Вновь обретенная домашняя гармония была нарушена лишь смертью Мелькиадеса. Хотя это событие было неминуемо, ему предшествовали непредвиденные обстоятельства. Спустя несколько месяцев по возвращении процесс дряхления стал таким быстрым и резким, что скоро на старика стали смотреть, как на одно из этих никчемных допотопных существ, которые, словно тени, бродят по комнатам, волоча ноги, громко вспоминая добрые старые времена, и о которых никто не печется и не вспоминает до того дня, когда рассвет застанет их мертвыми в своей постели. Вначале Хосе Аркадио Буэндия приобщился к занятиям старого цыгана, увлекшись новизной дагерротипии и прорицаниями Нострадамуса. Но со временем предоставил Мелькиадеса его одиночеству, потому что им становилось все труднее понимать друг друга. Теряя зрение и слух, цыган, казалось, принимал собеседников за людей, которых знал чуть ли не на заре человечества, и отвечал на вопросы, смешивая воедино разные языки и наречия. Он двигался, ощупывая воздух, хотя обходил каждую вещь с необъяснимой легкостью, будто ему был дан инстинкт ориентации как дар сиюсекундного предвидения. Однажды он забыл вставить искусственные челюсти, положенные вечером в стакан с водой возле постели, да так больше ими и не пользовался. Когда Урсула затеяла перестройку дома, ему сложили отдельную комнату, рядом с мастерской Аурелиано, подальше от домашней толкотни и болтовни, с окном, озаренным солнцем, и рядами полок, где она собственноручно расставила книги, источенные жучками и временем, хрупкие пергаменты, испещренные непонятными знаками, и стакан с водой для искусственных зубов, где плавали какие-то водоросли с крохотными желтыми цветами. Новое жилище, наверное, пришлось Мелькиадесу по душе, и он перестал показываться даже в столовой. Заходил только в мастерскую к Аурелиано, где часами сидел за своими таинственными письменами на жестких пергаментах, которые приносил с собой и стопка которых походила на слоеный пирог. Там же он и ел то, что ему приносила Виситасьон дважды в день, хотя в последнее время он потерял аппетит и довольствовался овощами. И потому стал выглядеть хилым, как вегетарианец. Кожа покрылась налетом той же плесени, которая залила весь его вековечный жилет, будто сросшийся с телом, а его дыхание смердило, как коровье стойло. Аурелиано в конце концов забыл о нем, погруженный в сочинение стихов, но иногда улавливал смысл в его бессвязных монологах и оглядывался на него. По правде говоря, единственные слова, которые то и дело выбивались из его неровной речи и долбили слух несносным молоточком, были итальянское слово «равноденствие, равноденствие» и имя – Александр фон Гумбольдт. Аркадио, помогая Аурелиано в ювелирном деле, пытался сблизиться со стариком. Но Мелькиадес отвечал ему фразами на испанском, не имевшими ни малейшего отношения к действительности. Однажды на него нашло просветление, и он взволновался. Годы спустя, глядя перед расстрелом в дула ружей, Аркадио вспомнил, как Мелькиадес, трясясь всем телом, прочитал ему вслух несколько страниц из своих заумных писаний, которые, конечно, были ему непонятны и показались похожими на энциклики, произносимые нараспев. Потом Мелькиадес улыбнулся, впервые за много месяцев, и сказал: «Когда я умру, три дня плавьте ртуть в моей комнате». Аркадио сообщил об этом Хосе Аркадио Буэндии, и тот попробовал добиться более понятного наказа, но ответ был краток: «Я достиг бессмертия». Когда изо рта Мелькиадеса стало совсем дурно пахнуть, Аркадио водил его утром по четвергам мыться в реке. Старику стало лучше. Он раздевался донага и плескался вместе с мальчишками, а его удивительное ощущение пространства не давало ему оступиться или попасть в омут. «Мы ведь вышли из воды», – сказал он однажды. Много времени утекло с тех пор, как его видели в доме, разве что тогда, когда он трогательно старался исправить пианолу или когда шел с Аркадио купаться, неся под мышкой тотуму и комочек пальмового мыла, завернутые в полотенце. В один из четвергов, перед тем как идти к реке, Аурелиано услышал такие его слова: «Я умер от лихорадки в болотах Сингапура». В этот день Мелькиадес неудачно ступил в воду, и его нашли только на следующее утро, в нескольких километрах вниз по течению. Он лежал на светлой отмели в излучине реки, а на животе у него сидел одинокий стервятник. Несмотря на бурные возражения Урсулы, которая пролила над ним слез больше, чем над родным отцом, Хосе Аркадио Буэндия не давал его хоронить. «Мелькиадес – бессмертен, он сам открыл формулу своего воскрешения», – сказал Хосе Аркадио Буэндия, разжег давным-давно заброшенную печь и поставил на огонь котелок с ртутью рядом с трупом, который мало-помалу стал покрываться голубыми волдырями. Дон Аполинар Москоте осмелился напомнить, что не преданный земле утопленник становится опасен для здоровья людей. «Ничего подобного, ибо он жив», – отрезал Хосе Аркадио Буэндия и продолжал ровно семьдесят два часа накачивать дом парами ртути, пока на трупе не стали лопаться с таким свистом, как почки в мертвенном цветении, волдыри, наполняя дом адским зловонием. Только тогда он позволил схоронить Мелькиадеса, но не просто так, а со всеми почестями, каких достоин истинный благодетель Макондо. Здесь это были первые похороны, и народу собралось видимо-невидимо – не намного меньше, чем веком позже на траурный карнавал в честь Мамы-Гранде. Его закопали в могиле, вырытой в центре недавно заложенного кладбища, и короткая надпись на памятнике гласила: «МЕЛЬКИАДЕС» – все, что о нем знали. Девять ночей, как полагается, совершался обряд бдения. Среди оживленной суеты в патио, где пили кофе, рассказывали анекдоты и играли в карты, Амаранта успела признаться в любви Пьетро Креспи, который несколько недель назад огласил свою помолвку с Ребекой и теперь строил магазин музыкальных инструментов и заводных игрушек на том самом месте, которое некогда облюбовали арабы для обмена безделушек на попугаев и которое народ прозвал «Турецкой улицей». Итальянец, чья шевелюра в рыжих завитках вызывала у женщин неодолимую потребность вздыхать, ответил Амаранте, как капризной девочке, которую не стоит принимать всерьез:
– У меня есть младший брат, – сказал он. – Брат скоро приедет помогать мне в делах.
Амаранта посчитала себя униженной и сказала Пьетро Креспи зло и язвительно, что все равно не допустит свадьбы сестры, даже если ей придется лечь костьми в дверях церкви. Итальянца так впечатлил драматизм угрозы, что он поддался искушению рассказать обо всем Ребеке. И потому отъезд Амаранты, который все время откладывался из-за Урсулы, занятой по хозяйству, был подготовлен менее чем за одну неделю. Амаранта не противилась, но когда Ребека целовала ее на прощание, она шепнула той на ухо:
– Не радуйся. Пусть меня увезут хоть на край света, я не дам тебе выйти за него замуж и убью, если надо.
В отсутствие Урсулы, в невидимом присутствии Мелькиадеса, который все так же неслышно бродил по комнатам, дом казался особенно большим и пустынным. Ребека вела домашнее хозяйство, а индианка распоряжалась в пекарне. К вечеру являлся Пьетро Креспи, распространяя свежий аромат лаванды и всякий раз преподнося невесте в подарок игрушку, а она принимала гостя в большой гостиной с дверями и окнами нараспашку, чтобы не давать повода для сплетен. Это была излишняя предосторожность, ибо итальянец проявлял почтительность сверх меры, даже не пытаясь прикоснуться к руке той, что менее чем через год должна была стать его супругой. Эти визиты наполняли дом чудесными игрушками. Заводные балерины, музыкальные шкатулки, обезьянки-акробаты, коньки-скакунки, шуты-барабанщики и масса представителей богатейшей механической фауны, приносимых Пьетро Креспи, рассеяли горе Хосе Аркадио Буэндии, причиненное смертью Мелькиадеса, и снова вернули в забытые времена алхимии. Он переселился в рай выпотрошенных зверят и разобранных механизмов, где пытался усовершенствовать их, снабдив вечным двигателем, устроенным по принципу маятника. Аурелиано же забросил мастерскую, обучая грамоте крошку Ремедиос. Сначала девочка не желала расставаться с куклами ради этого человека, который приходил ежедневно после полудня и из-за которого надо было бросать игру, умываться, наряжаться и ждать его в гостиной. Но терпение и тихая настойчивость Аурелиано победили ее неприязнь, и она уже проводила с ним часы, постигая смысл букв и рисуя в тетрадке цветными карандашами коров в хлеву и круглолицые солнца с желтыми лучиками, глядящие из-за холмов.
Одна Ребека не находила себе места, помня угрозу Амаранты. Она знала характер своей сестры, ее норовистость, и страшилась ее нескрываемой злобы. Она часами сидела в купальном домике и сосала палец, сдерживая себя изо всех сил, чтобы не съесть земли. Не зная, чем заглушить страх, она попросила Пилар Тернеру погадать ей на картах. Наговорив уйму обычных маловразумительных слов, Пилар Тернера объявила:
– Не будет тебе счастья, пока не предадут земле твоих родителей.
Ребека содрогнулась. Будто воскрешая старый сон, она увидела маленькую девочку, себя, входящую в дом с сундучком, с деревянной колыбелью-качалкой и с сумкой, содержимое которой было ей неведомо. Ей привиделся лысый сеньор в полотняном костюме и рубашке с золотой запонкой на воротничке, который ничего общего не имел с червонным королем. Ей привиделась очень молодая и очень красивая женщина с мягкими пахучими руками, совсем не похожими на хищные лапки червонной дамы, и эта женщина вплетала ей в волосы цветы и вела днем гулять по зеленым улицам городка.
– Я не понимаю, – сказала она.
Пилар Тернера пришла в некоторое замешательство:
– Я тоже, но так говорят карты.
Ребеку очень встревожило загадочное предсказание, и она рассказала об этом Хосе Аркадио Буэндии. Тот строго отчитал ее за то, что она верит картам, однако сам принялся втихомолку копаться в шкафах и в сундуках, передвигать мебель, заглядывать под матрацы и поднимать половые доски в поисках сумки с костями.
Вспомнил, что не натыкался на нее со времен перестройки дома. Тайком расспросил каменщиков, и один из них признался, что замуровал суму в стену какой-то спальни, так как она все время мешалась у него под ногами. Несколько дней они простукивали стены, пока наконец ухо не уловило глухое «клуп-клуп». Разобрали стену, и там, целы и невредимы, лежали кости в своей сумке. В тот же самый день их закопали в могиле без всякого памятника, рядом с последним приютом Мелькиадеса, и Хосе Аркадио Буэндия вернулся домой с полегчавшим сердцем, словно сбросив камень, такой же тяжелый, как воспоминание о Пруденсио Агиляре. Зайдя на кухню, он поцеловал Ребеку в лоб.
– Не забивай голову всякой дрянью, – сказал он ей. – Ты найдешь свое счастье.
Дружба с Ребекой распахнула перед Пилар Тернерой двери, которые для нее по велению Урсулы были закрыты после рождения Аркадио. Теперь она вламывалась в дом, как стадо коз, в любое время и обрушивала свой кипучий темперамент на самую тяжелую работу. Порой она заходила в мастерскую и помогала Аркадио проявлять дагерротипные пластины, и делала это с таким умением и с такой нежной заботой, что он начинал робеть. Его смущала эта женщина. Жар ее тела, легкий запах гари, всполохи ее смеха в темной комнате отвлекали его от дела, мешали сосредоточиться.
Однажды в мастерской оказался Аурелиано, скучавший по своим ювелирным поделкам, и Пилар Тернера, опершись на стол, молча любовалась его кропотливой работой. И тут все выявилось. Аурелиано, убедившись, что Аркадио находится в темной комнате, поднял взор и встретился глазами с Пилар Тернерой: ее намерение высказаться было ясно как Божий день.
– Ну, – сказал Аурелиано, – говори, что стряслось? Пилар Тернера закусила губы и грустно усмехнулась:
– А то, что тебе место на войне, – сказала она. – Куда метишь, туда и влепишь.
Аурелиано смирился с тем, что предсказание сбывается. И снова углубился в работу, будто ничего не случилось, а голос его был спокоен и тверд.
– Я его признаю, – сказал он. – Будет носить мое имя.
Хосе Аркадио Буэндия добился наконец своего: приладил к заводной балерине часовой механизм, и она танцевала без передышки под собственную музыку целых три дня. Этот успех вдохновил его больше, чем осуществление любой из его прежних сумасбродных затей. Он перестал есть. Перестал спать. Освободившись от надзора и опеки Урсулы, всецело отдался своим фантазиям и потерял чувство реальности, к которой уже никогда не мог вернуться. Ночи напролет он мерил шагами комнату, вслух размышляя, ища способ использовать принцип маятника в устройстве повозок, плугов, всего того, что приносит пользу в движении. Он был так измучен лихорадочной работой мысли, гнавшей сон прочь, что однажды на рассвете не смог узнать седовласого старца, который, пошатываясь, вошел в его спальню. Это был Пруденсио Агиляр. Когда же наконец Хосе Аркадио Буэндия, потрясенный тем, что умершие тоже стареют, узнал гостя, его взволновали давние воспоминания. «Пруденсио, – воскликнул он, – как ты попал сюда?» После долгих лет небытия тоска по живым стала такой жгучей, потребность в обществе людей – такой неодолимой, близость другой смерти, существующей в этой смерти, так пугала, что Пруденсио Агиляр в конце концов полюбил своего злейшего врага. Он очень долго искал его. Расспрашивал о нем мертвых из Риоачи, мертвых, приходивших из Валье-дель-Упар, из всей низины, но никто не мог ему ничего сказать о Хосе Аркадио Буэндии, ибо умершие не знали о Макондо до тех пор, пока не прибыл Мелькиадес и не обозначил городок черной точкой на пестрых картах смерти. Хосе Аркадио Буэндия разговаривал с Пруденсио Агиляром до самой зари. Несколько часов спустя, измученный бессонницей, он вошел в лабораторию Аурелиано и спросил: «Какой сегодня день?» Аурелиано ответил, что вторник. «Я тоже так думал, – сказал Хосе Аркадио Буэндия. – Но вдруг понял, что продолжается вчерашний понедельник. Посмотри на небо, посмотри на стены, посмотри на бегонии. Сегодня тоже понедельник». Привыкший к его бредням, Аурелиано не стал слушать. На следующий день, в среду, Хосе Аркадио Буэндия снова посетил лабораторию. «Просто беда, – сказал он. – Взгляни на воздух, послушай, как жужжит солнце, в точности как вчера и позавчера. Сегодня тоже понедельник». Вечером Пьетро Креспи нашел его в галерее, где тот заливался пустыми стариковскими слезами, оплакивая Пруденсио Агиляра, Мелькиадеса, родителей Ребеки, своих папу и маму, всех, кого мог вспомнить и кто в смерти своей был одинок. Итальянец подарил ему заводного медведя, который ходил на двух лапах по проволоке, но это не отвлекло старика от неодолимого желания плакать. Итальянец спросил его о проекте, о котором тот недавно рассказывал и осуществление которого даст возможность построить двигатель-маятник и позволит человеку летать, а старик ответил, что ничего не получится, так как маятник может запустить в воздух любой предмет, но только не самого себя. В четверг он снова появился в лаборатории и выглядел, как жалкий холмик земли, размытый дождем. «Машина времени испортилась, – почти рыдал он, – а Урсулы и Амаранты все нет». Аурелиано отчитал его, как ребенка, и старик покорно затих. Шесть часов подряд Хосе Аркадио Буэндия разглядывал вещи, стараясь определить, чем они отличаются от тех, какими они были вчера, пытаясь найти в них какие-нибудь изменения, которые говорили бы о ходе времени. Всю ночь он провел в постели, не смыкая глаз, призывая Пруденсио Агиляра, Мелькиадеса, всех усопших помочь ему в его мучительных исканиях. Но никто не откликнулся. В пятницу, пока все еще спали, он снова и снова выискивал сдвиги в природе, пока окончательно не убедился, что вокруг – понедельник. Тогда он вытащил из двери засов и в диком неистовстве, обретя былую страшную силу, стал крушить алхимические приборы, дагерротипные приспособления и ювелирную мастерскую, выкрикивая как одержимый заклинания на совершенно непонятном языке. Он уже собрался разнести вдребезги весь дом, но Аурелиано обратился за помощью к соседям. Потребовалось десять человек, чтобы свалить старика, четырнадцать, чтобы связать его, двадцать, чтобы прикрутить к каштану в патио, где он долго колотился спиной о ствол. Вопия на чужом языке, взбивая губами зеленую пену. Когда вернулись Урсула и Амаранта, он все еще был привязан за руки и за ноги к дереву, промок под дождем до нитки и абсолютно ничего не понимал. Они заговорили с ним, а он смотрел на них, не узнавая, и нес какую-то околесицу. Урсула сняла веревки с его запястий и щиколоток, но он как был привязан к каштану по пояс, так там и остался. Позже для него соорудили навес из пальмовых веток, чтобы защитить от солнца и дождя.
Аурелиано Буэндия и Ремедиос Москоте сочетались браком в одно из мартовских воскресений перед алтарем, который падре Никанор Рейна велел установить в большой гостиной. Этим событием завершили месяц великих треволнений в доме Москоте, ибо маленькая Ремедиос достигла половой зрелости раньше, чем простилась со своими игрушками. Хотя мать посвящала ее в секреты девичьего возраста, однажды вечером, в феврале, она ворвалась с дикими воплями в залу, где ее сестры беседовали с Аурелиано, и показала им панталончики, измазанные вроде бы густым какао. Был назначен месяц свадьбы. К этому времени успели научить Ремедиос самостоятельно мыться и одеваться и кое-что делать по дому. Ее сажали на теплые кирпичи, чтобы она отвыкла мочиться в постели. С трудом уговорили хранить таинство супружеских отношений, ибо, узнав некоторые подробности, Ремедиос была так поражена и вместе с тем пришла в такое восхищение, что сразу же захотела широко обсудить все детали первой ночи. Сил на нее было положено много, зато к назначенному дню свадьбы девочка разбиралась в житейских вопросах не хуже своих сестер. Дон Аполинар Москоте вел ее за руку по улице, украшенной цветами и гирляндами, гремела музыка нескольких оркестров и трещали хлопушки, а она помахивала ручкой и благодарила улыбкой тех, кто из окон желал ей счастья. Аурелиано в черном костюме и в лаковых ботинках с металлическими застежками, в тех самых, что он надел несколько лет спустя перед расстрелом, страшно бледный, онемевший от волнения, встретил невесту в дверях своего дома и повел к алтарю. Она держалась так непринужденно и спокойно, что не потеряла самообладания даже тогда, когда Аурелиано, приступая к обряду, уронил кольцо. Гости зашептались, всколыхнулись, а она продолжала стоять, вытянув руку в кружевной митенке и оттопырив безымянный палец, пока жених не прихлопнул ботинком кольцо, катившееся к двери, и не вернулся к алтарю, багровый от смущения. Мать и сестры ужасно боялись, как бы девочка не нарушила ход церемонии, и к концу так разнервничались, что сами допустили досадную оплошность, заставив ее поцеловать жениха. В этот день она проявила ту заботливость о других, природную смекалку и самообладание, которые и впредь отличали Ремедиос в щекотливых ситуациях. Именно она по собственной инициативе отрезала лучший кусок от свадебного пирога, припрятала, а потом отнесла на тарелке с вилкой Хосе Аркадио Буэндии. Привязанный к стволу каштана, выбеленный дождем и солнцем старец-великан, прикорнувший на деревянной скамеечке под пальмовым навесом, чуть улыбнулся в знак благодарности и взял пирог обеими руками, пришептывая какой-то псалом. Единственным несчастным человеком на этом бесподобном пиршестве, которое длилось с воскресенья всю ночь до рассвета, была Ребека Буэндия. Она тоже могла быть героиней праздника. С согласия Урсулы, ее свадьба должна была состояться в этот же самый день, но Пьетро Креспи получил в пятницу письмо, извещавшее, что его мать при смерти. Бракосочетание было отложено. Ровно через час по получении письма Пьетро Креспи отправился в столицу провинции, а по дороге чуть было не встретился со своей матерью, которая приехала в Макондо точнехонько к вечеру в субботу и пропела на свадьбе Аурелиано какую-то печальную итальянскую арию, разученную ею к свадьбе сына. Пьетро Креспи вернулся в воскресенье ночью – на поминки своего торжества, загнав пять лошадей в стремлении вовремя успеть к алтарю. Так и не удалось узнать, кто написал это письмо. В ответ на пристрастный допрос Урсулы Амаранта даже всплакнула от негодования и поклялась в своей невиновности перед алтарем, который плотники еще не разобрали до конца.
Падре Никанор Рейна – которого дон Аполинар Москоте привез откуда-то из низины для совершения бракосочетания – был духовно закален своим неблагодарным трудом. Тощий, если не костлявый старик, он, однако, имел заметное круглое брюшко, а выражением лица – скорее наивным, чем кротким – походил на престарелого ангела. Падре думал вернуться после свадьбы к своим прихожанам, но его ввергла в ужас душевная закоснелость жителей Макондо, которые благоденствовали в грехах и пороках, подчинялись только законам природы и ни детей не крестили, ни святых праздников не справляли. Уразумев, что нигде на земле сеятель Божий не принесет больше пользы, чем здесь, он решил остаться еще на неделю, чтобы крестить обрезанных и неверных, узаконить сожительства и отпустить грехи умирающим. Но никому до него не было дела. Ему отвечали, что испокон веков обходятся без священника, вымаливая спасение душ своих непосредственно у Господа Бога, и отнюдь не страшатся Судного дня. Устав вопиять в пустыне, падре Никанор вознамерился построить храм, самый большой в мире, с образами святых в натуральную величину и с цветными витражами снизу доверху, дабы из самого Рима приходил сюда народ славить Бога в этом средоточии безбожников. Он бродил по всему городу с медной плошкой, прося подаяние. Ему давали немало, но он желал больше, ибо храму нужен был такой колокол, чтобы от его трезвона всплывали утопленники. Падре Никанор взывал к щедрости так усердно, что сорвал голос. Ноги начинали гудеть от ходьбы. Однажды в субботу, увидев, что денег не набралось даже на двери храма, он с отчаяния не выдержал искуса. Соорудил на площади алтарь и в воскресенье обошел весь городок, позванивая колокольчиком, как звонили пришельцы во время эпидемии бессонницы, и созывая людей к мессе на свежем воздухе. Одни пришли из любопытства. Другие с тоски. Третьи – побаивались, как бы Бог не счел личным оскорблением невнимательное отношение к своему служителю. Таким образом, к восьми утра полгородка собралось на площади, где падре Никанор читал Евангелие осипшим от просьб о подаянии голосом. Наконец, когда присутствующие стали понемногу расходиться, он поднял руки, прося внимания.
– Одну минуту, – сказал он. – Сейчас вам будет предъявлено неоспоримое доказательство всемогущества нашего Господа Бога.
Мальчик, помогавший при богослужении, подал ему чашку густого дымящегося шоколада, падре Никанор залпом осушил ее, обтер губы платком, извлеченным из сутаны, распростер руки и зажмурился. И все увидели, что падре Никанор воспарил в двенадцати сантиметрах над поверхностью земли. Это был убедительный довод. Несколько дней подряд падре ходил по домам, повторяя свой опыт с левитацией после чашки шоколада, а служка тем временем набирал в мешок столько денег, что менее чем через месяц началось строительство храма. Никто не ставил под сомнение святость чуда, за исключением Хосе Аркадио Буэндии, который с полным безразличием взирал на людей, которые однажды собрались возле каштана, чтобы еще раз поглядеть на невиданное зрелище. Он лишь слегка потянулся, сидя на своей скамеечке, и пожал плечами, когда падре Никанор начал отрываться от земли вместе со стулом, на котором сидел.
– Hoc est simplicissimum, – сказал Хосе Аркадио Буэндия. – Homo iste statum quartum materie invenit[1].
Падре Никанор взмахнул рукой, и тут же все четыре ножки стула рухнули наземь.
– Nego, – сказал он. – Factum hoc existentiam Dei probat sinedubio[2].
Вот так стало известно, что дьявольская бессмыслица, которую нес Хосе Аркадио Буэндия, всего-навсего латынь. Падре Никанор воспользовался тем обстоятельством, что оказался единственным человеком, который может общаться с ним, и решил наставить на путь истинный эту заблудшую овцу. Каждый день он садился под каштаном и рассуждал по латыни о вере, но Хосе Аркадио Буэндия не поддавался воздействию ни риторических красот, ни шоколадных доказательств и в качестве единственного аргумента допускал только дагерротипный отпечаток Господа Бога. Падре Никанор приносил ему и образки, и оттиски с гравюр, и даже репродукцию платка Вероники, но Хосе Аркадио Буэндия глядеть не желал на эти ремесленные поделки, не имеющие отношения к науке. Он так твердо стоял на своем, что падре Никанор отказался от намерений обратить его в христианство и продолжал приходить к нему из чисто человеческих побуждений. Тут Хосе Аркадио Буэндия взял инициативу в свои руки и попытался рационалистическими хитросплетениями подорвать веру священника. Однажды падре Никанор принес с собой игральную доску и предложил сыграть в шашки. Хосе Аркадио Буэндия отказался, ибо, как он заявил, никогда не видел смысла в борьбе двух противников, если у них нет принципиальных разногласий. Падре Никанор, которому не случалось оценивать шашки с такой стороны, и здесь не смог его переубедить. С каждым разом все более удивляясь ясности ума Хосе Аркадио Буэндии, он спросил, почему того привязали к дереву.