Весну того года, когда кончилась война, Вано запомнил ровно так, как день, когда родился Тигран, – досконально, до мелочей. Накануне он зачем-то взялся высчитывать и обнаружил, что прошло ровно тридцать три года с того дня, как в его доме появился павлин. А следующим утром они с Валинкой проснулись от сиплого крика птицы – каким-то чудом выбравшись к входной двери – последнюю зиму он совсем не ходил и даже голову с трудом держал, – павлин скребся клювом, пытаясь ее открыть, и звал на помощь. Вано взял его на руки и вышел на веранду в ту самую минуту, когда калитка распахнулась и впустила во двор худющего, испещренного шрамами, но живого внука. Павлин умер тем же вечером, на руках Тиграна, под его рассказ о том, как он попал в окружение, как чудом бежал из плена и все это время партизанил в лесах, как был ранен в ногу – пришлось прижигать часть бедра вживую, чтобы не дать распространиться инфекции, остался шрам – глубокий, некрасивый, сковывающий мышцу и не дающий до конца разогнуть ногу. Посреди рассказа внука Вано явственно ощутил легкое дыхание небес, они спустились ниже гор, распахнули окна, проникли в дом, сплели ладони в колыбель, уложили туда искрящуюся душу царь-птицы и взмыли ввысь, оставив за собой легкий аромат корицы и миндаля и чего-то еще – неуловимого и непостижимого, но бесконечно прекрасного.
Павлина похоронили на краю пропасти. Тигран заказал Василию невысокую воздушную ограду, посадил на могильном холмике белые горные лилии. Вознамерившись до конца дней своих жить в деревне, съездил в долину, отказался от военного чина и наград, но, уступив мольбам деда и бабушки, через год собрался и уехал за северный перевал, за другой жизнью, туда, где его не настигла бы новая война. Он стал единственным мужчиной Марана, вернувшимся живым с войны, и последним из молодых, покинувшим деревню стариков. На севере ему жилось трудно, но он не жаловался и не унывал. Устроился на работу, спустя время женился на местной женщине с годовалым ребенком, девочкой, у жены красивое певучее имя – Настасья, Вано с Валинкой произносили его по слогам – Наз-стас-йа. Знали ее только по фотографиям – красивая, с высокими скулами и полными губами, волос светлый и вьющийся, глаза большие, наверное голубые, а может быть, зеленые. С отъезда внука прошло уже шесть лет, и за это время он ни разу в Маран не приезжал. Зато порадовал деда с бабушкой радостной вестью – в декабре жена родила ему сына, назвали Киракосом, в честь деда Вано.
Оттуда, из-за горного перевала, огибающего долину широкой подковой, приходили письма с обещанием вскорости приехать, Валинка обкладывала конверты сухой лавандой и хранила в комоде и, хотя знала содержание каждого письма наизусть, часто ходила к Анатолии с просьбой перечитать их. А Вано сидел под старой лавровишней и перебирал в памяти канувших в Лету родных, не отрывая взгляда от кромки обрыва. В ясные дни обрыв купался в солнечных лучах, зимой кутался в снега, а в пасмурные дни был уныл и неприкаян и пах влажным камнем. Над могилой павлина иногда появлялось зыбкое свечение, Вано, углядев этот свет, тяжело поднимался со скамейки, подходил к частоколу, но в калитку не выходил – робел. Он прикладывал ладонь к глазам и, прищурившись, разглядывал одинокий серебряный силуэт, купольный веер перьев, гордо вскинутую голову в воздушной короне и растерянный взгляд, устремленный вверх, в безответные безмолвные небеса.
Глава 2
Вано умер в канун Зеленого воскресенья[22]. Пообедал, прилег отдохнуть и не проснулся. Валинка словно знала, что с мужем что-то должно случиться. С самого утра не отходила от него ни на шаг – вместе возились в огороде, вместе спустились на околицу – нарвать щавеля для пирога, потом заглянули на мейдан – поздороваться с односельчанами и посмотреть, кто чего принес на обмен, а на обратном пути зашли в лавку к Немецанц Мукучу – забрать туфли, которые заказали для Вано.
Туфли оказались какие надо: добротные, кожаные, на крепкой подошве, способной выдержать немилосердную избитость деревенских дорог, и без шнуровки, что значительно облегчало их надевание – не надо было, кряхтя, наклоняться и, подслеповато щурясь, ковыряться непослушными пальцами в шнурках. Они были немного велики, но это даже обрадовало страдающего венами Вано, потому что любой дискомфорт приносил его ногам невыносимые мучения, даже гулпа Валинка ему вязала без резинки, чтобы та не давила на чувствительную кожу лодыжки.
Вано примерил туфли, прошелся из одного угла лавки в другой, поймал свое отражение в осколке покрытого ржавыми пятнами зеркала. Вздохнул с облегчением. Хотел было уйти в них, но Валинка сделать ему этого не дала.
– Наденешь на Троицу, – протянула она мужу старую истоптанную обувь. – На то и праздник, чтобы в обновках щеголять.
Вано спорить не стал, молча расплатился и вышел, но демонстративно оставил узелок со щавелем и новые туфли на прилавке. Валинка покачала головой, забрала вещи, попрощалась с Мукучем и последовала за мужем. Тот шел, не оборачиваясь, сложив за спиной натруженные большие ладони.
– Хоть щавель забери! – крикнула жена ему вдогонку.
– Не заберу, – не оборачиваясь, буркнул Вано.
– Ну что я такого сказала, что ты обиделся? Троица через два дня, не потерпишь, что ли?
Вано промолчал. Валинка прибавила шагу, поравнялась с мужем, сунула ему коробку с туфлями. Тот забрал, но головы в ее сторону не повернул.
– Характер у тебя с возрастом совсем испортился. Обижаешься по пустякам, – вздохнула Валинка.
– Не создавай эти пустяки, вот я и не буду обижаться.
– Да что я такого сказала?
– Ничего.
– Вот именно что ничего. Я же доброго тебе желаю. Разве за всю свою жизнь я хоть раз тебе плохого посоветовала?
Она распахнула калитку и посторонилась, пропуская мужа, но тот демонстративно прошел мимо и направился к дальнему краю ограды, туда, где, подмяв под себя давно уже не плодоносящие кусты смородины, лежала на боку часть деревянного частокола. Валинка, сложив на груди руки и поджав тонкие губы, наблюдала, как муж, повернувшись боком и подняв над головой коробку с туфлями и узелок со щавелем, протискивается в узкий пролет ограды. Махнула рукой и пошла в дом – разогревать обед. «Поест, на сытый желудок сговорчивее станет», – рассудила про себя.
Вано зацепился брючиной за торчащий из частокола сук, дернул ногой, чтобы освободиться, чертыхнулся, услышав звук рвущейся материи. Освободив ногу, оглядел брюки – ткань треснула и безнадежно повисла, обнажив часть икры. Он наступил на ошметок материи, оторвал его и оставил лежать на траве.
– Здесь тебе и место! – сердито бросил то ли ему, то ли себе и пошел сквозь облетающий нежно-розовым и белоснежным цветом фруктовый сад.
Добравшись до веранды, сел на верхнюю ступеньку лестницы, скрутил папиросу, закурил, раздраженно выплевывая мелкую табачную труху. Валинка, конечно, права. Характер у него с годами испортился. Но у нее ведь он тоже лучше не стал! Сварливая, непримиримая. Только и делает, что пилит его с утра и до вечера. Полотенце не так повесил, воду разбрызгал, окно недостаточно широко распахнул, не так посмотрел, не так подумал. Сегодня за завтраком всю плешь ему проела за то, что чай пролил. Мол, сначала надо не кипяток в стакан наливать, а сахар положить. Тогда воду не перельешь и при размешивании не расплещешь.
– Ты зачем на лестнице расселся? Продует спину – разогнуться потом не сможешь! – словно услышав его мысли, высунулась в дверь Валинка.
– Может, я этого и хочу! – огрызнулся Вано.
– Чего «этого»?
– Чтоб спину продуло.
– Вано!
– Что?
Валинка хотела по привычке выпалить колкость, но сдержалась.
– Ничего. Пошли есть, обед разогрелся.
Вано, настроенный на набившую оскомину привычную отповедь, растерялся, но виду не подал.
– Сейчас докурю и приду.
Валинка оставила дверь приоткрытой, ушла в дом. В распахнутое кухонное окно было слышно, как она скребет по дну кастрюли, разливая по тарелкам остатки вчерашнего супа. На второе будет отварная картошка с кусочком индюшатины, ну и персиковый компот – в погребе оставались две последние банки, она хотела приберечь их на Троицу, но потом махнула рукой и открыла одну банку, чтобы порадовать мужа. Персиковые дольки были самым любимым его лакомством, он ел их, словно ребенок, дорвавшийся до запретной сладости, – давясь от спешки, облизывая пальцы и закатывая глаза от удовольствия.
После обеда Вано по своему обыкновению прилег отдохнуть, а Валинка взялась простегивать шерстяные одеяла. Делать это приходилось на полу, иначе равномерно распределенная по напернику шерсть сбивалась в бугры. Сидя боком, она передвигалась по периметру одеяла, прошивая его большими стежками, добравшись до середины, выстегала солнечный круг – так делала ее мать Катанка, славившаяся на всю округу своими золотыми руками и любовью к порядку. Она и детей своих приучила к рукоделию и чистоплотности, потому ее дочери считались самыми завидными невестами Марана. Старшая, Саруи, жила на самом краю ущелья, дальше стояла только церковь Григория Лусаворича, каждую субботу, возвращаясь с утрени, Валинка заглядывала к ней, Саруи ходила на службы крайне редко – ухаживала за тяжелобольным свекром, страдавшим приступами удушья; Валинка на целый день брала на себя обязанности по дому – готовила, убирала, занималась детьми, сидела у постели заходившегося в тяжелом кашле свекра сестры, давая ей возможность немного выспаться и отдохнуть. Часто она забирала племянников к себе, и тогда заботу разделяла мать, которая после замужества Валинки перебралась жить к ней. Землетрясение унесло с собой всю семью Саруи, вместе с мужем, свекром и тремя детьми – девочкой и мальчиками, каждый раз Валинка цепенела душой, вспоминая, как обезумевшая от невозможного горя мать металась по кромке пропасти, зовя свою дочь и погибших внуков. С того злосчастного дня она просыпалась с залитым слезами лицом и плакала весь день – без всхлипов и стенаний, готовила, стирала, прибиралась, ходила за покупками и изливалась, изливалась, изливалась слезами. Валинка каждое утро обматывала ей запястья платками, чтобы она утирала ими лицо, и ежечасно меняла их, насквозь промокшие, на сухие. Катанка так и ушла, в бесконечной пьете по своей несчастной дочери, в дождливую погоду, в самый ливень, продержавшийся ровно семь дней со дня ее смерти и сделавший лишь небольшую передышку для того, чтобы дать похоронной процессии добраться до кладбища и предать земле гроб с покойницей.
Раз в два-три года Валинка перестирывала шерстяные одеяла и прошивала неизменный солнечный круг в сердцевине – в память о матери, о сестре, о братьях и о детях, ушедших, словно песок сквозь пальцы, в небытие, на тот край вселенной, который заперт от смертных семью огромными печатями, каждая печать – величиной с игольное ушко и тяжестью в целую гору – не разглядеть, чтобы отпереть, и не отодвинуть, чтобы пройти.
Едва заметная трещина на стене супружеской спальни, возникшая в день землетрясения, со временем стала расти и подниматься к потолку. Достигнув самого верха, она пошла вширь, по крупицам отвоевывая в камне узкое пространство, сквозь которое днем пробивался одинокий луч солнца, а ночью – тусклый блик луны. Вано укрепил эту сторону дома деревянными балками и заделал щель строительным раствором, но жилище словно дышало и ходило, скрипело ставнями и боками, потому раствор держался плохо и со временем начинал крошиться, заново оголяя рваную рану стены. Вано раздражался, снова ее аккуратно заделывал цементом, но тщетно – спустя год-второй цемент осыпался, а открывшиеся участки трещины постепенно покрывались чахлой травой, которая росла, вопреки всему, прямо из камня. К тому времени, когда выведенный из себя Вано заново брался заделывать трещину, в травинках раскидывали свои невесомые сети пауки, а на окрашенном синим деревянном полу выцветала узкая зубчатая полоса, выжженная настойчивым жаром солнца.
– Всюду жизнь, – диву давалась Валинка, разглядывая забитые иссушенными насекомьими трупиками паучьи сети и пробивающиеся в комнату чахлые стебли травы, – всюду смерть – и жизнь.
Последний раз стену заделывали позапрошлым летом, но за два года она успела обсыпаться и зарасти, Вано как раз собирался по новой браться за дело, но только осенью, когда спадет жара. Валинка ждала очередных ремонтных работ с содроганием – вроде ничего особенного, а возни на целый день и уборки на неделю. Она готова была запереть дверь спальни, оставив на откуп трещине целую комнату, и перебраться в гостевую, но муж был против. «Землетрясению не удалось согнать меня с места, ей удастся?» – сердито кивал он в сторону треснувшей стены.
Валинка иногда спорила с ним, а потом покорялась – пусть. Раз за столько лет ему не надоело воевать с трещиной, то и ладно. У каждого свой смысл жизни и своя война.
Закончив стегать одеяла, она вынесла их во двор и развесила на бельевой веревке – задень они надышатся теплом и ветром. А вечером нужно будет переложить их лавандой и убрать в бельевой сундук – до холодов. Валинка принесла из погреба мацуна и хлеба с сыром – на полдник, и пошла будить заспавшегося мужа. На протяжении всего пути в спальню – через небольшую прихожую, две комнаты и обставленную старой мебелью гостевую, куда заглядывали лишь два раза в год, на Рождество и Пасху, единственные праздники, что подразумевали гостей, которым нужно накрыть большой стол, – ни одна ниточка ее души не дрогнула и не заныла, предостерегая. Но, распахнув дверь, Валинка мгновенно осознала случившееся, по инерции сделала несколько шагов и лишь после остановилась, не в силах отвести взгляд от мужа – Вано лежал, безжизненно запрокинув голову, левая рука запуталась в прутьях изголовья, одеяло сбилось в ногах, комната, невзирая на ушедшее в противоположную сторону солнце, была залита ослепительным светом, он лился из трещины в стене могучим нескончаемым потоком, безудержный и слепящий, и отражался в глазах мужа стеклянным сиянием.
– Вано-джан? – шепотом позвала Валинка.
Пока карета скорой помощи, распугивая окрестную живность неистовым воем сирены, мчалась по заскорузлой и ухабистой деревенской дороге, она завесила зеркала в доме простынями и обкурила спальню ладаном. К приезду врача двор был чисто выметен и обрызган водой, а куры с индюшками, чтобы не раздражать своим неуместным праздно-бестолковым видом, загнаны в курятник. Валинка – с ног до головы в черном, молчаливая и строгая – сидела в изголовье Вано и, сложив на коленях руки, рассматривала трещину на стене.
– Кто теперь ее заделает? – спросила она в пространство.
Врач, невероятно худой горбоносый мужчина с воспаленными от недосыпа глазами, нехотя обернулся на широкую, сантиметра в три, змеившуюся от дощатого пола к потолку трещину. Неопределенно пожал плечом, помолчал. Потом все-таки уточнил:
– Бомба?
– Землетрясение.
Спрашивать, как можно полвека прожить с треснувшей насквозь стеной, врач не стал. Выписал справку о кончине и уехал в долину, сопровождаемый гвалтом дворовой птицы, склочно комментирующей пронзительный вой сирены.
Валинка похоронила мужа в старом твидовом костюме и стоптанных туфлях. Новые, неношеные, решила вернуть Немецанц Мукучу.
А далее история, вильнув хвостом, повернула в совсем внезапное для себя русло. В ночь после похорон Валинке приснился Вано – угрюмый, в костюме и носках, глядел с укором:
– А новые туфли зажала!
Валинка проснулась в холодном поту, долго ворочалась с боку на бок. Сбегала с утра в часовню, поставила свечку за упокой. Потом зашла в лавку Мукуча, спросила, можно ли вернуть туфли. Сказали, что можно.
Ночью ей снова приснился Вано. Стоял, теперь уже голый, по колено в болоте, – молчал с укоризной.
– Ну зачем ты так? – расстроилась Валинка. – Туфли ведь можно вернуть. Лишние деньги на земле не валяются!
Вано повернулся, пошел по болоту, прихрамывая, с усилием переставляя тощие венозные ноги.
У Валинки оборвалось сердце.
– Потерпи немного, кто-нибудь умрет – передам, – крикнула она.
Вано кивнул, но не обернулся, только прибавил шагу. Валинка пригляделась – уже не хромал.
Месяц в Маране никто не умирал. Потом, наконец, случилась оказия – преставилась свекровь Бехлванц Мариам. Валинка завернула в чистое кухонное полотенце новые туфли мужа, пришла к ней. Попросила положить с покойницей.
– Куда я их? – беспомощно развела руками Мариам. – Ты же знаешь, какая она тучная, – тут она замялась, огляделась по сторонам, продолжила шепотом: – Заказывать пришлось самый широкий гроб, чтобы свекровь кое-как там уместилась!
Валинка расплакалась. Рассказала, как не разрешила Вано надеть новые туфли. Как он лежал, запутавшись рукой в изголовье тахты, как брел голым по болоту на своих синих от вен больных ногах. Мариам пожевала губами, повздыхала. Забрала туфли.
– Надену свекрови. Ей-то, поди, без разницы, в какой обуви пороги того света обивать.
На том и порешили.
Глава 3
Конверт был большой и сильно мятый, в нашлепках многочисленных разноцветных марок. Почтальон – худющий, жилистый мужчина в потрепанном картузе и растянутых, лоснящихся на коленях брюках – вытащил его из наплечной сумки, повертел в руках, перечитал зачем-то адрес, хотя помнил его наизусть: деревня Маран, крайний дом на западном склоне Маниш-кара.
– Надеюсь, весть благая, – пробормотал он. – Не хотелось бы из-за дурной тащиться в такую даль.
– На все воля Божья, – флегматично отозвался тер Аза-рия.
Почтальон убрал конверт в сумку, тщательно задернул молнию-застежку. Пожевал губами.
– Тер Азария, можно еще один вопрос?
– Не начинай опять, Мамикон! – с раздражением оборвал его священник, прикрыл ладонью тяжелый наперсный крест – чтоб не мотался на ходу, и прибавил шагу.
Мамикон наблюдал, как, развеваясь на сухом и пыльном ветру рукавами и подолом рясы, вышагивает по разбитой горной дороге тер Азария. День был жаркий, пах раскаленными камнями, свежескошенной травой и сухим листом зверобоя. Из ущелья, отчаянно вереща, взмыла стая деревенских ласточек, покружила над головой и улетела на восток – навстречу солнцу.
Мамикон потоптался на месте, набрал полную грудь воздуха, медленно выдохнул. Поправил на плече лямку сумки, стянул картуз, тщательно его отряхнул. Одернул брюки. Проделывал все манипуляции не сводя глаз со спины удаляющегося священника.
Тер Азария словно чувствовал на себе взгляд Мамикона. Ступал размашистым, но нескорым шагом, не оборачивался. Лишь дойдя до края дороги – далее она уходила направо и исчезала за отвесной скалой, – остановился, глянул нехотя назад.
– Ты идешь или как?
– А куда деваться, тер айр [23]. Конечно, иду! – Мамикон, довольный тем, что переупрямил собеседника, мгновенно двинулся в путь.
– Упертый, как ишак, – не вытерпел тер Азария.
– Не без этого, – с достоинством ответил почтальон.
Разговор с тером Азарией пошел наперекосяк с самого подножия Маниш-кара, с той самой минуты, когда Мамикон осмелился усомниться в разумности утверждения, что нужно подставлять правую щеку, когда тебя ударили по левой. Оскорбленный до глубины души его непочтительностью, священник разразился целой проповедью, пытаясь втолковать оппоненту всю беспочвенность его сомнений. Внимательно прослушав лекцию тера Азарии, Мамикон поцокал языком, сдвинул картуз на затылок, почесал лоб и крякнул:
– Тер айр, а теперь представь, что слова «кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» говорит не Иисус, а помещик. Своему бесправному и бессловесному слуге. Разве что-нибудь, кроме ненависти, эти слова у слуги вызовут?
– К чему ты это говоришь?
– А к тому, что смысл не должен меняться от того, кто эти слова произносит. Иначе какой от них толк?
Тер Азария собрался было возразить, но потом махнул рукой. Мамикона он знал очень хорошо. Если упрется – не сдвинешь. Так что лучше и не стараться. Остальной путь они проделали перекидываясь ничего не значащими фразами. Любую попытку вернуться к теологическому спору тер Азария пресекал на корню.
Не дойдя до священника несколько шагов, Мамикон остановился и склонил в шутливом полупоклоне сухонькую носастую голову.
– Так что же насчет бессмысленности отдельных суждений? – с нажимом спросил он.
– Охламоном жил, охламоном и умрешь, – отрезал тер Азария.
– Тер айр, ты бы объяснял, а не обзывался.
– Толк тебе объяснять? Все равно останешься при своем.
– Это да.
Тер Азария вытащил из кармана четки, двинулся в путь, перебирая истертые камни. Мамикон пошел следом, негромко напевая под нос.
Идти им осталось недолго, всего три километра, но вверх по склону. Там, на самой макушке Маниш-кара, их ждала старенькая, утопающая во фруктовых садах каменная деревня. Теру Азарии на отпевание, а Мамикону – доставить письмо.
Среда, солнце встало раньше петухов, а роса утром выпала такая, что хоть горстями черпай. Наконец-то лето.
Небольшой в длину, но неожиданно широкий гроб стоял на столе, как ему и положено было, ногами к выходу. Вокруг сидело несколько пожилых женщин. Темные кофты были глухо застегнуты на все пуговицы, седые волосы стянуты в строгие узлы.
Никто из них не плакал и даже не делал вид, что расстроен. Только сидящая с краю востроносая женщина при виде священника всхлипнула и трубно высморкалась в платок. Остальные молча поднялись, поклонились и разошлись по углам.
Тер Азария обошел стол, встал в изголовье. Окинул взглядом покойницу. Гроб был ей явно мал. Она лежала, крепко стиснутая с боков, со сведенными кушам крупными плечами, недовольная и хмурая. На большом круглом животе покоились руки – левая ладонь прикрывала правую, на безымянном пальце тускло поблескивало изношенное обручальное кольцо. Из-под шелкового сиреневого отреза, покрывающего тело от груди идо пят, выглядывали носы больших мужских туфель. Сорок пятого навскидку размера.
Тер Азария, споткнувшись взглядом о туфли, смешался, но постарался виду не подавать. Раскрыл требник, глубоко вздохнул и принялся читать молитву, не отрывая взгляда от строк, однако, к вящему своему ужасу, поминутно сбивался и, глупо запинаясь, повторялся в словах. Чтобы как-то сосредоточиться, прочистил горло, нахмурился, переступил с ноги на ногу, больно подергал себя за бороду, но, не рассчитав силы, дернул так сильно, что подавился слюной и закашлялся.
Ему поднесли воды. Он пил, старательно зажмурившись, чтобы не натыкаться глазами на нелепо торчащие из-под нарядного отреза туфли. Но тщетно – возвращая стакан, снова вперился в них взглядом. Огромные туфли манили его, словно магнит, не давая сосредоточиться и настроиться на заупокойный лад. Старухи, скрестив на груди руки, стояли вдоль стен и выжидательно молчали. Лишь востроносая сновала между ними – этой попить поднесет, у той косынку заберет, аккуратно сложит и накинет на спинку одиноко стоящего в углу продавленного кресла.
«Нужно как-нибудь продержаться», – сделал себе внушение тер Азария, бесслышно вздохнул и снова открыл требник.
Во дворе, усевшись рядком на деревянной балке, курили и тихо переговаривались несколько дряхлых стариков. Под раскидистым орехом трепыхался краями скатерти накрытый к поминкам стол. Правда, ничего, кроме посуды и солонок, на нем не было. Еду выставят сразу после похорон. Одна из старух встанет у калитки, накинет на плечо полотенце, поставит рядом ведро с водой и примется терпеливо ждать. Каждый вернувшийся с кладбища подойдет к ней и сложит ковшиком ладони. Она зачерпнет кружкой воды и польет на подставленные руки, смывая кладбищенскую печаль. Ополоснувшись, люди вытрут ладони о свисающее с ее плеча полотенце и только потом пройдут во двор, где их будет ждать накрытый по всем правилам поминальный стол.
Тер Азария промучился с заупокойной молитвой до положенного полудня. Потом в дом вошли мужчины – выносить гроб. Вытащили его с большим трудом – пять стариков и вовремя подоспевший Мамикон еле смогли поднять тяжеленную домовину. В дверной проем, из-за неестественной ширины, она не пролезала, поэтому пришлось наклонить ее немного набок и придерживать усопшую, чтобы та, не приведи Господь, не опрокинулась. За калиткой их поджидала запряженная осликом скрипучая деревянная телега, на которой Мукуч два раза в неделю ездил в долину за товаром. Гроб с облегчением водрузили на нее, и процессия двинулась узкой каменистой дорогой вверх, в сторону заросшего бурьяном старого кладбища.
– Цо! Цо! – полагающимся случаю скорбным шепотом подгонял ослика Мукуч.
В доме остались востроносая женщина и вторая – высокая, очень худая, ослепительно-голубоглазая и седая Ейбоганц Валинка, внучка отвоевавшего в царской армии Оника, который, демобилизовавшись, через слово вставлял в свою речь непонятное маранцам «ей-богу», за что и был прозван ими Ейбогом, а все его потомки стали Ейбоганц. Они хлопотали на кухне – нарезали крупными кусками кисловатый деревенский хлеб, раскладывали по большим плоским тарелкам ломти домашней ветчины и холодную отварную говядину, пучки мытой зелени и редиски. Выносить еду во двор станут перед самым возвращением людей, чтобы не заветрилась и мухи не засидели.