Однажды, много лет тому назад, – он был еще юношей, – прогуливался Джиаффар в окрестностях Багдада. Вдруг до слуха его долетел хриплый крик: кто-то отчаянно взывал о помощи. Джиаффар отличался между своими сверстниками благоразумием и обдуманностью; но сердце у него было жалостливое – и он надеялся на свою силу. Он побежал на крик и увидел дряхлого старика, притиснутого к городской стене двумя разбойниками, которые его грабили. Джиаффар выхватил свою саблю и напал на злодеев: одного убил, другого прогнал. Освобожденный старец пал к ногам своего избавителя и, облобызав край его одежды, воскликнул:
– Храбрый юноша, твое великодушие не останется без награды. На вид я – убогий нищий; но только на вид. Я человек не простой. Приходи завтра ранним утром на главный базар; я буду ждать тебя у фонтана – и ты убедишься в справедливости моих слов.
Джиаффар подумал: «На вид человек этот нищий, точно; однако – всяко бывает. Отчего не попытаться?» – и отвечал:
– Хорошо, отец мой; приду.
Старик взглянул ему в глаза – и удалился.
На другое утро, чуть забрезжил свет, Джиаффар отправился на базар. Старик уже ожидал его, облокотясь на мраморную чашу фонтана. Молча взял он Джиаффара за руку и привел его в небольшой сад, со всех сторон окруженный высокими стенами. По самой середине этого сада, на зеленой лужайке, росло дерево необычайного вида. Оно походило на кипарис; только листва на нем была лазоревого цвета. Три плода – три яблока – висело на тонких, кверху загнутых ветках; одно – средней величины, продолговатое, молочно-белое; другое – большое, круглое, ярко-красное; третье – маленькое, сморщенное, желтоватое. Все дерево слабо шумело, хоть и не было ветра. Оно звенело тонко и жалобно, словно стеклянное; казалось, оно чувствовало приближение Джиаффара.
– Юноша! – промолвил старец. – Сорви любой из этих плодов и знай: сорвешь и съешь белый – будешь умнее всех людей; сорвешь и съешь красный – будешь богат, как еврей Ротшильд; сорвешь и съешь желтый – будешь нравиться старым женщинам. Решайся и не мешкай! Через час и плоды завянут, и само дерево уйдет в немую глубь земли!
Джиаффар понурил голову – и задумался.
– Как тут поступить? – произнес он вполголоса, как бы рассуждая сам с собою. – Сделаешься слишком умным – пожалуй, жить не захочется; сделаешься богаче всех людей – будут все тебе завидовать; лучше же я сорву и съем третье, сморщенное яблоко!
Он так и поступил; а старец засмеялся беззубым смехом и промолвил:
– О, мудрейший юноша! Ты избрал благую часть! На что тебе белое яблоко? Ты и так умнее Соломона. Красное яблоко также тебе не нужно… И без него ты будешь богат. Только богатству твоему никто завидовать не станет.
– Поведай мне, старец, – промолвил, встрепенувшись, Джиаффар, – где живет почтенная мать нашего богоспасаемого халифа?
Старик поклонился до земли – и указал юноше дорогу. Кто в Багдаде не знает Солнца Вселенной, великого, знаменитого Джиаффара?
Два четверостишья
Существовал некогда город, жители которого до того страстно любили поэзию, что если проходило несколько недель и не появлялось новых прекрасных стихов, – они считали такой поэтический неурожай общественным бедствием. Они надевали тогда свои худшие одежды, посыпали пеплом головы и, собираясь толпами на площадях, проливали слезы, горько роптали на музу, покинувшую их.
В один подобный злополучный день молодой поэт Юний появился на площади, переполненной скорбевшим народом. Проворными шагами взобрался он на особенно устроенный амвон и подал знак, что желает произнести стихотворение. Ликторы тотчас замахали жезлами.
– Молчание! Внимание! – зычно возопили они, и толпа затихла, выжидая.
– Друзья! Товарищи! – начал Юний громким, но не совсем твердым голосом:
Друзья! Товарищи! Любители стихов!Поклонники всего, что стройно и красиво!Да не смущает вас мгновенье грусти темной!Придет желанный миг… и свет рассеет тьму!Юний умолк, а в ответ ему, со всех концов площади, поднялся гам, свист, хохот. Все обращенные к нему лица пылали негодованием, все глаза сверкали злобой, все руки поднимались, угрожали, сжимались в кулаки!
– Чем вздумал удивить! – ревели сердитые голоса. – Долой с амвона бездарного рифмоплета! Вон дурака! Гнилыми яблоками, тухлыми яйцами шута горохового! Подайте камней! Камней сюда!
Кубарем скатился с амвона Юний. Но он еще не успел прибежать к себе домой, как до слуха его долетели раскаты восторженных рукоплесканий, хвалебных возгласов и кликов. Исполненный недоуменья, стараясь, однако, не быть замеченным (ибо опасно раздражать залютевшего зверя), возвратился Юний на площадь.
И что же он увидел?
Высоко над толпою, над ее плечами, на золотом плоском щите, облеченный пурпурной хламидой, с лавровым венком на взвившихся кудрях, стоял его соперник, молодой поэт Юлий. А народ вопил кругом:
– Слава! Слава! Слава бессмертному Юлию! Он утешил нас в нашей печали, в нашем горе великом! Он одарил нас стихами слаще меду, звучнее кимвала, душистее розы, чище небесной лазури! Несите его с торжеством, обдавайте его вдохновенную голову мягкой волной фимиама, прохлаждайте его чело мерным колебанием пальмовых ветвей, расточайте у ног его все благовония аравийских мирр! Слава!
Юний приблизился к одному из славословящих.
– Поведай мне, о мой согражданин, какими стихами осчастливил вас Юлий? Увы, меня не было на площади, когда он произнес их! Повтори их, если ты их запомнил, сделай милость!
– Такие стихи – да не запомнить? – ретиво ответствовал вопрошенный. – За кого ж ты меня принимаешь? Слушай – и ликуй, ликуй вместе с нами! Любители стихов! – так начал божественный Юлий…
Любители стихов! Товарищи! Друзья!Поклонники всего, что стройно, звучно, нежно!Да не смущает вас мгновенье скорби тяжкой!Желанный миг придет – и день прогонит ночь!– Каково?
– Помилуй! – возопил Юний, – да это мои стихи! Юлий, должно быть, находился в толпе, когда я произнес их, он услышал и повторил их, едва изменив, – и уж, конечно, не к лучшему, – несколько выражений!
– Ага! Теперь я узнаю тебя! Ты Юний, – возразил, насупив брови, остановленный им гражданин. – Завистник или глупец! Сообрази только одно, несчастный: у Юлия как возвышенно сказано: «И день прогонит ночь!..» А у тебя – чепуха какая-то: «И свет рассеет тьму»?! Какой свет?! Какую тьму?!
– Да разве это не все едино? – начал было Юний.
– Прибавь еще слово, – перебил его гражданин, – я крикну народу, и он тебя растерзает!
Юний благоразумно умолк, а слышавший его разговор с гражданином седовласый старец подошел к бедному поэту и, положив ему руку на плечо, промолвил:
– Юний! Ты сказал свое – да не вовремя; а тот не свое сказал – да вовремя. Следовательно, он прав, а тебе остаются утешения собственной твоей совести.
Но пока совесть – как могла и как умела… довольно плохо, правду сказать – утешала прижавшегося к сторонке Юния, – вдали, среди грома и плеска ликований, в золотой пыли всепобедного солнца, блистая пурпуром, темнея лавром сквозь волнистые струи обильного фимиама, с величественной медленностью, подобно царю, шествующему на царство, плавно двигалась гордо выпрямленная фигура Юлия. И длинные ветви пальм поочередно склонялись перед ним, как бы выражая своим тихим вздыманьем, своим покорным наклоном то непрестанно возобновлявшееся обожание, которое переполняло сердца очарованных им сограждан.
Дурак
Жил-был на свете дурак. Долгое время он жил припеваючи, но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца. Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи?
Внезапная мысль озарила, наконец, его темный умишко. И он, нимало не медля, привел ее в исполнение.
Встретился ему на улице знакомый – и принялся хвалить известного живописца.
– Помилуйте! – воскликнул дурак. – Живописец этот давно сдан в архив. Вы этого не знаете? Я от вас этого не ожидал. Вы – отсталый человек.
Знакомый испугался и тотчас согласился с дураком.
– Какую прекрасную книгу я прочел сегодня! – говорил ему другой знакомый.
– Помилуйте! – воскликнул дурак. – Как вам не стыдно?! Никуда эта книга не годится; все на нее давно махнули рукою. Вы этого не знаете? Вы – отсталый человек.
И этот знакомый испугался и согласился с дураком.
– Что за чудесный человек мой друг N. N.! – говорил дураку третий знакомый. – Вот истинно благородное существо!
– Помилуйте! – воскликнул дурак. – N. N. – заведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы – отсталый человек!
Третий знакомый тоже испугался и согласился с дураком, отступился от друга.
И кого бы, что бы ни хвалили при дураке – у него на все была одна отповедь. Разве иногда прибавит с укоризной:
– А вы все еще верите в авторитеты?
– Злюка! Желчевик! – начинали толковать о дураке его знакомые. – Но какая голова!
– И какой язык! – прибавляли другие. – О, да он – талант!
Кончилось тем, что издатель одной газеты предложил дураку заведовать у него критическим отделом. И дурак стал критиковать все и всех, нисколько не меняя ни манеры своей, ни своих восклицаний. Теперь он, кричавший некогда против авторитетов, – сам авторитет, и юноши перед ним благоговеют и боятся его. Да и как им быть, бедным юношам? Хоть и не следует, вообще говоря, благоговеть… но тут, поди, не возблагоговей – в отсталые люди попадаешь!
Житье дуракам между трусами.
Проклятие
Я читал байроновского Манфреда… Когда я дошел до того места, где дух женщины, погубленной Манфредом, произносит над ним свое таинственное заклинание, я ощутил некоторый трепет.
Помните: «Да будут без сна твои ночи, да вечно ощущает твоя злая душа мое незримое неотвязное присутствие, да станет она своим собственным адом».
Но тут мне вспомнилось иное… Однажды, в России, я был свидетелем ожесточенной распри между двумя крестьянами, отцом и сыном.
Сын кончил тем, что нанес отцу нестерпимое оскорбление.
– Прокляни его, Васильич, прокляни окаянного! – закричала жена старика.
– Изволь, Петровна, – отвечал старик глухим голосом и широко перекрестился: – Пускай же и он дождется сына, который на глазах своей матери плюнет отцу в его седую бороду!
Это проклятие показалось мне ужаснее манфредовского.
Сын раскрыл было рот, да пошатнулся на ногах, позеленел в лице – и вышел вон.
Воробей
Я возвращался с охоты и шел по аллее сада. Собака бежала впереди меня.
Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться, как бы зачуяв перед собою дичь.
Я глянул вдоль аллеи и увидел молодого воробья с желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из гнезда (ветер сильно качал березы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прораставшие крылышки.
Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой ее мордой – и весь взъерошенный, искаженный, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти.
Он ринулся спасать, он заслонил собою свое детище… но всё его маленькое тело трепетало от ужаса, голосок одичал и охрип, он замирал, он жертвовал собою!
Каким громадным чудовищем должна была ему казаться собака! И все-таки он не мог усидеть на своей высокой, безопасной ветке… Сила, сильнее его воли, сбросила его оттуда.
Мой Трезор остановился, попятился… Видно, и он признал эту силу.
Я поспешил отозвать смущенного пса – и удалился, благоговея.
Да; не смейтесь. Я благоговел перед той маленькой героической птицей, перед любовным ее порывом.
Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь.
Последнее свидание
Мы были когда-то короткими, близкими друзьями… Но настал недобрый миг – и мы расстались, как враги.
Прошло много лет… И вот, заехав в город, где он жил, я узнал, что он безнадежно болен – и желает видеться со мною.
Я отправился к нему, вошел в его комнату… Взоры наши встретились.
Я едва узнал его. Боже! что с ним сделал недуг!
Желтый, высохший, с лысиной во всю голову, с узкой седой бородой, он сидел в одной, нарочно изрезанной рубахе… Он не мог сносить давление самого легкого платья. Порывисто протянул он мне страшно худую, словно обглоданную руку, усиленно прошептал несколько невнятных слов – привет ли то был, упрек ли, кто знает? Изможденная грудь заколыхалась – и на съёженные зрачки загоревшихся глаз скатились две скупые, страдальческие слезинки.
Сердце во мне упало… Я сел на стул возле него – и, опустив невольно взоры перед тем ужасом и безобразием, также протянул руку.
Но мне почудилось, что не его рука взялась за мою.
Мне почудилось, что между нами сидит высокая, тихая, белая женщина. Длинный покров облекает ее с ног до головы. Никуда не смотрят ее глубокие бледные глаза; ничего не говорят ее бледные строгие губы…
Эта женщина соединила наши руки… Она навсегда примирила нас.
Да… Смерть нас примирила.
Цитаты
Если бы с молодостью уходило одно хорошее – то остальные возрасты человеческой жизни показались бы до того невыносимы, что всякий индивидуум перерезывал бы себе горло на тридцать втором году. Много дрязг плавает в шумных волнах молодости и уплывает с ними; а всё-таки лучше этих волн нет ничего.
* * *Кто пожил, да не сделался снисходительным к другим, тот сам не заслуживает снисхождения.
* * *Люди, избалованные в детстве, сохраняют особый отпечаток до конца жизни.
* * *Музыка – это разум, воплощённый в прекрасных звуках.
* * *О молодость! Молодость!.. Может быть, вся тайна твоей прелести состоит не в возможности всё сделать, а в возможности думать, что всё сделаешь.
* * *Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит, но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя. Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни оставалась победа, ты по крайней мере испытаешь удовольствие от борьбы. Спорь с человеком ума слабейшего: спорь не из желания победы, но ты можешь быть ему полезным. Спорь даже с глупцом! Ни славы ни выгоды ты не добудешь… Но отчего иногда не позабавиться!
* * *Тайны человеческой жизни велики, а любовь – самая недоступная из этих тайн.
Да ведь известное дело: от плохого к хорошему никогда не идешь через лучшее, а всегда через худшее, – и яд в медицине бывает полезен.
* * *Не ревнует тот, у кого нет хоть бы капли надежды.
* * *Смешного бояться – правды не любить.
Лев Толстой
Апостол Иоанн и разбойник
После смерти Иисуса Христа ученики его разошлись по разным землям, делом и словом проповедуя его учение. Любимый ученик Христа, Иоанн, проповедовал в богатых торговых городах греческих. В одном городе, во время проповеди, увидал он в толпе молодого человека. Юноша слушал и глаз не спускал с говорившего. Апостол Иоанн после проповеди подозвал его к себе и долго говорил с ним. Увидел он, что юноша всей душой готов принять учение Христа, что душа у него горячая, но нет у него веры. «Ему нужен надежный друг и советник, – подумал Иоанн, – а то собьется он с доброго пути, пойдет за дурными людьми». Собрался апостол идти дальше на проповедь в другие места и, перед уходом, повел юношу к епископу и сказал ему:
– Я ухожу, а ты позаботься о нем: укрепи его веру в Христа, охраняй его от всего дурного.
Епископ обещал, взял молодого человека к себе в дом, учил его и окрестил.
Окрестивши, епископ перестал о нем заботиться так, как заботился прежде; «Теперь уж он крещением спасен от всего дурного», – думал епископ. Молодой человек сошелся с дурными товарищами, стал с ними пьянствовать, распутничать. Порой нападало на него будто раскаяние, но у него уже не было настоящей веры, чтобы оставить дурную жизнь. Для разгульной жизни нужны были деньги. Стал он их добывать всякой неправдой; и ушел он из города, и стал жить разбоем.
Он скоро прославился своей удалью, и разбойники выбрали его своим атаманом.
Вернулся апостол Иоанн с проповеди, пришел к епископу и спросил:
– А где то сокровище, которое ты взял на хранение?
Епископ сначала не понял, о чем спрашивает апостол; он подумал, что Иоанн его спрашивает о деньгах, которые жертвовались на бедных и больных.
– Не о деньгах спрашиваю я тебя, – сказал Иоанн, – а о душе брата. Я оставил у тебя юношу, где он?
– Он умер, – с грустью отвечал епископ.
– Когда умер? Какою смертью умер? – спросил апостол.
– Ослепла его душа, и он стал злодеем, грабителем, душегубцем, – отвечал епископ.
Не ждал апостол такой вести; огорчился до слез и сказал епископу:
– Горе ему, горе и нам всем! Не был ты для него надежным другом и наставником, а то бы он не ушел от тебя: я знаю его молодую, горячую душу. А что сделал ты, чтобы вернуть его, чтобы спасти его?
Епископ молчал. Иоанн сказал бывшим при этом людям:
– Дайте мне скорее коня, покажите дорогу в горы.
Люди стали его отговаривать:
– Не езди, – от разбойников нет там никому ни прохода, ни проезда. Не губи себя, учитель.
Но Иоанн не стал их слушать, взял коня и собрался ехать. Стыдно стало людям отпустить старика одного; вызвалось несколько человек его проводить.
Поехали; въехали в лес, стали подниматься в гору. Подъем был крутой, ехать было трудно. Долго ехали так. Вот показалось впереди несколько разбойников. Люди испугались и бросились назад, а Иоанн пошел им навстречу. Разбойники схватили его. Удивились они, что он и не защищается, и пощады не просит.
– Ведите меня к вашему атаману, – сказал им Иоанн.
Разбойники повели старца к своему стану. Увидел атаман, что возвращаются товарищи, вышел к ним навстречу. Только взглянул на связанного человека, сейчас узнал Иоанна: побледнел, задрожал и бросился бежать. Иоанн стал его звать:
– Сын мой, остановись, выслушай меня!
Но разбойник не оборачивался и уходил все дальше и дальше в лес. Разбойники отступили от Иоанна, перестали его держать и понять не могли, чем мог этот слабый, безоружный старик так испугать их атамана.
Иоанн пошел за разбойником. Старик апостол так уморился от долгого пути, что едва мог идти, а молодой разбойник не останавливался. От усталости и тревоги стали у Иоанна подкашиваться ноги. Он остановился, собрался с силами и в последний раз дрожащим голосом закричал разбойнику:
– Пожалей меня, сын мой! дальше не могу идти за тобой, приди ты ко мне. Зачем боишься меня, зачем перестал верить мне? Я – Иоанн; вспомни, как ты прежде любил и слушал меня!
Разбойник остановился, обернулся к Иоанну и стал его ждать. Иоанн подходил к нему, с трудом передвигая ноги, а разбойник стоял, ожидая его, и смотрел в землю. Вот подошел Иоанн, а разбойник все стоял, опустив голову.
Апостол молча положил ему руку на плечо. Задрожал разбойник, выронил из рук оружие и, рыдая, обнял учителя, прижался лицом к его груди.
– Я пришел за тобой, сын мой, – тихо сказал ему Иоанн. – Пойдем со мной в город к братьям.
– Не пойду, – отвечал разбойник, – оставь меня; я пропащий человек. Проклят я и богом, и людьми; некуда мне идти. Жить дольше, как жил – не могу; только и остается руки на себя наложить.
– Сын мой, не делай этого, не говори так! Жизнь наша во плоти есть воля бога; убить свою плоть значит идти против воли бога – искушать его. А помнишь, я рассказывал тебе о разбойнике, покаявшемся на кресте? В последнюю минуту жизни он получил блаженство.
– Люди не простят меня, не поверят, что я покаялся, и не примут меня.
– Не бойся, сын мой, люди простят, когда бог простил, я умолю их не делать тебе никакого вреда, ты снова начнешь честную, трудовую жизнь и любовью к ним искупишь прежние преступления. Не медли, решайся скорее!
Так уговаривал Иоанн своего ученика, и поверил разбойник, и смягчилась душа его.
– Пойдем, учитель! – воскликнул он. – С тобою не страшна мне самая лютая казнь; веди меня куда хочешь, успокой мою измученную душу!
Оперся усталый старец на руку молодого разбойника, и пошли они к стану.
Простился атаман со своими товарищами, рассказал им о своей прошлой жизни, об Иоанне, уговаривал и их оставить разбой.
Возвратился Иоанн в город с разбойником и повел его в церковь. Поставил его апостол рядом с собой и сказал:
– Братья, вот тот, кого вы считали погибшим. Радуйтесь: брат наш вернулся к нам.
И убеждал Иоанн братию принять покаявшегося, и заключил свою речь словами притчи, сказанной спасителем: «Приведите откормленного теленка и заколите; станем есть и веселиться, ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся!» (Лук. 15: 23, 24)
Бродяжка непутевый
Из города донесся по воде гул и медное дрожание большого охотницкого колокола. Стоявший подле Нехлюдова ямщик и все подводчики одни за другими сняли шапки и перекрестились. Ближе же всех стоявший у перил невысокий лохматый старик, которого Нехлюдов сначала не заметил, не перекрестился, а, подняв голову, уставился на Нехлюдова. Старик этот был одет в заплатанный озям, суконные штаны и разношенные, заплатанные бродни. За плечами была небольшая сумка, на голове высокая меховая вытертая шапка.
– Ты что же, старый, не молишься? – сказал нехлюдовский ямщик, надев и оправив шапку. – Аль некрещеный?
– Кому молиться-то? – решительно, наступающе и быстро выговаривая слог за слогом, сказал лохматый старик.
– Известно кому, Богу, – иронически проговорил ямщик.
– А ты покажи мне, игде он? Бог-то?
Что-то было такое серьезное и твердое в выражении старика, что ямщик, почувствовав, что он имеет дело с сильным человеком, несколько смутился, но не показывал этого и, стараясь не замолчать и не осрамиться перед прислушивающейся публикой, быстро отвечал:
– Игде? Известно – на небе.
– А ты был там?
– Был – не был, а все знают, что богу молиться надо.
– Бога никто же не видел нигде же. Единородный сын, сущий в недре отчем, он явил, – строго хмурясь, той же скороговоркой сказал старик.
– Ты, видно, нехрист, дырник. Дыре молишься, – сказал ямщик, засовывая кнутовище за пояс и оправляя шлею на пристяжной.
Кто-то засмеялся.
– А ты какой, дедушка, веры? – спросил немолодой уже человек, с возом стоявший у края парома.
– Никакой веры у меня нет. Потому никому я, никому не верю, окроме себе, – так же быстро и решительно ответил старик.
– Да как же себе верить? – сказал Нехлюдов, вступая в разговор. – Можно ошибиться.
– Ни в жизнь, – тряхнув головой, решительно отвечал старик.
– Так отчего же разные веры есть? – спросил Нехлюдов.
– Оттого и разные веры, что людям верят, а себе не верят. И я людям верил и блудил, как в тайге; так заплутался, что не чаял выбраться. И староверы, и нововеры, и субботники, и хлысты, и поповцы, и беспоповцы, и австрияки, и молокане, и скопцы. Всякая вера себя одна восхваляет. Вот все и расползлись, как кутята слепые. Вер много, а дух один. И в тебе, и во мне, и в нем. Значит, верь всяк своему духу, и вот будут все соединены. Будь всяк сам себе, и все будут заедино.
Старик говорил громко и все оглядывался, очевидно желая, чтобы как можно больше людей слышали его.
– Что же, вы давно так исповедуете? – спросил его Нехлюдов.
– Я-то? Давно уж. Уж они меня двадцать третий год гонят.
– Как гонят?
– Как Христа гнали, так и меня гонят. Хватают да по судам, по попам – по книжникам, по фарисеям и водят; в сумасшедший дом сажали. Да ничего мне сделать нельзя, потому я слободен. «Как, говорят, тебя зовут?» Думают, я звание какое приму на себя. Да я не принимаю никакого. Я от всего отрекся: нет у меня ни имени, ни места, ни отечества, – ничего нет. Я сам себе. Зовут как? Человеком. «А годов сколько?» Я, говорю, не считаю, да и счесть нельзя, потому что я всегда был, всегда и буду. «Какого, говорят, ты отца, матери?» Нет, говорю, у меня ни отца, ни матери, окроме Бога и Земли. Бог – отец, Земля – мать. «А царя, говорят, признаешь?» Отчего не признавать? Он себе царь, а я себе царь. «Ну, говорят, с тобой разговаривать». Я говорю: я и не прошу тебя со мной разговаривать. Так и мучают.
– А куда же вы идете теперь? – спросил Нехлюдов.
– А куда Бог приведет. Работаю, а нет работы – прошу, – закончил старик, заметив, что паром подходит к тому берегу, и победоносно оглянулся на всех слушавших его.
Нехлюдов достал кошелек и предложил старику денег. Старик отказался.
– Я этого не беру. Хлеб беру, – сказал он.
– Ну, прощай.
– Нечего прощать. Ты меня не обидел. А и обидеть меня нельзя, – сказал старик и стал на плечо надевать снятую сумку.
– И охота вам, барин, разговаривать, – сказал ямщик Нехлюдову, когда он, дав на чай могучим паромщикам, влез на телегу. – Так, бродяжка непутевый.