хлебца с водицей: кто нападкой попил, кто горсткой – все равно с песочком.

– Отда-ва-ай!..

«Дернем-подернем, да ух-ух-ух!» – неслось по Волге, и якорь стукнул по борту расшивы.

– Не засарива-ай! О-го-го-го!

– Ходу, брательники, ходу!

– Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, подернем, подернем-да ух!

Зашевелилась посудина… Потоптались минутку, покачались и зашагали по песку молча. Солнце не показывалось, а только еще рассыпало золотой венец лучей.

Трудно шли. Грустно шли. Не раскачались еще…

Укачала-уваляла,Нашей силушки не стало…

– затягивает Федя, а за ним и мы:

О-о-ох… О-о-ох!..Ухнем да ухнем… У-у-у-х!..Укачала-уваляла,Нашей силушки не стало…

Солнце вылезло и ослепило. На душе повеселело. Посудина шла спокойно, боковой ветерок не мешал. На расшиве поставили парус. Сперва полоскал – потом надулся, и как гигантская утка боком, но плавно покачивалась посудина, и бичева иногда хлопала по воде.

– Ходу, ходу! Не засаривай!

И опять то натягивалась бичева, то лямки свободно отделялись от груди.

Молодой вятский парень, сзади меня, уже не раз бегавший в кусты, бледный и позеленевший, со стоном упал… Отцепили ему на ходу лямку – молча обошли лежачего.

– Лодку! Подбери недужного! – крикнул гусак расшиве.

И сразу окликнул нас:

– Гляди! Суводь! Пуделя!

* * *

Особый народ были старые бурлаки. Шли они на Волгу – вольной жизнью пожить. Сегодняшним днем жили, будет день, будет хлеб!

Я сдружился с Костыгой, более тридцати путин сделавшим в лямке по Волге. О прошлом лично своем он говорил урывками. Вообще разговоров о себе в бурлачестве было мало – во время хода не заговоришь, а ночь спишь как убитый… Но вот нам пришлось близ Яковлевского оврага за ветром простоять двое суток. Добыли вина, попили порядочно, и две ночи Костыга мне о былом рассказывал…

– Эх, кабы да старое вернуть, когда этих пароходищ было мало! Разве такой тогда бурлак был? Что теперь бурлак? Из-за хлеба бьется! А прежде бурлак вольной жизни искал. Конечно, пока в лямке, под хозяином идешь, послухмян будь… Так разве для этого тогда в бурлаки шли, как теперь, чтобы получить путинные да по домам разбрестись? Да и дома-то своего у нашего брата не было… Хошь до меня доведись. Сжег я барина и на Волгу… Имя свое забыл: Костыга да Костыга… А Костыгу вся бурлацкая Волга знает. У самого Репки есаулом был… Вот это атаман! А тоже, когда в лямке, и он, и я хозяину подчинялись – пока в Нижнем али в Рыбне расчет не получишь. А как получили расчет – мы уже не лямошники, а станишники! Раздобудем в Рыбне завозню, соберем станицу верную, так, человек десять, и махить на низ… А там по островам еще бурлаки деловые, знаёмые найдутся – глядь, около Камы у нас станица в полсотни, а то и больше… Косовыми разживемся с птицей – парусом… Репка, конечно, атаманом… Его все боялись, а хозяева уважали… Если Репка в лямке – значит, посудина дойдет до мест… Бывало-че, идем в лямке, а на нас разбойная станица налетает, так, лодки две, а то три… Издаля атаман ревет на носу:

– Ложись, дьяволы!

Ну, конечно, бурлаку своя жизнь дороже хозяйского добра. Лодка атаманская дальше к посудине летит:

– Залогу!

Испуганный хозяин или приказчик видит, что ничего не поделаешь, бросит якорь, а бурлаки лягут носом вниз… Им что? Ежели не послушаешь – самих перебьют да разденут донага… И лежат, а станица очищает хозяйское добро да деньги пытает у приказчика. Ну, с Репкой не то: как увидит атаман Репку впереди – он завсегда первым, гусаком ходил, – так и отчаливает… Раз атаман Дятел, уж на что злой, сунулся на нашу ватагу, дело было под Балымерами, высадился, да и набросился на нас. Так Репка всю станицу разнес, мы все за ним, как один, пошли, а Дятла самого и еще троих насмерть уложили в драке… Тогда две лодки у них отобрали, а добра всякого, еды и одежи было уйма, да вина два бочонка… Ну, это мы подуванили… С той поры ватагу, где был Репка, не трогали… Ну вот, значит, мы соберем станицу так человек в полсотни и все берем: как увидит оравушка Репку-атамана, так сразу тут же носом в песок. Зато мы бурлаков никогда не трогали, а только уж на посуде дочиста все забирали. Ой и добра и денег к концу лета наберем…

Увлекается Костыга – а о себе мало: все Репка да Репка.

– Кончилась воля бурлацкая. Все мужички деревенские, у которых жена да хозяйствишко… Мало нас, вольных, осталось. Вот Улан, да Федя, да еще косной Никашка… Эти с нами хаживали.

А как-то Костыга и сказал мне:

– Знаешь что? Хочется старинку вспомнить, разок еще гульнуть. Ты, я гляжу, тоже гулящий… Хошь и молод, а из тебя прок выйдет. Дойдем до Рыбны, соберем станицу да махнем на низ, а там уж у меня кое-что на примете найдется. С деньгами будем.

А потом задумался и сказал:

– Эх, Репка, Репка. Вот ежели его бы – ну прямо по шапке золота на рыло… Пропал Репка… Годов восемь назад его взяли, заковали и за бугры отправили… Кто он – не дознались…

И начал он мне рассказывать о Репке:

– Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал, с весны в лямке, а после путины станицу поведет… У него и сейчас есть поклажи зарытые. Ему золото – плевать… Лето на Волге, а зимой у него притон есть, то на Иргизе, то на Черемшане… У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена была у него… Раз я у него зимовал. Почет ему от всех. Зимой по-степенному живет, чашкой-ложкой отпихивается, а как снег таять начал – туча тучей ходит… А потом и уйдет на Волгу…

– И знали раскольники – зачем идет?

– И ни-ни. Никто не знал. Звали его там Василий Ивановичем. А что он – Репка, и не думали. Уж после воли как-то летом полиция и войска на скит нагрянули, а раскольники в особой избе сожгли сами себя. И жена Репки тоже сгорела. А он опять с нами на Волге, как ни в чем не бывало… Вот он какой, Репка! И все к нему с уважением, прикащики судовые шапку перед ним ломали, всяк к себе зовет, а там власти береговые быдто и не видят его – знали, кто тронет Репку, тому живым не быть: коли не он сам, так за него пришибут…

* * *

И часто по ночам отходим мы вдвоем от ватаги, и все говорит, говорит, видя, с каким вниманием я слушал его… Да и поговорить-то ему хотелось, много на сердце было всего, всю жизнь молчал, а тут во мне учуял верного человека. И каждый раз кончал разговор:

– Помалкивай. Быдто слова не слышал. Сболтнешь раньше, пойдет блекотанье, ничего не выйдет, а то и беду наживешь… Станицу собирать надо сразу, чтобы не остыли… Наметим, стало быть, кого надо, припасем лодку – да сразу и ухнем…

Надо сразу. Первое дело, не давать раздумываться. А в лодку сели, атамана выбрали, поклялись стоять всяк за свою станицу и слушаться атамана, – дело пойдет. Ни один станичник еще своему слову не изменял.

Увлекался старый бурлак.

– Молчок! До Рыбны ни словечка… Там теперь много нашего брата, крючничают… Такую станицу подберем… Эх, Репки нет!

Этот разговор был на последней перемене перед самым Рыбинском…

– Ну, так идешь с нами?

– Ладно, иду, – ответил я, и мы ударили по рукам. – Иду!

– Ладно.

И прижал Костыга палец к губам – рот запечатал. А мне вспомнился Левашов и Стенька Разин.

* * *

Рассчитались с хозяином. Угостил он водкой, поклонился нам старик в ноги:

– Не оставьте напередки, братики, на наш хлеб-соль, на нашу кашу!

И мы ему поклонились в ноги: уж такой обычай старинный бурлацкий был.

Понадевали сумки лямошники, все больше мужички костромские были, – «узкая порка», и пошли на пароходную пристань, к домам пробираться, а я, Костыга, Федя и косной прямо в трактир, где крючники собирались. Народу еще было мало. Мы заняли стол перед открытым окном, выходящим на Волгу, где в десять рядов стояли суда с хлебом и сотни грузчиков с кулями и мешками быстро, как муравьи, сбегали по сходням, сверкая крюком, бежали обратно за новым грузом. Спросили штоф сивухи, рубца, воблы да яичницу в два десятка яиц заказали.

– С привалом!

– С привалом!

Не успели налить по второму стакану, как три широкоплечих богатыря в красных жилетках, обшитых галуном, и рваных картузах ввалились в трактир. Как сумасшедший вскочил Костыга, чуть стол не опрокинул. Улан за ним… Обнимаются, целуются… и с ними, и с Федей…

– Петля! Балабурда!! Вы откуда, дьяволы?

Составили стол. Сели. Я молчал. Пришедшие на меня покосились и тоже молчали – да выручил Костыга:

– Это свой… Мой дружок, Алеша Бешеный.

Нужно сказать, что я и в дальнейшем везде назывался именем и отчеством моего отца, Алексей Иванов, нарочно выбрав это имя, чтобы как-нибудь не спутаться, а Бешеный меня прозвали за то, что я к концу путины совершенно пришел в силу и на отдыхе то на какую-нибудь сосну влезу, то вскарабкаюсь на обрыв, то за Волгу сплаваю, на руках пройду или тешу ватагу, откалывая сальто-мортале, да еще переборол всех по урокам Китаева. Пришедшие мне пожали своими железными лапами руку.

– Удалой станишник выйдет! – похвалил меня Костыга.

– Жидковат… Ручонка-то бабья, – сказал Балабурда.

Мне это показалось обидно. На столе лежала сдача – полового за горячими кренделями и за махоркой посылали. Я взял пятиалтынный и на глазах у всех согнул его пополам – уроки Китаева – и отдал Балабурде:

– Разогни-ка!

Дико посмотрели на меня, а Балабурда своими огромными ручищами вертел пятиалтынный.

– Ну тя к лешему, дьявол! – и бросил.

Петля попробовал – не вышло. Тогда третий, молодой малый, не помню его имени, попробовал, потом закусил зубами и разогнул.

– Зубами. А ты руками разогни, – захохотал Улан.

Я взял монету, еще раз согнул ее, пирожком сложил и отдал Балабурде, не проронив ни слова. Это произвело огромный эффект и сделало меня равноправным.

* * *

Пили, ели, спросили еще два штофа, но все были совершенно трезвы. Я тогда пил еще мало, и это мне в вину не ставили:

– Хошь пьешь – не хошь, как хошь, нам же лучше, вина больше останется.

Пили и ели молча. Потом, когда уже кончали третий штоф и доедали третью яичницу, Костыга и говорит, наклонясь, полушепотом:

– Вот што, робя! Мы станицу затираем. Идете с нами?

– Какая сейчас станица, ежели пароходы груз забрали. А ежели сунуться куда вглубь, народу много надо… Где его на большую станицу соберешь? – сказал Петля.

– Опять холера… теперь никакие богатства ни к чему… а с деньгами издыхать страшно.

– А ты носи медный пятак на гайтане, а то просто в лапте, никакая холера к тебе не пристанет… – посоветовал Костыга. – Первое средство, старинное… Холера только меди и боится, черемшанские старики сказывали.

Как-то на минуту все смолкли. А Петля нам вдруг:

– Брось станицу! Поступай к нам в артель крючничать.

– А ну вас! Пойду я крючничать! – рассердился Костыга.

– Ишь ты какой. Почище тебя крючничают. У нас сам Репка за старшего.

– Как, Репка?! – и Костыга звякнул кулачищем по столу так, что посуда запрыгала.

– Да так, сам атаман Репка… – подтвердили слова Петли его товарищи.

* * *

И выяснилось, что Петля встретил Репку весной в Самаре, куда он только что прибыл из Сибири, убежав из тюрьмы, и пробирался на Черемшаны, где в лесу у него была зарыта «поклажа» – золото и серебро. Разудалый Петля уговорил его «веселья для ради» поехать в Рыбну покрючничать – «все на народе», – а на зиму и в скит можно. И вот Репка и Петля захватили с собой слонявшегося по пристани Балабурду, добывшего где-то даже паспорт, подходящий по приметам, и все втроем прибыли в Рыбинск. В Рыбинске были хозяйские артели грузчиков, т. е. работали от хозяина за жалованье. К хозяевам обращались судовщики с заказом выгружать хлеб, который приходил то насыпью в судах, а то в кулях и мешках. В артелях грузчиков главной силой считались «батыри»; их обязанность была выносить с судна уже готовые кули и мешки на берег. Сюда брались самые ловкие и самые сильные: куль муки 9 пудов, куль соли 12 пудов и полукуль 6 пудов. Конечно, хозяева брали львиную долю и наживали с каждого рабочего иногда половину его заработка. Работать от хозяина Репке было не к лицу; он привык сам верховодить и атаманствовать над удалыми станицами и всю добычу рискованных набегов поровну тырбанить между товарищами. Собрал он здесь при помощи Петли и Балабурды человек сорок знакомых бурлаков и грузчиков, отобрав самых лучших, головку, основал неслыханную дотоль артель, которая работает скорее, берет дешевле, а товарищи получают вдвое больше, чем у хозяина. Репка, получая с хозяина деньги, целиком их приносит в артель и делит поровну и по заслугам: батыри, конечно, получают больше, а засыпка и выставка[4], у которых работа легкая, – меньше. И сам он получает столько же, сколько батырь, потому что работает наравне с ними, несмотря на свои почти семьдесят лет, еще шутки шутит: то два куля принесет, то на куль посадит здоровенного приказчика и, на диво всем, легко сбежит с ним по зыбкой сходне… Артель Репки щеголяла и наружным видом: на всех батырях были жилетки красного сукна, обшитые то золотым, то серебряным, смотря по степени силы, галуном, а на спине сафьянные кобылки, на которые ставили куль. Через плечо у каждого железный крюк. Артель Репки держалась обособленно, имела свой общий котел и питалась лучше всех других рабочих. Попасть в эту артель было почти невозможно. Только когда разыгралась холера, пришлось добавлять народу. Вот в эту-то артель нам и предложили вступить… Костыга и Улан сперва отказалась, хотя имя Репки заставило задуматься удал-добрых молодцев. Но и это, пожалуй, не удержало бы Костыгу, уже нашего атамана, и быть бы мне в разбойной станице – да только несчастье с Репкой спасло меня от этого.

Далее нам Петля рассказал, что на Репку, конечно, взъелись все конкуренты-хозяева, которых рабочие начали попрекать новой артелью, и лучшие батыри перешли в нее. Нашлись предатели, которые хозяевам рассказали о том, кто такой Репка, и за два дня до нашего прихода в Рыбинск Репку подкараулили одного в городе, арестовали его, напав целой толпой городовых, заключили в тюремный замок, в одиночку, заковав в кандалы. И постановили старые его товарищи и станишники – во что бы то ни стало вызволить своего атамана. Через подкуп писаря в тюрьме узнали они, что Репку отправят в Ярославль только зимой, чтобы судить в окружном суде. И постановили его выручить, а для этого продолжали вести артель, чтобы заработать денег, напасть на конвой и спасти своего атамана. Только тут Костыга отложил свою затею. Мы поступили в артель. Паспортов ни у кого не было, да и полиция тогда не смела сунуться на пристани, во-первых, потому, чтобы не распугать грузчиков, без которых все хлебное дело пропадет, а во-вторых, боялись холеры. Кроме Репки, – и то в городе взяли его, – так никого из нас и не тронули.

* * *

Дня через три я уже лихо справлялся с девятипудовыми кулями муки и, хотя первое время болела спина, а особенно икры ног, через неделю получил повышение: мне предложили обшить жилет золотым галуном. Я весь влился в артель и, проработав с месяц, стал чернее араба, набил железные мускулы и не знал устали. Питались великолепно… По завету Репки не пили сырой воды и пива, ничего, кроме водки-перцовки и чаю. Ели из котла горячую пищу, а в трактире только яичницу, и в нашей артели умерло всего трое – два засыпки и батырь не из важных. Заработки батыря первой степени были от 10 до 12 рублей в день, и я, при каждой получке, по пяти рублей отдавал Петле, собиравшему деньги на побег атамана. Да я никакого значения деньгам не придавал, а тосковал только о том, что наша станица с Костыгой не состоялась, а бессмысленное таскание кулей ради заработка все на одном и том же месте мне стало прискучать. Да еще эта холера. То и дело видишь во время работы, как поднимают на берегу людей и замертво тащат их в больницу, а по ночам подъезжают к берегу телеги с трупами, которые перегружают при свете луны в большие лодки и отвозят через Волгу зарывать в песках на той стороне или на острове.

Только и развлечения было, что в орлянку играли. Припомню один веселый эпизод из этой удалой нашей жизни среди кольца смерти. От двенадцати до двух было время обеда. На берегу кипели котлы, и каждая артель питалась особо. По случаю холеры перед обедом пили перцовку. Сядем, принесут четвертную бутыль и чайный стакан. Как только сели артели за обед, на берегу появлялся огромный рыжий козел, принадлежавший пожарной команде. Козел был горький пьяница. Обыкновенно подходит к обедающим в то время, когда водку пьют, стоит, трясет бородой и блеет. Все его знали и первый стакан обыкновенно вливали ему в глотку. Выпьет у одних, идет к другой артели за угощеньем, и так весь берег обойдет, а потом исчезает вдребезги пьяный. И нельзя было не угостить козла. Обязательно первый стакан ему, – а не поднести – налетит и разобьет бутыль рогами.

* * *

Куда бы повернула моя судьба – не знаю, если бы не вышло следующего: проработав около месяца в артели Репки, я, жалея отца моего и мачеху, написал им письмо, в котором рассказал в нескольких строках, что прошел бурлаком Волгу, что работаю в Рыбинске крючником, здоров, в деньгах не нуждаюсь, всем доволен и к зиме приеду домой.

Как-то после обеда артель пошла отдыхать, я надел козловые с красными отворотами и медными подковками сапоги, новую шапку и жилетку праздничную и пошел в город, в баню, где я аккуратно мылся, в номере, холодной водой каждое воскресенье, потому что около пристаней Волги противно да и опасно было по случаю холеры купаться. Поскорее вымылся, переоделся во все чистое и в своей красной жилетке с золотым галуном иду по главной улице. Вдруг шагах в двадцати от меня из подъезда гостиницы сходит на тротуар знакомая фигура: высокий человек с усами, лаковые сапоги, красная рубаха, шинель внакидку и белая форменная фуражка. Я, не помня себя от радости, подбегаю к нему:

– Папа, здравствуй!

Он поднял вверх руки и на всю улицу хохочет:

– Ах, черт тебя дери! Вот так мундир! Ну и молодчик!

Мы обнялись, поцеловались и пошли к нему в номер.

– Я только что приехал и тебя искать пошел.

Отец меня осматривал, ощупывал, становил рядом с собой перед зеркалом и любовался:

– Ну и молодчик!

Заказали завтрак, подали водки и вина.

– Я уже обедал. Сейчас на работу… Пойдем вместе!

– Ну, это ты брось. Поедем домой. Покажись дома, а там поезжай куда хочешь. Держать тебя не буду. Ведь ты и без всякого вида живешь?

– На что мне вид! Твоей фамилии я не срамлю, я здесь Алексей Иванов.

– Умно. Ну, закусим да и поедем.

Я в чистом номере, чистый, в перспективе поездка на пароходе, чего я еще не испытывал и о чем мечтал.

– Ладно, поедем. Только сбегаю прощусь с товарищами, славные ребята, да возьму скарб из мурьи.

– Плюнь на скарб! Товарищи не хватятся, подумают, что сбежал или от холеры умер.

– Там у меня сотенный билет в кафтане зашит.

– Ну и оставь его товарищам на пропой души. Добром помянут. А пока пойдем в магазин купить платье.

Пошли. Отец заставил меня снять кобылку. Я запрятал ее под диван и вышел в одной рубахе. В магазине готового платья купил поддевку, но отцу я заплатить не позволил – у меня было около ста рублей денег. Закусив, мы поехали на пароход «Велизарий», который уже дал первый свисток. За полчаса перед тем ушел «Самолет».

Вдруг отец вспомнил, входя на пароход:

– А ведь красную жилетку твою забыли!.. Куда ты ее засунул? Я не видал…

– Да под диван.

– Экая жалость! Навек бы сохранил дорогую память.

Мы сидели за чаем на палубе. Разудало засвистал третий. Видим, с берега бежит офицер в белом кителе, с маленькой сумочкой и шинелью, переброшенной через руку. Он ловко перебежал с пристани на пароход по одной сходне, так как другую уже успели отнять. Поздоровавшись с капитаном за руку, он легко влетел по лестнице на палубу – и прямо к отцу. Поздоровались. Оказались старые знакомые.

– Садитесь, капитан, чай пить.

– С удовольствием… Никак отдышаться не могу… Опоздал… И вот пришлось ехать на этом проклятом «Велизарии»… А я торопился на «Самолет». Никогда с этим купцом не поехал бы… Жизнь дороже.

– А что?

– Не знаете?

В это время был подан третий стакан для чаю. Отец нас познакомил:

– Капитан Егоров.

Продолжался разговор о «Велизарии». Оказывается, пароход принадлежит купцу Тихомирову, который, когда напьется, сгоняет капитана с рубки и сам командует пароходом и во что бы то ни стало старается догнать и перегнать уходящий из Рыбинска «Самолет» на полчаса раньше по расписанию, и бывали случаи, что догонял и перегонял, приводя в ужас несчастных пассажиров.

– Шуруй! Сала в топку! Шуруй! – неистово орет с капитанского мостика. Пароход содрогается от непомерного хода, а он все орет:

– Шуруй! Сала в топку!

На его счастье оказалось, что Тихомиров накануне остался в Ярославле, и пассажиры успокоились…

Мы мило беседовали. Отец рассказал капитану, что мы были в гостях в имении, и, указав на меня, сказал:

– Все лето рыбачил да охотился сынок-то, видите, каким арабом стал.

И тут же добавил, что я вышел из гимназии и не знаю еще, куда определиться.

– Да поступайте же к нам в полк, в юнкера… Из вас прекрасный юнкер будет. И к отцу близко – в Ярославле стоим.

После недолгих разговоров тут же было решено, что мы остановимся в Ярославле и завтра же Егоров устроит мое поступление.

– Вот хорошо, что вы опоздали на «Самолет», а то я никогда и не думал быть военным, – сказал я.

– Кисмет! – улыбнулся Егоров.

Он служил прежде на Кавказе и любил щегольнуть словечком.

– Да-с, кисмет! По-турецки значит – судьба.

«Кисмет!» – подумал и я и часто потом вспоминал это слово:

«Кисмет».

* * *

Я сидел один на носу парохода и смотрел на каждое еще так недавно исшаганное местечко, вспоминал всякую мелочь, и все время неотступно меня преследовала песня бурлацкая:

Эх, матушка Волга,Широка и долга,Укачала-уваляла,Нашей силушки не стало…

И свои кое-какие стишинки мерцали в голове… Я пошел в буфет, добыл карандаш, бумаги и, сидя на якорном канате, – отец и Егоров после завтрака ушли по каютам спать, – переживал недавнее и писал строку за строкой мои первые стихи, если не считать гимназических шуток и эпиграмм на учителей… А в промежутки между написанным неотступно врывалось:

Укачала-уваляла.Нашей силушки не стало…

Элегическое настроение иногда сменялось порывом. Я вскакивал, прыгал наверх к рулевому, и в голове бодро звучало:


Белый пудель шаговит, шаговит…


И далее, в трудные миги моей жизни, там, где требовался подъем порыва, звучал бодряще и зажигал «белый пудель», а «черный пудель» требовал упорства и поддерживал настроение порыва…

Вот здесь, в тальниках, под песчаной осыпью схоронили вятского паренька… Вот тут тоже закопали… Видишь знакомые места, и что-то неприятное в голове… Не сообразить… А потом опять звучит: «Черный пудель шаговит, шаговит…»

С упорством черного пуделя я добивался во время путины, на переменах и ночевках у всех бурлаков – откуда взялся этот черный пудель. Никто не знал. Один ответ:

– Испокон так поют.

– Я еще молодым ее певал, – подтвердил седой Кузьмич, чуть не столетний, беззубый и шамкающий. Он еще до Наполеона в лямке хаживал и со всеми старыми разбойничьими атаманами то дрался за хозяйское добро, то дружил, как с Репкой, которого уважал за правду. И теперь он, бывший судовой приказчик, каждую путину от Утки-Майны до Рыбинска ходил на расшиве. Он только грелся на солнышке и радовался всему знакомому кругом. Старик хозяин, у отца которого еще служил Кузьмич, брал его, одинокого, с собой в путину, потому что лучшего удовольствия доставить ему нельзя было. Назад из Рыбинска до Утки-Майны оба старика спускались в лодке, так как грехом считали ездить «на нечистой силе, пароходе, чертовой водяной телеге, колеса на которой крутят души грешных утопленников».

* * *

– Так искони веки вечинские пуделя пели! Уж оченно подручно: белый – рванешь, черный – устроишься… И пойдешь, и пойдешь, и все под ногу.

– Так, но меня интересует самое слово «пудель». Почему именно пудель, а не лягаш, не мордаш, не волкодав…

– Потому что мордаши медведей рвут за причинное место, волкодавы волков давят… У нашего барина такая охота была… То собаки, – а это пудель.

– Да ведь пудель тоже собака, – говорю.

– Ка-ак?.. А ну-ка, скажи еще… Я недослышал…

Разговор происходил в яркий, солнечный полдень. На горячем песке грел свои старые кости Кузьмич, и с нами сидел его старый друг Костыга и бывалый Улан. Улан курил трубку, мы с Костыгой табачок костромской понюхивали, а раскольник Кузьмич сторонился дыму от трубки: «нечистому ладан возжигаешь», – говорил Улану, а нам замечал, что табак – сатанинское зелье, за которое нюхарям на том свете дьяволы ноздри повыжгут, и что этого зелья даже пес не нюхает… С последним я согласился и повторил старику, что пудель – это собака, порода такая. Оживился он, задергался весь и говорит: