Наталья Нестерова
Жребий праведных грешниц. Наследники
© Н. Нестерова, 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
От автора
После завершения трилогии «Жребий праведных грешниц» у меня осталось чувство недосказанности. А у читателей, как показали отзывы, – недочитанности. Эпилоги в конце романов возникли не случайно: писатель в них завязывает узлы сюжетных линий, ставит точку в судьбе героев или внятное многоточие. Попытка написать эпилог к последней книге – «Возвращение» – оказалась неудачной. Это было нечто похожее на телеграмму в сорок страниц. «Возвращение» так и вышло – оборванное на полуслове, на вздохе без выдоха.
Обычно, когда заканчиваешь книгу, есть ощущение, будто стоишь на берегу и машешь отплывающему кораблю, прощаешься. Не знаешь, расставаясь, потонет он или будет долго и счастливо плавать. Герои «Жребия» уплывать не хотели, освобождать в моем мозгу место для новых персонажей в новых книгах не желали. И разумные доводы: если о каждом из вас повествовать подробно, ведь вы по ходу дела еще детей нарожаете, то это выльется в десятки романов, мне жизни не хватит их написать, – принимать во внимание не спешили. Мол, в каждой профессии есть свои сложности.
Выход, уж не знаю, насколько удачный, я нашла в написании сборника рассказов. Один герой – один «эпилог». Рассказ – самый требовательный по форме жанр. Он отвергает нестройность фабулы, длинные отступления, растекание мыслей по древу. Рассказы я писать люблю, но в этой книге они, с точки зрения чистоты жанра, неправильные. Как бы продиктованные теми самыми героями, засевшими в моей голове, – потомками и наследниками Анфисы Ивановны и Еремея Николаевича Медведевых. Каждый из героев почему-то хотел, чтобы я рассказала его жизнь в целом, но при этом остановилась на каком-то эпизоде подробно. Эти эпизоды подчас никакой великой роли в их судьбе не сыграли. Но ведь и нам из пережитого западают в память сущие безделицы. А наши воспоминания о людях – своего рода «сборник эпилогов».
В последовательности рассказов отсутствует хронологическая четкость. Тому или иному персонажу в одном рассказе, например, десять лет, в следующем двадцать, а затем три годика. И на вопрос: «Сколько же ему (ей) тогда было?» – есть только один ответ: «Сколько на момент, о котором идет речь».
Я прощаюсь со своими героями. Теперь они – ваши.
Клара и Нюраня
Список Клариных претензий к матери был бесконечным. Как гудящие электрические провода – высоко на столбах, не оборвать, от одной опоры до другой, без начала, без конца – бесконечно. Но заявление матери на суде: «Да, мой муж Емельян Афанасьевич Пирогов был предателем и пособником фашистов» – не могло сравниться со старыми мелкими обидами. Можно иметь сотню несимпатичных родинок на теле или одно лиловое родимое пятно на все лицо. Родинок не видно под одеждой, а пятно не спрячешь. И все на него пялятся, тыкают пальцем, брезгливо кривятся, отводят глаза, шепчутся за спиной.
Для тринадцатилетней Клары в 1949 году страшней всего было прослыть дочерью предателя, стать изгоем в кругу приятелей и одноклассников. Клара привычно, без тени стыда взвалила вину на мать. Это все она! Сама выкрутилась, а мужа подставила. Она в подполье была? Как же! Видела я то подполье! Люди при немцах с голоду пухли, а мать мешками продукты сбывала. Кларе было прекрасно известно, что продукты уходили голодающим, но Клара рано научилась называть вещи теми именами, которые ей требовались.
Емельян Пирогов, отец Клары, удрал с отступающими немцами в начале февраля 1943 года, где-то от них отбился, раздобыл чужие документы на имя комиссованного по ранению сержанта и уехал на край земли – во Владивосток. Емельян, страшно боявшийся боли, пошел даже на то, что подкупил пьяницу-фельдшера, и тот слегка порезал и зашил ему живот – якобы шрамы после ранения. Профессиональный взгляд, конечно, легко разоблачил бы эту маскировку, но Емельян по врачам ходить не собирался. Он устроился завхозом на рыболовецкое предприятие, женился. Через четыре года после Войны его случайно опознал курянин, приехавший на Дальний Восток на заработки. Емельяна арестовали и этапировали в Курск, где состоялся суд.
Память об оккупации была свежа, боль не утихла, жажда отмщения не угасла. Когда нельзя простить, можно только ненавидеть, с ненавистью невозможно расстаться, даже если мстить уже некому. Повешенные и расстрелянные пособники фашистов заслуживали только одной памяти: собаке собачья смерть.
Понадобились десятки лет, смены поколений и государственного режима, чтобы в литературе, кинематографе возникла тема психологии предательства. Коллаборационисты поневоле, женщины, жившие с оккупантами, солдаты и офицеры, побывавшие в плену, воевавшие в штрафбатах бойцы превратились в объекты художественного осмысления. После войны ничего подобного не было ни в умах людей, ни в искусстве. Героев настоящих не чествовали и не возвеличивали. Героям предстояло страну поднимать из руин. Что уж говорить о предателях – о холуях, которые жировали на объедках с барского вражеского стола.
Психология Емельяна Пирогова не заинтересовала бы писателей: она была проста и примитивна как чих. У сложных рефлексирующих натур – вздох, долгий, тяжелый, мучительный. У плебеев – чих. Главной жизненной установкой Емельяна было прибиться к власти, к любой власти. Белогвардейцы, большевики, фашисты – ему нет разницы. Прибившись к власть имущим – стяжать, подворовывать, тащить в дом нужное и ненужное, продукты и барахло – все, что можно захапать. Он пьянел без вина, оглядывая свое богатство: буфеты, забитые посудой, шкафы с хорошей одеждой, полки в кладовке и в погребе, прогнувшиеся от тяжести портящегося съестного.
Его жена Анна, Нюраня, была пренебрежительно равнодушна к семейному достатку. Она не останавливала Емельяна в его крысином накопительстве, как не бьют по рукам ребенка, который тащит в дом всякую ерунду для своей заветной детской коллекции. Емельяна обижало отсутствие у жены восхищения коврами, бархатными шторами с бубенчиками, патефонами, швейными машинками и кузнецовским фарфором. Но Емельян обиду проглатывал, потому что жена тоже была ценным приобретением. Красавица, врач акушер-гинеколог – это вам не простая деревенская баба, выбившаяся в люди, но так и оставшаяся тупоголовой.
В немецкую оккупацию Емельян, прибившийся к немцам, занимавший какой-то пост в комендатуре, а по сути рыскавший в поисках ценностей (большая часть – новым хозяевам, немного – себе), держал Нюраню на коротком поводке. Потому что она притащила жидовку с ребенком. На улице нашла рожающую, приняла младенца и приволокла их в дом. Емельян, конечно же, избавился бы от опасных квартирантов, но ненаглядная доченька Кларочка прикипела к Ревеке, спешно переименованной в Раю. Жидовка учила Кларочку игре на фортепиано, прежде используемом как подставка для горшков с цветами, азбуке, рисованию – словом, такую гувернантку еще поищи. А главное, с уст обожаемой дочери не сходило: Рая то, Рая се, мы с Раей… Дочь была для Емельяна маленьким божеством. Ее веление – законом. Этот закон позволял еще и своенравной гордячке Нюране показывать, кто в доме хозяин. Но Емельян не простофиля! Он себя обезопасил: написал заявление немецкому оккупационному командованию. Мол, придя домой, обнаружил, что его жена укрывает незарегистрированную еврейку с ребенком. Вдруг внезапная облава: вот вам заявление! Собирался завтра отдать.
Когда пришли наши, Емельян сгинул, не попрощавшись даже с любимой доченькой. Нюраня раздавала вещи и обнаружила заявление-донос, спрятанное в голенище хромового сапога. Почему-то не порвала, не выбросила. В отличие от дочери, которая постоянно ныла: «где мой папочка, когда придет папочка», Нюраня испытывала громадное облегчение. Точно у нее вырвали из горла кость, которая много времени не давала ни дышать, ни глотать свободно.
Во время суда, пока ее не вызвали, Нюраня то и дело поворачивала голову, смотрела на мужа. Жалкий, несчастный, с бритой головой и со щетиной на дряблых щеках. Трясущийся, похожий на перенесшего тиф или хронически больного злостной малярией. Это ее муж и отец единственного ребенка.
В который раз Нюраня спросила себя: «Стоило?»
Стоило выходить замуж за Емельяна? Вырваться из глуши, из провинциальной больнички в Курской области, где по сорок больных в день, и она, деревенская девушка, без документов, дочь раскулаченных в далекой Сибири, нахватавшаяся отрывочных знаний, ведет прием, потому что фельдшер-акушер Ольга Ивановна рухнула в полном изнеможении. Не столько понимая диагноз, сколько прислушиваясь к интуиции и поддерживая значимость лица, Нюраня со строгим видом вручала порошки (подкрашенный мел, вчера толкла, других лекарств нет) и велела принимать утром, в обед и вечером. А не так, как делают курские дураки! Взял и заглотал разом – чтоб скорей помогло. Важен процесс! Процесс лечения. И ведь помогало! У нее было прозвище Сибирячка, и шла молва: если Сибирячка «даст процесс», то точно поможет. А если про «процесс» не заикнется, то пиши пропало.
Бесконечной веренице больных было невдомек, как ей противно обманывать невежественных людей, как ей хочется учиться и стать настоящим врачом.
Она стала врачом благодаря Емельяну. Он согласился на сделку: она выходит за него замуж, он помогает ей документы выправить и поступить в медицинский институт.
И ведь был их радостный и счастливый полет-бег на тройке по сельским дорогам меж полей, вспухших зеленями, когда Емельян увозил ее из больнички. И Нюране казалось, что она любит Емельяна или обязательно полюбит, постарается.
Выйти замуж за нелюбимого, незнакомого, сосватанного – обычно в крестьянской среде. На то и семейная жизнь, чтобы притереться. За любимого выйти – редкая удача. Родителям надо девушку с выгодой пристроить, или сиротке самой за кого попало выйти. Потому что одинокая девушка хозяйства не осилит, ей только в батрачки наниматься или в приживалки идти.
Нюраня выходила замуж за Емельяна по обычаю, и сделка состоялась. Емельян слово сдержал. Но ведь и она не нарушила: была верной женой. Хоть и не смогла его полюбить, лаской согреть.
У крестьян тяжкий труд от зари до зари, не до сантиментов, хоть бы выспаться. В городе у советской интеллигенции иначе. Тоже труд, но не физический, изматывающий не тело, а сознание – нечто воздушное, от земли оторванное. Там, где хорошо не запахали, лезет сорняк. Там, где нет любви, лезет раздражение и отвращение. В довоенное время Нюраня пряталась за работу. В оккупацию, когда ее сначала не взяли в единственную оставшуюся больницу для местных, потому что муж при гитлеровцах, когда ей каждый день было страшно за Раю и младенца Мишу, – стало невмоготу. Кость в горле – не вздохнуть и не проглотить. Ничего, выдержала, на спицах как сумасшедшая вязала.
И отгоняла от себя вопрос, немыслимый для крестьянской безродной девушки: «Стоило?» Стоило загубить свою женскую судьбу ради профессии? Лечь под это ничтожество?
Нет ответа.
На судебном заседании Нюраню вызвали дважды. Первый раз обвинитель, прокурор. Она рассказала про музейные экспонаты и прочие вещи, которыми Емельян забивал чердак и сараи. Картины она давно вернула в галерею, а вещи раздала нуждающимся.
Второй раз ее вызвал защитник Емельяна. Молоденький адвокат не скрывал, как глубоко противен ему подзащитный. Но формальности должны быть соблюдены – обвиняемому полагается защитник. Адвокат выглядел так, что дай ему волю, своими руками задушил бы Емельяна, фашистского холуя. Профессиональная честь заставила признать наличие смягчающих обстоятельств: во время оккупации в доме Емельяна Пирогова пряталась еврейская женщина с ребенком.
Нюраня кратко подтвердила:
– Это правда.
Что-то в ее лице насторожило прокурора, и он спросил:
– Как вы объясните, что подсудимый, чей гнилой морально-нравственный облик не вызывает сомнений, подвергал себя и свою семью большому риску?
Она повернула голову и посмотрела на мужа. Емельян подался вперед со щенячьим страхом, с последней надеждой, не мог укротить дрожь. В кармане жакета у Нюрани лежал его донос гитлеровцам, найденный в сапоге. Нюраня могла достать бумагу и представить суду. Она собиралась так поступить, а сейчас медлила.
– Затрудняюсь объяснить, – сказала Нюраня после паузы.
Ее ответ прозвучал как «не знаю». Но на самом деле ей вдруг стало противно добивать Емельяна, как топтать полудохлую змею. И еще противнее было раскрывать перед членами суда и присутствующими свои семейные обстоятельства.
Нюране, как и остальным свидетелям, не были известны факты личного участия Емельяна в карательных операциях и массовых казнях. Но это его, чекиста, перешедшего на сторону врага, мародёра и фашистского лизоблюда, не спасло от расстрела.
– Мне стыдно на улицу выйти! – кричала в лицо матери Клара. – Ты клеймо на меня поставила! Ты меня опозорила!
– Именно я? – спрашивала Нюраня, глядя на дочь с усталой обреченностью. – Не отец, который нарушил присягу, предал Родину, который языком слизывал грязь с сапог фашистов?
– Папа был хороший! – топнула ногой Клара. – Я его обожала! Папа меня любил…
Она не продолжила, но смысл был понятен: папа любил, а мама не любит. Нюраню это невысказанное должно было ранить, обидеть, но вызвало лишь досаду – главное ее чувство по отношению к дочери. Досада меняла градус – больше, меньше – но никогда не исчезала.
– Если он был такой хороший, – усмехнулась Нюраня, – любил тебя, а ты его обожала, что ж не навестила его в тюрьме, не простилась? Стыдно было? Замараться не хотела?
– Я тебя ненавижу! – выкрикнула Клара и выскочила из комнаты.
При разговоре присутствовала Таня Миленькая. Она же Ревека-Рая. Стараниями Нюрани во время оккупации Ревека получила новое русское имя, документы и от умершей настоящей Тани Миленькой младенца Иннокентия, которого выкормила своим молоком и не отделяла от родного сына Миши. Таня была готова вмешаться в любой момент: стать на линию огня, призвать мать и дочь успокоиться. Так она часто делала при их ссорах. Сегодня не успела.
– Анна Еремеевна, не расстраивайтесь! У Клары переходный возраст, сложный период.
– Он у нее начался с первого вздоха. Если бы я не знала точно, что сама ее родила, то думала бы, что эту девочку мне подсунули. Когда-нибудь хирурги научатся пересаживать печень, почки, сердце. Если бы они умели делать это сейчас и Кларе понадобилась трансплантация, я бы отдала ей любой орган, всю кровь по капле – жизнь отдала, ни секунды не сожалея. Но…
«Но любить я ее не могу», – мысленно договорила Таня. Ей было непонятно, как можно не любить собственного ребенка. Сестру, брата, свекровь, начальника, даже мужа – бывает, случается. Но материнство – это как дыхание. Мы дышим независимо от нашей воли, мы не замечаем дыхания, а если перестанем дышать – умрем. С другой стороны, заставить любить или не любить невозможно, а терзаться отсутствием любви – очень реально.
Роль матери Клары, а также наперсницы и гувернантки, выполнявшей школьные домашние задания, парламентария-примирителя в ссорах досталась Тане. Она с сыновьями переехала к Пироговым, когда за год до Победы умерла от тяжелой пневмонии мать настоящей Тани Миленькой.
– Анне Еремеевне тоже трудно, – увещевала Таня девочку, – на нее косятся коллеги, которые не знают, что твоя мама во время оккупации была в подполье. А пациентки отказываются подпускать к себе, потому что она жена предателя и, мол, может вредительствовать. Представь, каково врачу переживать подобное!
– Ничего с ней не станется, – отмахивалась Клара, для которой личные обиды сравнения не имели с бедами кого-то другого. – Она же сибирячка.
Последнее слово Клара произнесла с таким же презрением, с каким сказала бы: бездушная каменная баба.
– Кларочка удивительно энергична, – говорила Таня Нюране, – ей нужно постоянно находиться в движении. Такое впечатление, что даже во сне она продолжает бег и действие.
– Как акула.
– Что? – не поняла Таня.
– Акула, хищник морской, находится в постоянном движении, с приоткрытым зубастым ртом, который и во время сна захватывает добычу.
– Согласитесь, что в Кларе живет смелый дух авантюризма…
– Таких авантюристов полные тюрьмы, – снова перебила Нюраня. – У этих отбросов общества страсть к приключениям вытеснила элементарную мораль: нельзя причинять людям боль, грабить, отбирать честно нажитое. По сути, это дикие нецивилизованные люди. Потому что культура и цивилизация – это не когда многое позволено, а когда многое недопустимо.
То, что Клара ворует, обнаружилось случайно. Она тырила мелочь из карманов в школьном гардеробе, могла стащить у одноклассников ластик, линейку, открытку и прочие приглянувшиеся ей мелочи. Таня проводила с ней нравоучительные беседы: брать чужое нехорошо, стыдно и отвратительно. Клара делала вид, что внемлет, но в паузе спросила: «Дашь мне поносить свою гипюровую блузку? Только укоротить ее надо».
Нюраня, узнав о кражах, рассвирепела, схватилась за ремень.
– Не ударишь! – смело выступила Клара. – Права не имеешь.
Клара плохо училась, книг читать не любила, но обладала звериным чутьем на тайные боли-недостатки людей. Поэтому верховодила в любой компании. Мать – каменная баба, сибирячка – терзается, что ей, дочери, чего-то недодала, недовоспитывала, недолюбливает. Когда знаешь чужое «недо…», твое право главней.
У Нюрани опустились руки. Хотя она понимала: эта девочка боится только боли и остановить ее может только страх. Доставить дочери боль Нюраня действительно не имела права, оставался страх.
– Не стану тебя бить, – сказала мать, – но еще раз своруешь, я тебя убью. Говорю серьезно, ты меня знаешь. Убью и сяду в тюрьму. Это будет мой материнский подвиг – не ты за решеткой, а я. Все поняла?
Другую девочку, пойманную на воровстве, одноклассники подвергли бы бойкоту, устроили темную и навечно записали бы в изгои. Но проныра Клара обернула ситуацию в свою пользу. У нее было несколько золотых украшений, подаренных еще отцом. Клара продала цепочку с кулончиком и сережки с рубинами. Накупила конфет, шоколада, ручек, карандашей, атласных лент и губной помады для девчонок, значков, складных ножичков – для мальчишек. Пришла в класс и щедро одарила всех, у кого стащила вещи гораздо менее ценные. Мол, это была такая смешная игра, получите приз, распишитесь. Те, кого в свое время обошла ее грабительская рука, остались разочарованы, не «поиграв», не получив призов. Авторитет Клары был восстановлен и даже упрочился.
Она не была красива, и назвать ее симпатичной можно было с большим преувеличением. В отца пошла: блиноподобное лицо, маленькие, широко расставленные глазки, короткие реснички, едва заметные брови Клара подводила с пятого класса, нос утонул в щеках, под ним губы куриной гузкой. Фигурой она тоже не в статную мать, а в шкафообразного Емельяна. Плечи такой же ширины, что и бедра, между ними отсутствует намек на талию, ноги короткие и с заметной кривизной от колен. Но Клара легко оттирала первых школьных красавиц и пользовалась популярностью, которая тем и не снилась. Клара была щедрая, веселая, активная, заводная, с ней было не скучно, с ней всегда праздник – смех, музыка, танцы, проделки, авантюры и приключения. Недостатки внешности отходили на задний план, не замечались. А вот придумать некую проказу, которая восхитит Клару, или рассмешить ее до икоты – это мощно! Друзья тянулись к Кларе, попасть в ее компанию – как выиграть в соревнованиях на «своего парня» или «классную девчонку».
Кларе было все нипочем, для нее не существовало преград, сомнений или запретов. Девчонки шушукаются про «то отвратительно ужасное, что у мальчиков между ног». Элементарно, никаких проблем.
Таня пришла домой и обнаружила сцену: ее пятилетние сыновья Мишенька и Кешенька стоят на столе со спущенными штанишками, перед ними несколько девочек, Клара дает пояснение: «Под писюном яйца. Мишка, подними писюн…»
– Что здесь происходит? – ахнула Таня.
Подружки Клары от страха присели и были готовы юркнуть под стол. Сама Клара нисколько не смутилась:
– Мы изучаем анатомию.
– Я замерз от атомии, – пожаловался Кеша.
– Ты обещала кафетки, – потребовал от Клары Миша. – Давай!
Учебу Клара ненавидела. Единственное место, где она чувствовала себя неуютно, где теряла свой лидерский задор и выглядела дура дурой, была школьная доска, отвечая у которой приходилось экать, мекать, ловить подсказки или писать мелом на доске примеры, решить которые она не смогла бы и под угрозой расстрела. Но к седьмому классу Клара освоила иезуитские приемчики издевательства над учителями.
Например, она переспрашивала:
– Страны Африки?
– Да.
– Мария Сергеевна, вы нам точно Африку, а не Азию задавали?
– Точно. Но если ты готова перечислить азиатские страны, пожалуйста!
– Нет, Африка так Африка. Черный континент. Мария Сергеевна, а ведь это как-то нехорошо по цвету кожи людей называть континент черным? Прям-таки расизм.
Класс наслаждался представлением, веселился, гудел как улей от сдерживаемого смеха.
– Пирогова! Или ты отвечаешь урок, или садись – два!
– Почему сразу «два»? Я и слова сказать не успела! Вы меня запутали! Мне про Африку или про Азию?
Класс уже хохотал в голос.
На уроках математики у Клары мел не писал, а только царапал по доске, она не виновата, что брак в школу привозят. В примерах она специально делала ошибки.
– Пирогова! Я сказала: «два икс»!
– А я что?
– А ты написала «три икс», исправь.
– Где?
Представление начиналось…
Кларе стали подражать другие двоечники и троечники, уроки превращались в веселый цирк. Учителя сочли за благо не вызывать Пирогову к доске вообще. Не потому, что не могли справиться с этой своенравной девочкой, а потому, что время, потраченное на укрощение строптивой, воровалось у тех, кого можно и нужно было научить по программе. Клара добилась того, чего хотела – к доске ее не вызывали, домашние задания за нее делала Таня, или Клара на перемене списывала у подружек, они в очередь выстраивались, как и мальчишки, которые на контрольных и самостоятельных работах строчили ей шпаргалки. Учителя закрывали на это глаза, но за диктанты по русскому языку (подружек не привлечешь) Клара получала исключительно колы и двойки.
Она хотела бросить школу после восьмого класса, но мать сказала:
– Через мой труп! Среднее образование ты получишь, даже если придется заковать тебя в цепи!
Тогда Клара решила бежать из дома.
Таня обнаружила тайник, в который Клара прятала вещи и продукты, по обрывкам разговоров поняла, что Клара сколачивает команду. Таня поделилась своими подозрениями с Нюраней.
Мать за руку привела Клару к себе в больницу, показала пятнадцатилетнюю девочку, беглянку. Лицо девочки было покрыто вздувшимися фиолетовыми синяками, порванные и зашитые губы заклеены пластырем.
– Могу отвести ее в смотровую и продемонстрировать тебе, как выглядят наружные половые органы после коллективного изнасилования, – сказала мать.
Клара в испуге помотала головой и попятилась из палаты.
После окончания школы Клара уехала к тете Марфе в Ленинград. Она там была один раз на каникулах, с матерью, которая за много лет впервые взяла отпуск. Ленинград произвел огромное впечатление. Жить в занюханном Курске, когда есть Невский проспект? Тетя Марфа – прелесть. Такая же великанша, как мать, но такая же добрая, как Таня. А квартира у них! А дача! Надо идиоткой быть, чтобы не воспользоваться.
Марфа приняла Клару на жительство с сердечной готовностью. Впрочем, Марфа ко всем потомкам Турок-Медведевых относилась ласково, точно в благодарность за сам факт их существования.
Камышин, муж Марфы, говорил:
– Эта похожая на спичечный коробок девица нам еще наискрит.
Но говорил он без хмурой раздражительности, а с интересом, который вызывает забавный персонаж. Цитировал писателя Платонова, сказавшего, что в каждом поколении есть семь процентов людей, которым что в скит, что в революцию. Применительно к Кларе – ей в коммерцию. Родилась бы до революции, сколотила бы состояние благодаря умению пускать пыль в глаза и врать на чистом глазу.
Этот вывод он сделал, однажды похвалив девушку:
– У тебя шов на чулках никогда не перекручен, всегда идеально ровный.
– Потому что нарисованный.
– То есть?
Капроновые чулки со швом были страшным дефицитом: чтобы их имитировать, Клара черным карандашом рисовала на коже длинную черную стрелку. Что и продемонстрировала Александру Павловичу, задрав юбку.
В квартире Камышиных постоянно кто-то гостил, не успели уехать одни, наслоились другие. Однако Александр Павлович имел отдельную комнату, называемую кабинетом и служившую им с женой спальней. Когда Александр Павлович, уставший после работы, отужинавший или в выходной день утомившийся от гомона, уходил в кабинет, тетя Марфа объявляла режим «возможной тишины». Муж был для нее абсолютным кумиром, каждое веление которого было законом, каждое желание, даже не высказанное, исполнялось со счастливой готовностью.