В июле того же года мы в последний раз побывали в Селищах, но без Жоржика даже Волга показалась негостеприимной. В Измайлово, на травку, мы еще выезжали, но тоже без былой охоты. Зато профком организовал несколько отличных заводских массовок – коллективных выездов за город. На Бородинском поле мой друг Мишка Петрыкин подобрал на меже медную пуговицу с двуглавым орлом, но экскурсовод тут же забрал ее для музея, хотя все заподозрили, что он взял находку себе. Потом нас отвезли на берег Можайского водохранилища, где расстелили на земле клеенки и угощались до тех пор, пока наладчик Чижов, обиженный женой, не уплыл куда глаза глядят, а ширина там несколько километров. Его еле догнали на лодке и выловили. Тогда он пешком пошел в Москву. Пока Чижова догоняли и уговаривали, Тимофеич наладился в лес за орехами со смешливой тетей Катей из планового отдела.
Лида с ним потом две недели не разговаривала, а меня постоянно выпроваживали с Сашкой во двор, так как родителям нужно было окончательно выяснить отношения. Домой нас с братом обычно звали, окликнув в открытое окно, мы возвращались: маман вытирала слезы, а отец ходил из угла в угол, красный и злой, с перечным пластырем, наклеенным на высоко стриженный затылок. Но однажды нас долго не звали, мы болтались до сумерек, а когда без приглашения вернулись, выяснилось, что предки легли спать раньше обычного, явно помирившись.
А вскоре Башашкину стало плохо в ГУМе, куда он пришел с тетей Валей, чтобы купить давно обещанный воротник из чернобурки для нового зимнего пальто. Накануне дядя Юра с Аликом отмечали победу ЦСКА в полуфинале чемпионата Союза и два раза бегали на угол за добавкой. В ГУМе Батурина, как водится, отнеслась к делу дотошно и долго осматривала ассортимент, зачем-то рассказывая продавцам про участившиеся случаи подделки жалкого кроличьего меха под благородный лисий. Когда она надолго застыла у прилавка, не умея выбрать одну из двух чернобурок, дяде Юре сделалось дурно. Он, задыхаясь и расталкивая покупателей, побежал к фонтану, видимо, страдая от жажды или предполагая освежиться, там и упал на мозаичный пол, ударившись лицом.
Башашкина, как и Жоржика, забрала скорая помощь, отвезла в больницу, откуда его почти сразу выпустили, отругав, запретив выпивать из-за высокого давления и рекомендовав здоровый образ жизни по причине нарушения сердечного ритма. Ему также посоветовали срочно похудеть, что удачно совпало с приказом начальника, который считал, что большой живот сержанта Батурина портит строй образцового военного оркестра. Дядя Юра, собрав силу воли в кулак, перешел на минеральную воду, увлекся новыми впечатлениями и вскоре мог отличить на вкус «ессентуки» от «боржома», «арзни» от «бжни», «бадалмы» от «нарзана», «каширскую» от «Полюстрова». Впрочем, «Полюстрово» я и сам узнаю с первого глотка, – эта минералка просто шибает железом.
Кроме того, Батурин купил себе и жене клееные лыжи «Стрела» с железными ботиночными креплениями, байковые спортивные костюмы на молниях, а шапочки, носки, перчатки и шарфы тетя Валя связала сама, гордясь, что муж теперь не пьет и ставя его в пример упорствующему Тимофеичу. Но тот считал, что резкий отказ от давних привычек, даже вредных, опасен организму. Лида с этим горячо спорила, ссылаясь на журнал «Здоровье», где, кстати, попадались захватывающие статьи о половом воспитании. Бесполезно! Скорее поджигатели войны откажутся от коварных замыслов, чем отец признает свою неправоту.
Зимой, по воскресеньям, Батурины отправлялись на лыжную прогулку в Измайлово. Я частенько составлял им компанию: лыжи у меня тоже имелись, так как школьные уроки физкультуры зимой проходили иногда на природе в целях закаливания. После каждой вылазки на свежий морозный воздух человек пять одноклассников простужались и пропускали неделю. «Гнилое поколение! – сердился учитель физкультуры Иван Дмитриевич. – Мы зимой в окопах спали – и ничего!»
Мои крепления в отличие от батуринских, почти профессиональных, были, конечно, попроще: мысок валенка вдевался в кожаное стремя, а задник обхватывался и пристегивался тугой резинкой с крючком на конце. Ботинки мне обещали купить, когда нога перестанет расти, иначе никаких средств не напасешься. Я ставил в пример родителям своих одноклассников, которым предки, несмотря на растущие конечности, тем не менее купили лыжи с ботинками. Но Тимофеич неизменно отвечал, что он деньги печатать еще не научился.
Обычно я присоединялся к Батуриным на «Бауманской», и мы вместе доезжали до станции «Измайловская», которая еще недавно называлась «Измайловским парком», так ее, кстати, все и продолжали величать по привычке. А вот предыдущая остановка раньше, наоборот, именовалась «Измайловской», но теперь стала зачем-то «Измайловским парком». Красивая станция, светлая, с тремя путями (средний, говорят, правительственный), с высокими колоннами, к которым прислонились спинами бронзовые Зоя Космодемьянская с винтовкой на плече и вроде бы Иван Сусанин с суковатым посохом. А у выхода, над лестницей, вздымается огромный бородатый партизан в ушанке. Прижав к груди автомат с диском, он поднял вверх растопыренную пятерню, мол, стой, враг, не пройдешь!
Но я вот думаю: зачем было устраивать всю эту путаницу? До сих пор люди никак не привыкнут к этой, как говорит Башашкин, «рокировке». Если кто-то, несведущий, спрашивает: «Простите, товарищ, а какая станция следующая?» – пассажиры, закатывая глаза, морщась, вспоминают, что и как переименовали, но почти всегда ошибаются, давая неверный ответ. В результате слабо видящий пенсионер или неграмотная колхозница, ехавшие до «Измайловской», доверясь москвичам, выходят на «Измайловском парке» и наоборот. Полный ералаш! Если бы я работал в Моссовете, я бы назвал «Измайловскую», которая стала «Измайловским парком», – «Партизанской», в честь народных мстителей всех времен, и дело с концом! А «Измайловский парк», превратившийся зачем-то в «Измайловскую», я вообще не трогал бы.
Внимательно выслушав эти мои соображения, дядя Юра с интересом посмотрел на меня, погладил по голове и сказал:
– Молодец, не голова, а Дом Советов! Далеко пойдешь, если не остановят!
Качаясь в вагоне и придерживая лыжи так, чтобы не было со стороны видно моих позорных креплений, я всегда с нетерпением жду, когда поезд из темного, гремучего тоннеля, оплетенного толстыми извивающимися, как удавы, проводами, вынырнет, наконец, наружу, ослепив всех дневной снежной белизной. Пассажиры, я заметил, каждый раз с каким-то облегчением переглядываются, они, хоть и не показывают вида, но под землей, похоже, чувствуют себя не в своей тарелке. Оно и понятно: человек не крот.
Выскочив на свет, мы несемся сначала между заводскими корпусами, высокими дымящимися трубами и уступчатыми новостройками, громыхаем по мосту, подныриваем под эстакаду и, наконец, останавливаемся на станции, скорее напоминающей обычную железнодорожную платформу, но только прикрытую сверху длинной наклонной крышей. За невысокой оградой, не позволяющей сразу спрыгнуть на землю, начинается заснеженная березовая роща, искрящаяся под ярко-голубым, как густая синька, небом. Ветки обметаны ледяным кружевом, словно новогодней мишурой, а кое-где на сучьях висят вроде огромных елочных игрушек кормушки для птиц.
Мы выходим на солнечный морозец, и Башашкин, воздев руки, восклицает:
– Здравствуй, матушка природа!
Вокруг с гиканьем по накатанному насту снуют лыжники всех возрастов, снег пахнет свежими огурцами и мазью, ее наносят на полозья в зависимости от погоды. У Башашкина в рюкзаке целый набор брусочков в разноцветных обертках, на которых указана температура от плюсовой до лютого минуса. Мы снимаем защитные мешки с острых изогнутых концов и старательно натираем лыжи, особенно тщательно под пяткой, и, наконец, встав друг за другом по росту, стартуем. Колкий холод бьет в лицо, изо рта валит пар, а по телу разливается радость ритмичного движения. Если за спиной раздается возглас «хоп!», надо посторониться, пропустив настоящего спортсмена. На нем обычно надета синяя обтягивающая олимпийка, круглая шапочка, высокие шерстяные гетры, а на груди и спине красуется черный номер, нарисованный на белых матерчатых квадратах, соединенных веревочками на бантиках.
Примерно через час мы останавливаемся передохнуть. Батурин высматривает ровный пенек в стороне от оживленной лыжни, снимает с плеч рюкзак, достает оттуда бутерброды, термос и пластмассовые стаканчики. Мы перекусываем, запивая еду горячим чаем, а дядя Юра, озираясь вокруг, шумно дышит, уверяя, что такой воздух надо гнать на экспорт за валюту, и грустно повторяет:
– Природа шепчет!
– Даже не думай! – строго предупреждает тетя Валя, она буквально расцвела благодаря непреходящей трезвости супруга.
И вот однажды мы устроились перекусить возле старой раздвоенной березы, показавшейся мне знакомой: третий ствол был ровно отпилен на высоте примерно метра от земли. Невдалеке виднелось шоссе с редкими воскресными автомобилями, а дальше – блочные дома с неряшливыми балконами. Башашкин полез в рюкзак, а тетя Валя, оглядевшись, заметила, что так далеко мы никогда еще не забирались.
– Да, марш-бросок хороший получился, – согласился Батурин.
– Мы здесь уже были… – грустно поправил я, удивляясь ненаблюдательности взрослых.
– Да нет же! Не выдумывай! – заспорила тетя Валя, страшно гордившаяся своей зрительной памятью.
Как-то в магазине, получив сдачу – пятерку, она узнала купюру, потраченную года три назад, – по чернильной загогулине на светлом поле.
– Были. Возле этой березы Жоржик упал… – печально напомнил я. – Просто зимой все выглядит по-другому.
– Постой, постой… – прищурился дядя Юра. – Точно! Здесь. Наискосок лежал. Вон и будка телефонная! – Он показал в сторону домов. – Ну ты, племянничек, чистый следопыт! Фенимор Купер! Что ж, помянем Егора Петровича! Хороший был человек, душевный! – И он поднял стаканчик с чаем. – Пусть земля ему будет пухом!
– Царствие небесное! – добавила тетя Валя. – Ты, Юр, только бабушке не рассказывай – расстроится…
Я кивнул и подумал: если душа Жоржика теперь в Царствии небесном, то ему, в сущности, не важно, в какой земле – пуховой или жесткой – лежит его тело. А если никаких душ не существует, то Егору Петровичу тем более все равно…
Селищи и Шатрищи
Повесть
1
Однажды я читал с выражением у доски заданное на дом стихотворение Некрасова и, произнося: «О Волга!.. колыбель моя! Любил ли кто тебя, как я…» – чуть не заплакал. Я запнулся, замолк, чтобы проглотить подступившие рыдания, а словесница Ирина Анатольевна, решив, что меня подвела память, покачала головой:
– Ну, что же ты, Юра… Так хорошо начал!
Класс захихикал, чужая беспомощность у доски всегда смехотворна, а тут еще запнулся ученик, по чтению всегда получавший только четверки и пятерки. В третьем классе я знал наизусть «Бородино», хотя и путался в уланах и драгунах. А тут…
– Забыл? Подсказать тебе? – участливо спросила учительница.
– Не надо…
Ведь я не забыл, наоборот, вспомнил как-то все сразу: подернутую утренним паром Волгу, прозрачную, без единой морщинки воду, в которой метались юркие полосатые окуньки, вспомнил малиновое солнце, вспухающее над лесом и заливающее полнеба рыжим заревом. Одновременно – так бывает – перед глазами снова встали Жоржиковы похороны, где я не уронил ни слезинки, хотя бабушка Маня, Лида, тетя Валя рыдали в голос, Тимофеич и Башашкин стояли с мокрыми глазами, старший лейтенант Константин, прилетевший с Сахалина, всхлипывал, а Маргариту держали под руки и совали в нос пузырек с нашатырем. Не плакала, кроме меня, только Анна Самсоновна – бывшая, добабушкина, жена Жоржика, мать Риты и Кости, наверное, кончились слезы…
Это были мои первые настоящие похороны. Конечно, у нас в Рыкуновом переулке время от времени появлялись или мрачный автобус, или грузовик с полосами красно-черной материи на бортах. Мы, дети, из странного любопытства во весь дух мчались в тот двор, где кто-то, как говорят взрослые, «двинул кони» – выражение совершенно мне непонятное. А там вокруг гроба, поставленного на табуреты, уже толпились безутешные родственники и сочувствующие соседи. Иногда приезжал духовой оркестр, наполняя окрестности печально ухающей музыкой, и мы, ребята, оторопев, глазели на постороннюю смерть. Взрослые, прощаясь с покойным, часто повторяли: «Все там будем!» Все – это понятно, но я-то, Юра Полуяков, здесь при чем?
Похороны Жоржика были первой родной смертью. Я, цепенея, смотрел на побуревшее и словно оплывшее мертвое лицо, на улыбчивые синие губы, на притворно сомкнутые веки. Казалось, мертвец играет с нами, живыми, в прятки, он водит, поэтому старательно зажмурился, борясь с лукавым желанием подсмотреть, кто куда схоронился: «Кто не спрятался, я не виноват. Иду искать!»
– Садись, Юра, к следующему уроку доучишь стихи до конца! – вздохнула Ирина Анатольевна. – Отметку пока не ставлю…
2
Когда бабушка Маня сошлась с дедом Жоржиком, меня еще не было на белом свете. Представить себе, что чувствует человек после смерти, очень легко, достаточно вспомнить, что ты чувствовал до рождения. Ничего. Почему же «ничего» до рождения это не страшно, а «ничего» после смерти страшно? У родителей спрашивать бессмысленно, у преподавателей тем более…
Одно из первых ярких впечатлений моего младенчества – Жоржикова сапожная лапка, которую я считал «костяной ногой» Бабы-яги и жутко боялся.
– Не хочешь манную кашу? А где там костяная нога? Идет! Тук-тук-тук!
И каша съедалась мгновенно. Дед подрабатывал ремонтом обуви на дому.
О том, что бабушка Маня и Жоржик каждое лето уезжают далеко-далеко, на таинственную Волгу, я, конечно, знал. Во-первых, оттуда они привозили очень вкусное малиновое и черничное варенье, а также соленые и сушеные грибы. Во-вторых, Жоржик обещал: подрастешь, обязательно возьмем тебя с собой! И мне потом снилось, как мы с ним пробираемся сквозь заросли, похожие на джунгли, вокруг поют желтые птицы, а под ногами растет крупная рубиновая клубника, как в огороде детсадовской дачи, куда меня отправляли каждый год с июня по август.
Настало последнее лето перед школой, и на детсадовскую дачу меня не взяли: переросток. На семейном совете родители решили, чтобы я хорошенько отдохнул перед школой, отпустить меня на Волгу с бабушкой Маней и Жоржиком. Начались суета и нервные сборы. Вещей оказалось очень много, в основном съестные припасы, поэтому от Рыкунова переулка до Химок ехали на такси, и Лида с ужасом следила, как бегут-стрекочут в окошечке цифры, показывая, сколько придется заплатить.
– Товарищ водитель, а у вас таксометр правильно работает? – осторожно спросила она, когда сумма стала приближаться к двум рублям.
– Не волнуйтесь, гражданочка, лишнего не возьмем! – весело обернулся он, и я заметил на тулье его фуражки кокарду с буквой «Т».
От красивого здания Северного речного вокзала, с колоннами и высоким шпилем, мы спустились по широкой лестнице к воде, шлепавшей мутными волнами о причал, и взошли по трапу на борт. Перекинутые с гранитного берега на борт доски с тонкими перилами показались мне ненадежными, к тому же внизу зловеще плескалась черная вода, и я уперся: не пойду!
– Граждане, не создавайте пробку! – строго рявкнул рупор.
– Юрочка, не бойся! – взмолился Жоржик. – Людей задерживаем!
– Я и не боюсь! – ответил я, намертво вцепившись в ограду.
– А вон смотри – уточка! – ахнула бабушка.
– Где? – встрепенулся я.
Моего секундного любопытства хватило на то, чтобы здоровенный матрос в тельняшке подхватил меня под мышки и мгновенно перенес на борт.
Колесный пароход «Эрнст Тельман» шел в Саратов с первой остановкой в Кимрах. Мы медленно отвалили от причала. С берега нам махали руками и платочками, мы, конечно, отвечали, посылая воздушные поцелуи. Жоржик высоко поднял меня на руках, показывая безутешным родителям, что я в полном порядке. Лида на берегу не выдержала и всплакнула, уткнувшись в плечо Тимофеича. Чайки, кружащие над водой, казалось, передразнивали своими криками плач расстающихся людей.
Справа по борту показались сначала голенастые портовые краны, грузившие на баржи бревна, песок, щебень, а потом пошли кирпичные дома, но вскоре город кончился, и открылись совершенно сельские виды. Лес вплотную обступил узкий, ровный канал.
– «А по бокам-то все косточки русские…» – задумчиво произнес пассажир в круглых очках.
Я стал вглядываться в подмытые водой берега, надеясь обнаружить кость или даже череп. Бесполезно: кроме почерневших корней, ничего высмотреть не удалось. Мы не столько плыли, сколько опускались и поднимались вместе с водой во влажных бетонных застенках, дожидаясь, когда медленно отворятся огромные, как в замке великанов, ворота и теплоход медленно выйдет на ветренный простор водохранилища. Моря я тогда еще не видел, и мне даже не приходило в голову, что река может быть почти без берегов.
– А если вода прорвет ворота? – забеспокоился я.
– Не прорвет, – успокоил Жоржик. – Видал, какие толстые!
– Это вы зря, – скорбно возразил пассажир в круглых очках. – Бывали случаи…
Наконец шлюз пройден, вокруг водная ширь, а над гладью реют, следуя за нами, крикливые чайки. Я скормил им полбублика. Они наперегонки хватали куски прямо в воздухе.
– Это ты, малец, зря, – упрекнул, проходя мимо, знакомый матрос. – Им рыбу есть положено. Привыкнут к хлебу и каюк…
Искренне испугавшись за судьбу больших белых птиц, оставшуюся часть бублика я съел сам. В каюте меня определили на самую верхнюю полку, и я сразу забеспокоился, что она не выдержит моего веса, ночью обрушится – я упаду на пол и расшибусь. Опасениями я тут же поделился с Жоржиком. Он объяснил, что на борту все продумано и рассчитано инженерами, в том числе грузоподъемность сидений и спальных мест.
– А вдруг инженер ошибся? – предположил я.
– Не исключено… – кивнул очкарик.
– Не ошибся, мальчик, не ошибся, – с другой верхней полки свесился толстый гражданин. – Лезь – не бойся! – И он в подтверждение полной безопасности высунул из-под одеяла свою ногу невероятного размера.
Я не без опаски забрался наверх, накрылся с головой одеялом, но решил на всякий случай не спать, чтобы успеть схватиться за медную скобу, привинченную к стене каюты… На этом мои воспоминания о первой поездке на Волгу затемняются, а точнее, заслоняются вторым летом, когда с нами в Селищи отправились Тимофеич с Лидой.
…Когда чуть свет меня растолкали, я не узнал темной каюты, не мог понять, в чем дело, и надел штаны задом наперед.
– Кимры! Скорее! Останемся!
Отец вынес меня по трапу на плече. Городок только начинал просыпаться, с утренней хрипотцой голосили петухи, трава под ногами брызгала росой, вода, прозрачная после ночного покоя, чуть шевелилась на сером песке. Берега, словно мостик, соединяла рыжая искристая дорожка, тянущаяся от солнца – оно медленно вставало над лесом. Вверх и наискось от причала уходила булыжная улочка, застроенная такими же домиками, что и наш Рыкунов переулок: первый этаж кирпичный, второй из бревен, только наличники здесь отличались затейливой курчавостью.
От Кимр до Селищ два раза в день – утром и вечером – отправлялся катер, шел он примерно час, причем, как московский автобус, то и дело приставая к понтонам и голубым дебаркадерам, выпуская и принимая пассажиров. Вот только остановки по радио никто не объявлял, да еще всякий раз выносили на берег деревянные лотки с буханками, которые пахли так, что текли слюнки. У пристаней хлеб встречали на подводах, запряженных покорно кивающими лошадками.
– А мы не пропустим нашу станцию? – забеспокоился я.
– Не волнуйся, – улыбнулся Жоржик. – На Волге, как в метро, все пристани особенные. Ты же «Новослободскую» с «Новокузнецкой», не перепутаешь?
Сначала мимо тянулись низкие, луговые берега, а потом пошли высокие глиняные обрывы. По обеим сторонам виднелись деревни, спускавшиеся к самой воде. Кое-где лежали вытащенные на песок лодки. Я глядел на темные избы под серебристой дранкой, мостки, уходившие в реку, колодезные журавли, издали напоминающие карандаши в «козьей ножке», такими пользуются чтобы начертить ровный круг. Попадались развалины из темно-красного кирпича, поросшие молодыми деревцами. Это, как мне объяснили, бывшие церкви, на некоторых еще виднелись ржавые каркасы куполов без крестов. Иные пассажиры на них крестились. Только возле Белого Городка целехонькая голубенькая церковь красовалась на отмели, сияя золотом узорных крестов.
– Зачем их сломали? – тихо спросил я Лиду, кивая на очередные развалины.
– Бога нет, вот и сломали, чтобы людей с толку не сбивали.
– Приделали бы звезды вместо крестов, как в Кремле, и всех делов! – возразил я. – Ломать-то зачем?
– Ты думаешь? – Она посмотрела на меня с удивлением, судя по всему, эта простая мысль никогда ей в голову не приходила.
За резким поворотом реки открылся длинный глиняный обрыв с высокими березами и бликующими на солнышке деревенскими окнами. А там, где берег спускался к заливу, виднелся коричневый понтон, с которого удили рыбу.
– Селищи! – выдохнул Жоржик со скупым восторгом.
– А нас встречают? – забеспокоилась опасливая Лида.
– Ты Фурцева, что ли? – буркнул Тимофеич.
Катер толкнул бортом содрогнувшуюся пристань, и мы сошли на гулкую железную поверхность. Пассажиры, схватив поклажу, заторопились вниз по дощатым сходням на отмель, а потом вверх по деревянной лестнице. И только один мужичок в брезентовом плаще с капюшоном задержался:
– Жор, ты, что ли?
– Васька!
Они обнялись, похлопывая друг друга по спинам с такой силой, с какой помогают поперхнувшемуся.
– В родные места потянуло?
– Да, вот со всем выводком! – Жоржик показал на нас.
– Дело! – Василий пожал руки Тимофеичу, Лиде и бабушке, а меня погладил по голове. – Грибы как раз пошли. Заглядывай! – пригласил он и заторопился.
А мы остались на пристани с бесчисленными сумками и коробками, так как везли с собой еды на месяц: тушенку, крупы, макароны, сгущенку, даже яйца, хотя в деревне куры, я заметил еще в первый приезд, буквально шныряют под ногами. Из разговоров взрослых стало ясно: мало поднять все вещи с берега по крутояру, надо потом еще пройти с ними чуть не пол-Селищ.
– Юрку оставим сторожить, а сами в три приема перетаскаем, – предложил Тимофеич.
– Все руки оборвем! – заскулила Лида.
– Я сейчас, – пообещал Жоржик и побежал догонять Василия.
Взрослые уже начали волноваться, как вдруг с воды донесся плеск и скрип уключин. Жоржик, умело управляя веслами, с разгону уткнулся смоленым носом в песок, и они с Тимофеичем быстро перекидали наш багаж в осевшую лодку. Дед глянул на борт, едва поднимавшийся над водой, покачал головой и махнул мне рукой:
– Юрка, лезь сюда! – Он посадил меня на кучу скарба. – Остальные берегом!
Жоржик с трудом оттолкнулся от дна веслом, и мы поплыли вдоль обрыва, по которому гуськом вдоль изб шли Тимофеич, Лида и бабушка. Я послал им снисходительный воздушный поцелуй.
– Эвона, наш дом – третий с краю, – показал Жоржик, забирая подальше от берега, что меня тревожило, ведь я тогда еще не умел плавать. – Здесь камни… – объяснил он свой маневр.
Перед отъездом мне в «Детском мире» купили резиновый круг за рубль двадцать копеек, самый дешевый.
– Может, возьмем подороже? – засомневалась Лида.
– Зачем? – ответил Тимофеич. – Пусть учится плавать! Парню в армию идти.
Круг мне сразу не понравился. Во-первый, он был девчачий, весь в каких-то розовых виньетках, во-вторых, от него пахло галошами, а если, сильно надавив, выпустить воздух, из дырочки струился какой-то белый порошок. Резиновый запах и белый порошок были связаны с одним неприятным воспоминанием. Как-то родители ушли в кино, оставив меня дома одного. Не помню уж зачем, я поднял матрац их кровати и нашел там странные квадратные пакетики с розовыми буквами, один был надорван, а внутри обнаружился резиновый шарик, скатанный, как чулок, но не красный или синий, а белый. Понятно: родители купили мне подарок, спрятав до майских праздников. Я решил, ничего страшного не случится, если один из них я надую. Сказано – сделано. Шарик увеличился до размеров дыни колхозницы, а потом оглушительно лопнул, оставив в воздухе белое облачко, какое бывает, если сильно встряхнуть сухую тряпку для стирания мела с доски. Хлопок мне понравился, я решил выяснить, до каких размеров можно надувать странные пузыри, и не успокоился, пока не вскрыл и «не лопнул» почти весь запас.
Родители вернулись, когда я, надув и перевязав ниткой последний шарик, подталкивал его вверх, недоумевая, почему он в отличие от тех, что продают и накачивают газом на улице, не хочет подниматься к потолку.