– Извини, – сказала она. – Я понимаю, тебе неприятно это слышать. Ты мой брат. Но, может, и хорошо, что ты сегодня вытянул мое имя, ведь я тебя всю жизнь знаю. И понимаю тебя лучше, чем другие. Я… я правда хочу узнать тебя лучше. Ты мой брат. Но сперва я хочу убедиться, что там есть кого узнавать.
Она поднялась и оставила его, точно город, разрушенный водородной бомбой. Он мучительно восстанавливал из руин смысл того, что она сказала. Она знает о его внешкольных занятиях куда больше, чем он мог представить. (Слава богу, она хотя бы не знает, что он продает наркотики семиклассникам.) Эмброуз считает, что от него одни неприятности. (Единственное утешение – Эмброуз наверняка разозлился бы, узнай он, что она обманула его доверие.) Его демонстративное усердие в “Перекрестках" ничего не стоит. (Но она хотя бы сказала, что о нем думают хорошо.) Он плохой человек. Он использует Джадсона.
Под гнетом стыда и жалости к себе не в силах выйти из шкафа, Перри слышал, как члены группы возвращаются в зал, как радостно гомонят пары, успешно поработавшие над отношениями, как рявкает Эмброуз, как искусно бренчат на гитарах, как хором поют “Все добрые дары” и “У тебя есть друг”. Интересно, заметил ли кто-нибудь его отсутствие. В ближний круг он пока не вхож, однако же относится к тем десятиклассникам, которые, вероятнее всего, туда попадут, он яркая звезда в созвездии “Перекрестков”, и уж он-то, конечно, заметил бы, если, скажем, однажды погасла бы звезда в Поясе Ориона. Собрание завершилось, Перри ждал, что кто-нибудь постучит в дверь шкафа – раскаявшаяся Бекки, встревоженный наставник, сочувствующий Эмброуз, товарищ по группе, который ценит его, или тот, кто случайно заметил полоску света под дверью, когда в зале собраний выключили огни. Но никто, ни один человек, не пришел, и Перри счел это убийственным подтверждением слов Бекки. Он не тот человек, которого стоит узнавать лучше.
Отчасти чтобы доказать сестре, что она ошибается, отчасти чтобы стать человеком, которому Рик Эмброуз мог бы доверять (и, пожалуй, которого предпочел бы Бекки), в тот вечер Перри дал себе новый зарок. Не из самых чистосердечных побуждений, конечно, но надо же с чего-то начинать.
Он оставил в ящичке всего две таблетки метаквалона, в подарок себе на Рождество, впустил Джадсона в комнату, накинул куртку и под небом, грозившим просыпаться снегом, поспешил к дому Анселя Родера. Особенность Сраного Дома заключалась в том, что, хотя его проще было снести, нежели отремонтировать, находился он в более фешенебельной части города, чем дом старшего священника. Все старые дружки-наркоманы жили поблизости. Никак не решаясь ликвидировать запас, Перри дотянул почти до самого Рождества и теперь рисковал не застать никого из постоянных клиентов под баскетбольным кольцом Лифтона, но Родер всегда был мистером Ликвидность. Родер жил в просторном особняке с круглой башенкой и терракотовой черепичной крышей. В комнатах потолочные балки, а наименее изящные предметы мебели все же изящнее наиболее изящных в доме Перри. Топили у Родеров так жарко, что Ансель открыл Перри дверь босой и голый по пояс, как рядовой на пляже.
– Ты-то мне и нужен, – сказал Родер. – У меня колонки трещат.
Перри следом за другом поднялся по широкой лестнице.
– Обе?
– Ага, но только с вертушкой, не с магнитофоном.
– Ценная информация. Давай посмотрим.
У Перри не было ни времени, ни желания изображать мастера по ремонту аппаратуры, но ему частенько случалось использовать свои многочисленные навыки, чтобы отплатить друзьям: починить технику, прочистить засорившийся аквариумный шланг, вывести красивую надпись, написать записку родительским почерком, истолковать сон, выполнить любой мелкий ремонт, требовавший клея или пинцета. Наверху, в своей комнате, Родер включил на мощном проигрывателе “Поезд виски”[9], Перри сразу же догадался, в чем дело, и поправил разболтавшуюся иголку. После чего без церемоний достал из кармана куртки пакетик и бросил на кровать Родера.
Родер округлил глаза.
– Королевский подарок.
– Я думал, ты его купишь.
– Куплю?
В воздухе повис вопрос: почему Перри привычно пользовался щедростью Родера, если у него есть свои наркотики, и почему не делился ими.
– Мне нужны деньги, – пояснил Перри. – Хочу купить Джею подарок на Рождество.
– Да ну? И ты решил продать… как в том рассказе – “Дары волков”?
– Волхвов.
– Было бы смешно, если бы Джей тоже что-то продал, чтобы купить тебе, я не знаю, бонг? Или что-нибудь в этом роде.
– Да, “Дары волхвов” – история про иронию судьбы.
Родер пощупал пакетик – может, пересчитал таблетки.
– Сколько тебе нужно?
– Хорошо бы долларов сорок.
– Почему бы тебе не взять у меня взаймы?
– Потому что мы друзья и я не знаю, смогу ли отдать тебе долг.
– Но ты же будешь летом снова стричь газоны?
– Мне нужно копить на колледж. Родители следят за моими расходами.
Родер прикрыл глаза, соображая, что к чему.
– Тогда на какие шиши ты купил это? Украл?
У Перри вспотели ладони.
– Мимо.
– А тебе не кажется странным, что я куплю у тебя траву и мы вместе ее выкурим?
– Я не буду с тобой курить.
Родер скептически хмыкнул. Тут-то бы Перри и признаться, что он дал зарок вообще ничего ни с кем не курить. Но он не решился.
– Послушай, – сказал он, – я понимаю, что не могу быть таким же щедрым, как ты. Но если взглянуть на вещи трезво, какая разница, у кого ты купишь траву, если в итоге потратишь столько же.
– Большая разница, и меня удивляет, что ты этого не понимаешь.
– Я не дурак. Я трезво смотрю на вещи.
– Я-то думал, ты принес мне подарок.
Перри понял, что обидел друга, что они очутились на распутье. “Так и будешь пассивно мяться в сторонке? – прозвучал в его голове голос Рика Эмброуза. – Или все-таки рискнешь завести настоящую дружбу?" Он ведь пришел к Родеру не затем, чтобы положить конец их дружбе (пусть пассивной, бездеятельной, основанной на совместном употреблении наркотиков). Но правда и то, что вместе они только ловят кайф.
– Может, тридцать долларов? – Лицо у Перри тоже вспотело. – Тогда получится, что это частично подарок, частично, э-э-э…
Родер отвернулся, открыл ящик. Бросил на кровать две двадцатки.
– Ты мог бы просто попросить у меня сорок долларов. И я бы дал. – Он взял запас, сунул в ящик. – С каких это пор ты торгуешь наркотиками?
Вновь очутившись на Пирсиг-авеню, Перри силился сообразить, почему пятнадцать минут назад не догадался просто попросить у Родера денег – пусть даже “в долг” (хотя оба знали, что Перри не отдаст), а запас смыть в унитаз, добившись того же результата, не обижая друга; почему он не предусмотрел, что Родер отреагирует ровно так, как отреагировал, – теперь-то Перри понимал, что иначе быть не могло. Что говорить о девятилетием Перри, если даже тот Перри, который был пятнадцать минут назад, теперь для него загадка! Неужели его душа меняется всякий раз, как постигает что-то новое? Самая суть души – в неизменности. Может, его недоумение коренится в неспособности сопрячь душу с познанием. Может, душа – инструмент, созданный под одну конкретную задачу: знать, что я – это я, и меняется по отношению ко всем прочим формам познания?
Шагая к центральному торговому кварталу Нью-Проспекта, Перри почувствовал, как что-то давит на сердце, точно скользнула вниз какая-то шестеренка, набежала первая тень, знаменуя конец доброго расположения духа, – от ограниченности ли разума в том, что касается тайны души, от неумения ли примирить новый зарок с бездумной обидой, нанесенной старому другу. Обычно ему нравилось сияние витрин темными зимними вечерами. Почти в каждом магазине были желанные вещи, и в это время года каждый фонарный столб увивали сосновые лапы и венчал красный колпак, тоже означавший покупки, подарки, новые полезные вещи. Сейчас же, хотя это чувство еще не охватило его, Перри вспомнил, как это – когда тебя не трогают магазины, когда тебе ничего в них не надо: насколько тусклее тогда светят их огни, какими сухими кажутся сосновые лапы на столбах.
Он припустил к фотомагазину, словно надеялся убежать от этого чувства. Для Джадсона он присмотрел “Яшику” с двумя объективами – отличный фотоаппарат, почти как новый. Он стоял в витрине на маленьком белом пьедестале среди двадцати прочих новых и подержанных камер, и Джадсон согласился, что он прекрасен. Перри вошел в магазин, не взглянув на витрину. Но потом обернулся и заметил белизну пустого пьедестала.
“Яшики” не было.
Вот тебе и “Дары волхвов”.
Из фотолаборатории в дальнем конце зала пахло реактивами. Хозяин магазина, мужчина с блестящей лысиной, имел вид человека, раздраженного притеснениями – вполне объяснимо, учитывая, что аптеки и торговые центры губили его бизнес. Он поднял глаза от объектива, который чистил, увидел Перри, длинноволосого подростка, и явно подумал, что перед ним либо воришка, либо ротозей, на которого не стоит тратить время. Перри его успокоил – произнес с интонацией, которая так злила Бекки:
– Добрейшего вечера. Я хотел купить “Яшику” с двумя объективами, она стояла у вас в витрине.
– Увы, – ответил хозяин, – я ее продал сегодня утром.
– Очень и очень жаль.
Хозяин попробовал заинтересовать его дерьмовым “Инстаматиком”, потом какой-то жуткой фоторухлядью, Перри же старался не выдать, как оскорбляют его подобные предложения. Положение было безвыходное, как вдруг Перри заметил под стеклом на прилавке очаровательную вещицу. Компактную кинокамеру европейского производства. В корпусе из вороненой стали. С регулируемой диафрагмой. Он вспомнил, что дома в кладовке хранится старый кинопроектор, остаток более оптимистичной эпохи, когда еще верилось, что Хильдебрандты, быть может, станут такой семьей, члены которой, сгрудившись, смотрят домашнее видео, – это было еще до того, как Преподобного атаковали осы и он уронил кинокамеру за борт лодки.
– Сорок долларов, – сказал хозяин. – Новая была в два раза дороже, учитывая, сколько стоил доллар в сороковые. Пленка 8 мм. Заправлять вот сюда.
– Можно взглянуть?
– Она стоит сорок долларов.
– Можно взглянуть?
Перри взвел пружину, посмотрел через видоискатель в роскошный объектив и понял, что не прочь оставить камеру себе. Может, Джадсон даст ему поснимать?
В соответствии с зароком такие мысли следовало гнать прочь.
И он отогнал. Перри вышел из магазина беднее на сорок восемь долларов, но ощутимо богаче духовно. Он представлял, как удивится Джадсон, получив не тот фотоаппарат, на который они глазели, а более качественную и классную кинокамеру, и в кои-то веки искренне радовался за другого: в этом он не сомневался. С небес Иллинойса посыпался снег, белые кристаллики воды, такие же чистые, каким чувствовал себя Перри из-за того, что расстался с запасом. Мысли его счастливо замедлились, текли со средней скоростью, но пока что не медленнее. Он медлил на тротуаре, среди тающих снежинок, мечтая, чтобы мир остановился хоть на миг.
Послышался знакомый рокот мотора. Перри обернулся: у знака “стоп” на Мейпл-авеню остановился их семейный “фьюри”. На заднем сиденье громоздились коробки. За рулем сидел отец в старой дубленке, пропажу которой из шкафа на третьем этаже Перри не заметил. На месте пассажира, повернувшись лицом к его отцу и закинув руку за спинку его кресла, сидела смазливая мать Ларри Котрелла. Она весело помахала Перри, и тогда Преподобный тоже его увидел, но даже не улыбнулся. У Перри возникло отчетливое ощущение, что он застукал старика за постыдным занятием.
Бекки в то утро проснулась до света. Был первый день каникул, и раньше в такой день она поспала бы подольше, но в этом году все оказалось иначе. Она лежала в темноте, слушая, как свистит и щелкает в батарее, как тяжко гудят трубы внизу. Словно впервые она наслаждалась уютом дома в холодное утро. Она наслаждалась – да, именно так – холодом, который позволял ощутить уют: то и другое сливалось воедино, как губы в поцелуе.
До вчерашнего вечера Бекки относила поцелуи к категории необязательных занятий. Пять лет она наблюдала, как вокруг все целуются, и знала девушек, которые якобы пошли до конца, но не стыдилась своей неопытности. Стыд такого рода – ловушка для девушек. Даже настоящие красавицы боятся, что утратят популярность, если не пойдут на поводу у парней. Как говорила тетя Шерли: “Если сама себя не ценишь, никто тебя не оценит”. Бекки не ставила перед собой цели добиться популярности, но когда к ней пришла популярность, инстинктивно сообразила, как этим распорядиться и как ее увеличить. Стать подружкой спортсмена – явно путь в никуда. Она никогда не подумала бы, как сладко падать, как сильно ей захочется пасть еще ниже и что наутро, лежа в постели, она почувствует себя совершенно другой.
За окном понемногу светало, и висящий над ее столом плакат с Эйфелевой башней, акварель с изображением Елисейских полей, которую оставила ей Шерли, обои с пони, которые она выбрала в подарок на десятилетие, а отец поклеил (в этом возрасте она еще не понимала, что ей придется провести с ними не один год), казались черно-белыми. В сером утреннем свете смотреть на обои было не так тошно. Небо хмурилось, и Бекки радовалась, что наутро после того вечера, когда ее жизнь стала серьезнее, стоит именно такая погода. Солнца нет, оно не меняет угол, и непонятно, который час: ничто не выводит ее из состояния девушки, которую целовали.
Когда в соседней родительской спальне сработал будильник, его звон показался Бекки не обычным жестоким утренним звуком, но обещанием всего, что, быть может, готовит ей этот день. Когда она услышала глухое жужжание отцовской бритвы и шаги матери в коридоре, подивилась, что прежде не замечала ценность обычной жизни и того, как ей повезло, что она так живет. Как же хорошо. Какие люди хорошие. Какая она хорошая. Она любила все человечество.
И если Бекки медлила в кровати, дожидаясь, пока на подъездной дорожке заурчит семейный автомобиль и мать пойдет наверх одеваться, то потому лишь, что после случившегося ей хотелось еще немного побыть одной. Она укуталась в японский шелковый халат, который подарила ей Шерли, и босиком неслышно спустилась в ванную на первом этаже. На унитаз присела пописать женщина, которую целовал мужчина. Страшась обнаружить, что эта перемена столь же незаметна снаружи, сколь важной ощущается в душе, она избегала встречаться глазами с человеком в зеркале.
Запах яичницы и тостов заставил ее изменить маршрут: она пошла не на кухню, а обратно в комнату. Сердце ее словно трепетало оттого, что ей нужно одновременно приняться за тысячу дел, но единственное, что она собиралась сделать, – рассказать кому-нибудь, что ее поцеловали. Ей хотелось первому рассказать обо всем брату, но он еще не вернулся из колледжа. Она стояла у окна и наблюдала, как одна белка злобно гонится за другой вверх по стволу дуба. Может, та украла у нее желудь, а может, Бекки обратила на это внимание, потому что сама сделала кое-что украдкой. И сердце ее трепещет от прилива адреналина, как у вора. Сперва казалось, белка-агрессор готова оставить беглянку в покое, но потом конфликт обострился: погоня вверх по стволу, затем по горизонтали и летящий прыжок в кусты у подъездной дорожки.
Интересно, подумала Бекки, проснулся ли он, что он думает о ней, не жалеет ли.
Мимо ее двери прошел Джадсон, обсуждая с мамой сахарное печенье. Бекки не любила домоводство и радовалась, что есть брат, который это любит, особенно в декабре, когда на мать ложилось бремя совершения определенных обрядов, – например, печь сахарное печенье в форме елочек и карамельных тростей, которое она придумала для семьи. Бекки казалось, что праздники для матери – очередная хозяйственная повинность, и ей пришло в голову, что любовь ко всему человечеству в каком-то смысле абстракция, а вот спуститься на кухню, посидеть с мамой, возможно, помочь с печеньем – это было бы доброе дело, но ей не хотелось.
В качестве компромисса она надела лучшие линялые джинсы, взяла анкеты колледжей и спустилась в гостиную (единственный, кого она активно избегала, Перри, вряд ли появится раньше полудня) и обосновалась в кресле у елки, которую нарядила мать – для нее это была очередная хозяйственная обязанность. Запах напомнил Бекки, как в детстве они с Клемом доводили друг друга до неистовства, когда под елкой высилась горка подарков, но теперь она гораздо старше. За окном хмурилось утро, звуки готовки доносились точно издалека. Бекки будто сидела где-нибудь на дальнем севере, где пахнет хвоей. После поцелуя она словно смотрела на себя откуда-то сверху, так высоко, что виден был изгиб Земли, и во все стороны от кресла Бекки простирался новый трехмерный мир.
Она подавала документы в шесть колледжей, пять из них – платные и дорогие. Не далее как в октябре их рекламные каталоги казались ей романтичными, на разные лады сулили побег и от домашних, которых она переросла, и из школы, социальные возможности которой она исчерпала. Но потом Бекки попала в “Перекрестки”, это смягчило ее нетерпеливое стремление покинуть Нью-Проспект, и вот сейчас, открыв папку с каталогами, она обнаружила, что поцелуй еще радикальнее уменьшил будущее. Теперь неважным казалось все, что дальше завтрашнего дня.
Расскажите о человеке, которым вы восхищаетесь или у которого научились чему-то важному.
Она сняла искусанный колпачок с биковской ручки и принялась писать в блокноте на пружинке. Собственный почерк, такой прямой и округлый, сегодня утром вдруг показался ей детским. Бекки перечеркнула написанное и стала писать с наклоном, зауживая буквы, как писала бы женщина, которой она чувствовала себя вчера вечером на парковке за “Рощей”.
Человек, которым я восхищаюсь
До моих восьми лет наша семья жила в Южной Индиане. Мой отец служил пастором в двух маленьких сельских приходах. В тех краях много ферм, а еще ручьи и леса, где мы гуляли с моим братом Клемом. В отличие от большинства старших братьев, он никогда не злился, что я хожу за ним следом. Клем ничего не боялся. Он научил меня, что если на тебя напала пчела, нужно стоять смирно. Он любил всех живых существ. Он звал зверей “живыми существами”, и все они были ему интересны. Однажды он посадил к себе на руку большого паука, а потом спросил, можно ли посадить его ко мне на руку. Я узнала, что если пауков не обижать, то они не кусаются. Через один широкий ручей было перекинуто бревно, и Клем пробежал по нему, точно это пара пустяков. Он показывал мне, как перебраться на другой берег, сев на бревно и потихоньку продвигаясь вперед. Наверное, большинство братьев с радостью оставили бы младшую сестру дома, но только не Клем. У него была бейсбольная рукавица, которую он
Ее охватила усталость. Слова тоже казались ей детскими. Прежде она думала, что описание брата понравится колледжам и она легко объяснит, почему восхищается Клемом, но сегодня утром она этого не чувствовала. Во-первых, когда Клем приезжал домой на День благодарения, он признался ей под строжайшим секретом, что у него в Шампейне появилась девушка – первая в жизни. Бекки бы порадоваться за брата, она же расстроилась, словно ее обошли. До сих пор она, хотя и была младше, считала себя опытнее и мудрее в плане общения.
В старших классах Клем водился с какими-то старомодными, дурно пахнущими типами в усыпанных перхотью очках… Бекки жалела, что брат не сумел найти друзей получше, но он уверял, что ничуть не завидует ее популярности, а ее окружение занимает его лишь с “социологической” точки зрения. Возвращаясь домой в субботу поздно вечером, она всегда заставала полоску света под дверью Клема. Стучала, он откладывал книгу, которую читал, или задачу, над которой бился, и слушал, как умел только он из всей семьи, ее истории о жизни в Камелоте. Он высказывал проницательные суждения о ее друзьях, Бекки сперва отмахивалась (“У всех свои недостатки”), но в душе понимала его правоту. Особенно сурово он отзывался о некоторых парнях из ее компании – том же Кенте Кардуччи, который постоянно звал ее на свидания и который, по словам Клема, издевался над его другом Лестером в раздевалке. Как-то, еще в десятом классе, она в обед подошла к Кенту и при всех его дружках отчеканила, почему никогда не пойдет с ним на свидание: “Потому что ты козел и садист”. И хотя вряд ли Кент перестал стегать Лестера по заднице сырым полотенцем, Бекки, чувствовавшая общее настроение, как никто другой, заметила, что высший слой иерархии с тех пор сторонится Кента. Ее так и подмывало сообщить об этом достижении Клему, но она понимала, что больше всего брат презирает саму иерархию, а не отдельных ее членов. При этом он ни разу не попросил ее выйти из иерархии, словно понимал: в этой сфере Бекки как нигде показывает успехи. Как же она была ему благодарна! Это было одно из сотни доказательств, что Клем ее любит. Порой, если случалось задремать у него на кровати, проснувшись, Бекки обнаруживала, что Клем заботливо укрыл ее одеялом, а сам спит на коврике у кровати. Пожалуй, она сомневалась бы, нормальна ли такая вот дружба, ведь они душевно близки, скорее как муж с женой, а не как брат с сестрой, и нет ли чего нездорового в том, что его тонкое, точно стебель фасоли, тело и прыщавое лицо в шрамах не внушают ей отвращения, какое должны были бы внушать сестре, не будь она так уверена: все, что делает Клем, правильно и хорошо.
И даже после того как Клем уехал учиться в колледж, он остался для нее путеводной звездой. Порой Бекки считала необходимым посещать буйные вечеринки без родительского присмотра, потому что туда не приглашали десятиклассников и почти никого из одиннадцатиклассников. Теоретически Клем не одобрял такую исключительность еще больше, чем родители, но если отец читал ей кроткие наставления, как важно помнить о тех, кому повезло меньше твоего, а мать вслух сокрушалась, что дочь задирает нос, Клем понимал, как важно ей быть в центре внимания. “Просто будь осторожна, – напутствовал он сестру. – Помни, что ты лучше их всех вместе взятых”. На таких вечеринках ее до некоторой степени защищало то, что на выборах чирлидеров в школе она набрала больше всех голосов, следовательно, по умолчанию считалась вторым капитаном команды, хотя училась только в одиннадцатом классе, и стоило Бекки обмолвиться, что ей не нравится эта музыка, как – вуаля! – чья-то невидимая рука поднимала иглу и ставила пластинку Сантаны. При этом ее все равно подбивали пойти вразнос. Пожалуй, ей не удалось бы отмахнуться от протянутого косяка, не предупреди ее Клем, что воздействие марихуаны на мозг в долгосрочной перспективе пока что мало изучено. На злополучной новогодней вечеринке у Брэдфилдов, когда остальные блевали в снег на заднем дворе, а в подвале шла омерзительная игра – или честно отвечай на вопрос, или делай что скажут, – она вполне могла бы подняться в спальню с настырным двадцатилетним Трипом Брэдфилдом, если бы не смотрела на него глазами Клема.
После Нового года у Брэдфилдов она перестала бывать на таких вечеринках. Незадолго до этого умерла тетя Шерли, Бекки ушла из команды чирлидеров и налегла на учебу. Шерли научила ее, что, если остаться дома и почитать хорошую книгу (пусть другие гадают, где ты), можно добиться большего, чем таскаясь по всем вечеринкам. А поскольку занятия в команде, по принятым в семье правилам, уже не освобождали ее от работы, после уроков она подрабатывала в цветочном магазине на Пирсиг-авеню. Она так долго и так бесспорно пользовалась популярностью, что теперь ничуть не опасалась быть забытой.
Напротив. После ее ухода из команды блеск оставшихся девушек словно вдруг потускнел. Шерли подарила ей темно-синее пальто по щиколотку, и когда в сопровождении Джинни Кросс, которая с седьмого класса была ее лучшей подругой и верной наперсницей, Бекки после занятий шла по Пирсиг-авеню, она отдавала себе отчет, какими они кажутся сверстникам, проезжающим мимо на машинах. Шерли сказала бы, что они выглядят “таинственно”.
Она заставила себя вновь взять ручку. Ее планы на день зависели от того, успеет ли она к обеду закончить сочинение.
Однажды теплым жарким влажным летним днем мы с Клемом гуляли неподалеку от фермы, где на цепи сидела огромная злая собака. Ее побаивался даже Клем. Ну, и почему-то в тот день собака оказалась не на цепи, перепрыгнула через изгородь и погналась за мной. Она тяпнула меня за ногу, я упала. Собака меня загрызла бы, если бы Клем не бросился на нее и не стал с ней бороться. Когда нам на помощь наконец подоспела хозяйка фермы, собака уже сильно его покусала. Лицо, руки, ему наложили тридцать сорок пятьдесят сорок швов. Хорошо еще, что собака не покалечила ему руку и не прокусила артерию. Когда я вижу шрамы на его руках и щеке, я до сих пор вспоминаю, как он Всегда поступает правильно, не заботясь о том, что подумают другие
Заступается за тех, кого обижают не боится хулиганов (каксобаку)
Он помог мне понять, что в жизни есть вещи важнее, чем