Тоболевский проводил меня до аэропорта. Я летел в столицу и там пересаживался на «Боинг», следующий в Болонью. Тоболевский пожелал мне удачи и дал два небольших долларовых рулончика, перетянутых резинкой. Уже в Италии я развернул их. Первый состоял из пятидесятидолларовых купюр – на крупные и непредвиденные расходы, второй, – из мелких купюр – на чаевые и всякую чепуху.
В Болонье меня встречал заказной автобус, который и доставил к месту назначения. Мы ехали в город Больцано, что на севере Италии. Отель был по-прежнему коньячно-пятизвёздочным. Тоболевский выделил мне двух сопровождающих: тихого, как мышь, переводчика и телохранителя, компанейского парня, одновременно выполняющего обязанности камердинера.
Пока решались все административные вопросы, мне устроили экскурсию по городу. Через день состоялось открытие конкурса, я чувствовал себя легко и даже согласился позировать фотографам. Я позже видел своё журнальное, глянцевое лицо, выбеленное, с будто прилипшими ко лбу и щекам длинными чёрными прядями.
21Это произошло на втором туре. Внезапно и болезненно. Как хорошо мне игралось, но вдруг в голове оборвалось что-то кровяное и сосудистое. Запекло в глазах. Угольные пальцы зарисовали их. Мне перестало хватать воздуха, я жадно тянул его и не мог выдохнуть. Меня разнесло, как шар. Схватило позвоночник, под лопатку со стороны сердца вонзилась спица. От крестца вверх поднималась гипсовая волна немоты, и вместе с ней спинной мозг превращался в железный, обледеневший стержень. Я попробовал переключить ум на музыку и не услышал ни звука. Подумал, что просто перестал играть, потому что в рояле лопнули или испарились все струны. Рояль оглох. В опустевшем горбу завывал кладбищенский ветер.
Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически.
Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование.
Камердинер, бледный от нагрянувшей ответственности, бегал по номеру и конопатил щели в окнах, точно собирался травиться газом.
– Это всё сквозняки ёбаные, – успокаивал он меня. – Что ж ты своё сомбреро не носишь, – сокрушался, имея в виду мою старенькую вязаную шапочку, и заботливо повязывал её вокруг возможного очага остеохондроза. Он кутал меня в одеяло, хотя на улице стояла тридцатиградусная жара. Приложив ладонь к моему лбу, на ощупь измерял температуру. Качество тепла удовлетворяло его, тогда он заворачивал мне веки. – Красные. Плохо, – хватался за телефон и вызванивал русское консульство.
– Да всё нормально со мной, что вы беспокоитесь, – говорил я ему.
Из консульства прислали машину, и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьёзных изменений.
Мой опекун расцвёл и тискал на радостях всех и каждого:
– Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона… Нет? Ну, слава богу!
Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже немало – только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся.
Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело – не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щёлкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмёл все приглашения.
22Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболевским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой.
Я сразу сказал ему:
– Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим.
– Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека опустить! – ругнулся Тоболевский.
Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить.
Тоболевский сделал паузу и сказал:
– Тут у твоего друга неприятности большие.
– Какие неприятности? – я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял ещё в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число – день моего провала: – Я не ошибся, Микула Антонович?
Тоболевский грозно зыркнул на моего камердинера:
– Я же просил тебя не говорить ему ничего, дурак!
– А что я? Я как рыба, – обиделся тот. – Сашка, скажи!
– Правда, Микула Антонович, он ничего не говорил, я сам догадался. Вы лучше скажите, что случилось с Бахатовым?!
– Человека он убил, – как бы удивился событию Тоболевский, – причём не просто убил, а голову отгрыз. Вот такое, бля, зверство совершил, – сказал Тоболевский и спрятал шею под воротник. – Он же вроде у тебя нормальный был, да?
Тоболевский был знаком с Бахатовым, приезжал к нему – может, в надежде открыть очередной уродливый талант. Иногда Тоболевский пользовался Бахатовым для благотворительных нужд. Передачу благ – денег и продуктов – он производил из рук в руки и всегда для объектива.
Я ничего не понимал. Бахатов не мог совершить такого. Убийство противоречило его натуре, пусть холодной, но не жестокой.
Бахатов в тот день не работал. В районе вечером произошла авария, и за ним послали напарника. Тот прибежал к Бахатову на квартиру, но не застал. Старший мастер вспомнил, что Бахатов по выходным пропадает на заброшенной стройке, торчит на крыше и до захода солнца будто поёт непонятные песни. Напарник пошёл туда за Бахатовым и не вернулся. Их обнаружили только к ночи: напарника с отчленённой головой в луже крови и рядом с ним обеспамятевшего Бахатова.
Я и не знал, как может болеть та часть души, где хранится любовь. Я ощущал этот орган живым кусочком страстного теста, и чья-то злая воля раскатывала его в блин шипастым валиком. В конце концов, случилось то, чего так боялся Бахатов. Его потревожили в момент ритуала. Он и раньше предупреждал меня об опасности вмешательства, но я не предполагал, что это настолько чревато.
– Где он сейчас? – спросил я.
– В отделении судебной психиатрии. Он в коме. Его вначале в изолятор отправили, там он сознание потерял, а оттуда уже в больницу.
Я едва сдерживал слёзы. Одна мысль о беспомощном мягком Бахатове, которого волокут на казённую койку, сжимала мои кисти в стальных спазмах.
– Не переживай, – успокаивал меня Тоболевский, – ничего ему не будет, он же психически больной. Полежит годик под строгим надзором, а потом мы его вытащим.
Мне не хватало подробностей, и я попросил Тоболевского подвезти меня к нашему с Бахатовым учителю, Фёдору Ивановичу, реальному свидетелю несчастья. Старик был вдребезги пьян. Он бросился мне на шею:
– Горе, Сашка, какое! Хороший парень – и такую беду учинил!
Он рассказал мне почти то же самое, что и Тоболевский. Несколько кровавых уточнений не вносили ясности в общую картину. Получалось, что Бахатов в приступе болезненного гнева зверски убил приятеля по работе. Клянусь, я безразлично бы отнёсся к тому, что мой Бахатов – убийца, если бы это могло быть так. Существовала другая правда, которую предстояло выяснить.
Я умолял Фёдора Ивановича вспомнить, пытался ли Бахатов хоть как-нибудь объяснить свой поступок. Старик долго не давал вразумительного ответа, только плакал.
– Он всё о какой-то собаке говорил, просил оставить его хоть на пять минут, – сказал, наконец, Фёдор Иванович.
– Оставили? – с малой надеждой спросил я.
– Нет, он сопротивляться стал, ему по голове дали, и он затих.
Теперь я ни на йоту не сомневался в непричастности Бахатова к убийству. Очевидно, что глупого и несчастного сантехника загрызла собака из колодца, и об этом Бахатов пытался рассказать пришедшим. Разговор с Бахатовым откладывался из-за его состояния, оставалось ждать, когда он придёт в себя. Вдобавок он нуждался в улучшенном уходе. Тоболевский обещал похлопотать.
Наверное, я выглядел совершенно измождённым. Тоболевский подвёз меня прямо к дому и велел отдыхать. Он рассчитывал уладить все проблемы за пару дней. Я свалился на свою кровать с мягкой панцирной сеткой и долго раскачивался на ней, приводя нервы в порядок.
Неожиданно для себя я отметил, что мои переживания прекратились. Тревога ушла, оставив не успокоение, а странную зудящую пустоту. Я на время примирился с этим назойливым ощущением. Через час пустота рассосалась по всему телу. На секунду мне показалась безразличной судьба Бахатова – она представилась мне неприсутствующей в жизни. Я почти насильно заставил себя сострадать и продолжал бодрствовать, пока эта эмоция не закрепилась. Но заснул я холодным и бесчувственным сном.
23Утром позвонил Славик, водитель Тоболевского, и сказал, что мы можем ехать к Бахатову, а Микула Антонович обо всём договорился, но сейчас занят и с нами не поедет. Чуть помявшись, он добавил, что не сможет забрать меня из дому – ему не с руки, – а подберёт в центре, возле универмага, ровно в одиннадцать.
Я пришёл раньше минут на пятнадцать. Вдруг меня осенило, что я забыл купить Бахатову вещевой гостинец. Баночки с икрой и фрукты уже лежали в кульке. Я пробежался по этажам универмага, размышляя, что́ бы купить, но так и не выбрал. Все вещи казались мне надуманными, бесполезными и совершенно неподарочными. Время поджимало, я заглянул в отдел хозяйственных товаров и понял, что попал по адресу. Мой взгляд сразу остановился на упаковке баночных пластиковых крышек. Это было то, что нужно. Во-первых, они напоминали о нашем детстве и первой страсти Бахатова грызть пробки и крышки, во-вторых, они являлись своеобразным реабилитационным тренажером, в котором, по всей вероятности, нуждался Бахатов.
Я не сразу заметил Славика, потому что он был не на обычной легковушке, как я ожидал, а на служебном «рафике». Машина предназначалась для грузовых перевозок, так как в ней убрали сиденья, оставив одно, рядом с водительским. Я досадливо подумал, что Тоболевский выделил неудобный транспорт – Бахатову даже присесть некуда. Но вспомнил, что он ещё болен, нуждается во врачебной помощи и ехать не сможет.
В половине двенадцатого мы подкатили к психиатрической клинике, где находился перевезённый из изолятора Бахатов. Оставив машину возле серых металлических ворот, сваренных из средневековых копий, мы зашли на территорию больницы. Там к нам присоединился ещё один человек, парень из охраны Тоболевского. Он кивнул Славику, пожал мне руку и молча пошёл вслед за нами.
Я удивился и обрадовался одновременно тому, что территория больничного комплекса неохраняема и совершенно не казарменного типа. Но, возможно, Бахатов находился в особом корпусе под милицейским надзором. А в целом, если бы не решётки на некоторых окнах, всё напоминало парк вокруг скромного санатория.
Славик несколько раз шёпотом уточнял у проходящих людей дорогу, и, наконец, мы подошли к двухэтажному старому зданию, стоящему особняком от остальных корпусов.
Я не успел прочесть табличку на входе, удостоверяющую суть данного заведения. Меня лишь порадовало полное отсутствие охраны и даже вахтёра.
Мы прошли чуть вперёд по сумрачному коридору в поисках административной двери. Из-за невидимого поворота появился доктор в зелёном переднике и спросил, что нам нужно. Славик неловко завозился с документами, потом он вместе с доктором отошёл и стал под единственной на коридор лампой. Доктор бегло просмотрел бумажки и пригласил нас следовать за ним.
Вокруг царила церковная тишина, только вместо ладана нестерпимо пахло дезинфекцией. Чтобы хоть как-то разрядить эту едкую тишину, я запустил шутку, натянутую, как резиновая перчатка:
– А тараканов у вас точно не водится? От такого запаха все передохнут!
Доктор с неожиданной прытью откликнулся на шутку:
– Тараканов нет, зато крыс предостаточно! – и рассмеялся пугающим совиным смехом.
Славик солидарно покряхтел, но на лице его был религиозный испуг. Охранник Тоболевского оставался египетски нем.
Я вдруг спохватился, что веду себя фривольно и эгоистично и совсем не поинтересовался здоровьем Бахатова.
Я выдержал паузу и степенно спросил:
– А как чувствует себя пациент Сергей Бахатов?
– Хорошо, – откликнулся частушечным голосом доктор. – Чаёк попивает, газетку почитывает.
– А когда его можно будет забрать?
– Да прямо сейчас! Юморист! – доктор открыл дверь в палату.
Я действительно ожидал увидеть Бахатова с чашкой дымящегося чая в руке, нежный свет настольной лампы и стопку газет на тумбочке возле кровати. Комната была чёрной и холодной. Доктор в два прихлопа нашарил выключатель, и на потолке вспыхнул тусклый медицинский плафон. Посреди комнаты стоял широкий оцинкованный стол, на котором лежал белый свёрток размером с человека.
Сам не зная почему, я ударил доктора в живот. Он влетел в стеклянный шкафчик, рассыпая трупные инструменты и выдавленные стёкла. Я подскочил к доктору и несколько раз пнул его ногой.
– Хватит с него, – вдруг сказал охранник. – Убьёшь, а он нам ещё пригодится.
Дёргающийся на полу доктор давился ругательствами, выдувающими на губах розовые пузыри. Скрюченной рукой он вытер со скулы кровавую липкость и посмотрел на охранника с вопрошающей ненавистью.
– Это друг босса, – вяло объяснил мой срыв охранник, – у него горе. Право имеет.
Доктор перевалился на колени и, опираясь на кулаки, попытался приподняться. В такой обезьяньей позе он восстановил равновесие, встал и шатко поплёлся к умывальнику.
Я подошёл к свертку на столе и распеленал в том месте, где угадывались очертания головы.
На меня взглянул мёртвый Бахатов. Он очень отличался от себя спящего. Новый профиль Бахатова был лимонно-жёлтым, с оттопыренным, как у подстаканника, ухом. Я коснулся пальцами его лба и почувствовал холод внутри Бахатова. Этот холод показался мне единственно живым в Бахатове, потому что он, подобно электрическому току, проник в меня и подморозил мои внутренности. В одну секунду мы стали одинаково ледяными.
– Когда он скончался? – спросил я.
– Вчера ночью, – фыркая водой, сказал доктор.
– От чего он умер?
– Приступ гипертоксической шизофрении, – доктор уже умылся и смотрелся вполне сносно, будто измученный флюсом, – а проще говоря, отёк мозга.
– Его можно было спасти? – я спрашивал без провокационного подтекста.
– Пожалуй, нет, – честно ответил доктор, – слишком поздно привезли.
На открывшейся шее Бахатова я увидел синий полумесяц. Точно такой же, симметрично расположенный, я нашёл с другой стороны шеи. По краям синяки были более крупными, посередине – мелкие и частые. Вместе они напоминали след от собачьего укуса.
– А это откуда взялось?
– Это? – доктор склонился над Бахатовым. – На укус похоже, да? Сосуды лопнули. Бывают и не такие узоры. – Доктор повернулся к охраннику. – Вы труп сейчас заберёте? Если заберёте, мы его подготовим.
– Готовьте, – сказал охранник. – Вот его одежда, – из своего кейса он достал чёрный костюм с разрезом на спине, – переоденьте покойника.
Доктор вышел за помощниками и скоро вернулся в сопровождении двух санитаров. Они ловко обнажили Бахатова. После смерти ему не скрестили руки, а уложили по швам, как солдату.
На правой руке ногти были полностью обкушены, на левой оставались два ногтя – на указательном и большом пальцах – адова мука Бахатова. Я не мог вернуть ему жизнь, но в моих силах было успокоить его на том свете, избавить от вечно грызущего пса.
Благодаря проворству санитаров Бахатов вскоре лежал нарядный, как жених. Доктор принёс длинный полиэтиленовый мешок на змейке.
– Подождите несколько минут, – сказал я, – если не трудно, оставьте меня с моим другом, я хочу побыть с ним наедине.
Славик сразу убежал вместе с санитаром, чтобы тот показал, как подогнать машину прямо под морг. Доктор и второй санитар сказали, что сходят за носилками. Охранник собирался ехать в крематорий – там мы договорились встретиться – и тоже вышел.
Я присел слева от Бахатова. Интуиция подсказывала мне, что я поступаю правильно. Я взял в свою ладонь кисть Бахатова, холодную, как зимний булыжник, и немного погрел. Я убедил себя, что собираюсь сделать акт не более страшный, чем облизывание сосулек, обхватил ртом первую фалангу с ногтем на указательном пальце Бахатова, пристроил зубы и начал по миллиметру откусывать выступающую роговую кромку.
У ногтя не было вкуса. Уже поэтому долг перед Бахатовым казался мне простым и необходимым. На большом пальце ноготь вырос гораздо твёрже, и мне пришлось повозиться, прежде чем я отгрыз его. С кривыми сабельными обломками во рту я мысленно простился с Бахатовым, пожелал ему счастливой смерти и выплюнул огрызки. Далее, повинуясь какому-то наитию, я осмотрел шею Бахатова. Как я и рассчитывал, собака отпустила его.
Вернулись доктор и санитар. Бахатова уложили в мешок и погрузили на носилки. На пороге мертвецкой я оглянулся. Свет был выключен, но на столе, где минуту назад находился Бахатов, суетилась и ворочалась чёрная тень, слышались царапанье когтей по цинку и тихое урчание, а потом над столом зажглись и повисли две красные искры.
24Мы выехали за город. Через некоторое время я увидел здание крематория, похожее на уютный заводик с изразцовой нарядной трубой. Возле ворот нас ждали охранник и местный сотрудник.
Он вежливо сказал:
– Проходите, пожалуйста, в церемониальный зал, там вы сможете проститься с усопшим.
По мощёной, в траурных разводах, дорожке мы со Славиком прошли к центральному входу крематория. Бахатова внесли с другого входа. Охранник последовал вслед за приёмщиком со словами, что мы не нуждаемся в каких бы то ни было ритуальных обрядах, и желательно всё провести по возможности быстро.
Церемониальный зал крематория из-за обилия облицовочной плитки очень напоминал станцию метро. Бахатов лежал в разборном, как кузов самосвала, гробу. Из динамиков, замаскированных под венки, оркестр заиграл грустную мелодию Дворжака. Поскольку слов для прощания у меня не было, я положил в гроб к Бахатову кулёк с продуктами и крышками и, как с перрона, помахал рукой. Неслышно включилась движущаяся лента, и Бахатов медленно уплыл в квадратный проём, колыхнув бархатные портьеры.
Я выстоял несколько минут в ожидании характерного выстрела, который издаёт лопнувшая от жара консервная банка, но ничего не услышал. Распорядительница в чёрной хламиде предложила нам прогуляться в саду, пока готовят урну с прахом. Через полчаса мне вручили железную коробку с порошком Бахатова. Она была чуть тёплой.
Охранник сказал мне, что место для урны забронировано на первом городском кладбище, но я отказался хоронить там Бахатова. Я имел по этому случаю особое мнение. Охранник счёл все свои погребальные функции выполненными, сел в машину и уехал. Остались я и Славик.
– А теперь куда? – спросил он, когда мы сели в кабину.
– В «Гирлянду», – высказал я вслух внутреннюю мысль, не предназначенную для наружного употребления.
– Это что, кладбище такое, привилегированное? – мрачно поинтересовался Славик.
– Почти, – я поразился его догадливости.
– И далеко отсюда? – Славик устало потянулся к ключу зажигания. Мотор всхлипнул и завёлся.
– Не знаю, минут сорок.
– Тогда, может, завтра? – встрепенулся Славик.
– Нет смысла. Сегодня одним махом всё и закончим.
Мне совершенно не хотелось ему объяснять, что завтра для меня, возможно, не наступит, – у нас, гирляндовских воспитанников, разрыв между смертью напарников не превышал трёх суток.
– Ну не могу сейчас, – артачился Славик, – мне ещё по городу помотаться надо, на фирме дела, а после машину в гараж сдать. Я вот что – я тебя домой заброшу, а вечером на своей тачке заберу. Так и быть, съездим.
– Ладно, только у меня к тебе просьба будет: захвати лопату, любую, лишь бы копала.
– Сделаем, – пообещал Славик.
– И ещё: отвези меня в одно место, – я назвал ему адрес моей бывшей жилищной конторы. Я очень хотел, чтобы Фёдор Иванович и ребята попрощались с Бахатовым. И не прогадал.
В конторе наши отмечали девять дней по зверски убиенному коллеге. Я присоединился к их горю. На каком-то водочном поминальном витке я осмелел, достал урну, поставил её на стол и сказал: «Выпьем за Серёжу Бахатова!»
Они-то не знали, что он умер, и после каждой стопки чихвостили его почем зря. Я был готов к негативной реакции, но ребята оказались на духовной высоте. Присутствие на поминках праха возможного убийцы не смутило их. Они выпили и за Бахатова, пожелали ему пуховой земли, царствия небесного и червонца за гнилой стояк. Такая у наших ходила поговорка.
25Славик заехал за мной около восьми вечера. «Раньше не успевал, – оправдывался он. – Зато смотри, не забыл», – он протянул мне складную лопатку в брезентовом чехле.
На исходе сентября, в сумерках, наш альма-патер, переоборудованный в лагерь, за невысоким забором, весь в кустах и деревьях, вполне сходил за кладбище. Скаутский летний сезон закончился, интернат был тих и пуст. Я сказал Славику, чтобы он ждал меня в машине, а сам пошёл когда-то знакомыми, а теперь асфальтированными и чужими тропинками. Мне казалось, что Бахатова следует похоронить рядом с Настенькой.
Очень быстро стемнело, и серые окрестности погрузились в непроглядный мрак. Даже я, знавший наизусть все нехитрые маршруты, ведшие к интернату и от него, понял, что не могу сразу определить, куда мне идти. Я долго вглядывался в темень, пытаясь сориентироваться. Дело в том, что мы подъехали к интернату с другой стороны, и моя топографическая память не перестроилась на зеркальное восприятие. К счастью, подул высокий ветер, разогнал тучи. Проглянула луна в компании звёзд и тускло осветила мой ошибочный путь. Я забрёл в совершенно противоположную сторону. Пришлось возвращаться, но я уже шёл в нужном направлении – напрямик к кладбищу, с Бахатовым в одной руке и лопаткой в другой. В каждом шевелящемся кусте мне мерещился лохматый собачий бок.
За деревьями начинался цветник: ухоженные клумбы различных геометрических форм, помещённые в строгий прямоугольник. Игнат Борисович никого не забыл и перехоронил каждого ребёнка в своей клумбе. Я ненадолго растерялся, потому что не помнил, в какой из них лежит Настенька. Я бы определился по ряду и месту, но не знал, откуда считать. Весною на могиле росли незабудки, теперь её покрывал увядший травяной сор, она потеряла основные приметы.
Я ходил среди могил и терзался сомнениями. В одном из рядов я просто нашёл пустующую землю. На ней вполне поместились бы две персоны. Это решало все проблемы. Я сел рыть яму.
Почему-то я начал делать её размером как для целого человека в гробу, а не ёмкости, величиной со скворечник. Я сообразил, что это займёт у меня в десять раз больше времени, но убедил себя не мелочиться на труде. Почва была рыхлой, и моя работа успешно продвигалась.
Я вырыл яму глубиной метра полтора, выровнял стенки и, как на дно сундука, опустил туда урну. Чуть отдохнув, я нащипал каких-то сорняков, сохранивших цветы до осени, и бросил поверх урны. Под деревьями я накопал землю для холмика и в несколько приёмов перенёс её в рубахе, а самому холмику придал стандартную форму перевёрнутого корыта.
От отделочных работ меня отвлекли еле слышные фортепьянные аккорды, доносившиеся со стороны интерната. Наверное, я воспринимал звуки давно, но не вычленял слухом из-за органичного их соответствия происходящему. Мелодия была простенькой, но очень скорбной. Фальшивый строй самого инструмента придавал ей особую шарманочную грусть.
Как зачарованный, я обошёл здание в поисках источника звуков. Мелодия стала отчётливей и громче. Из подвального окна, наполовину утопленного в землю, выползало дряблое кружево света. Присев на корточки, я заглянул в окно.
Сперва я увидел спину человека за пианино. Играл горбун, и уродство его было чудовищных размеров, вздувшееся, как комариное брюхо. Горб чуть покачивался в такт музыке, оболочка его, укрытая одеждой, казалась тонкой, пленочной. Я подумал, что если проткнуть этот горб, он лопнет высосанной кровью.
Потом я вспомнил сам инструмент – старенькое интернатское пианино, случайно мной открытое в заброшенной комнате. Я не предполагал, что оно способно издавать такие тревожные и сладостные звуки. Тем временем мелодия обрастала новыми темами и вариациями, становясь всё более горькой и прекрасной. Я мог поклясться, что этой мелодии раньше не существовало и что я знал её всю жизнь.