Она медленно поставила свой бокал на стол.
– Дождь! – повторила она мечтательно, и это прозвучало как «жизнь». – Здесь с октября дождя не было. Только снег. Я уж и забыла почти, как дождик капает…
Когда они вышли, падал снег. Клерфэ свистнул, подзывая извозчика.
Извилистым серпантином сани ползли в гору. Позвякивали бубенцы упряжи. Заснеженная дорога безмолвно терялась в снежной круговерти. Однако вскоре откуда-то сверху послышался перезвон бубенцов – кто-то ехал навстречу. Извозчик остановил лошадей под фонарем на разъездной площадке, пропуская встречные сани. Лошадь била копытами и недовольно фыркала. Наконец показались сани, приземистые, низкие, они проплыли мимо почти бесшумно и скрылись во мгле. Это были грузовые розвальни, и везли они длинный ящик, укрытый черной клеенкой. Подле ящика слабо колыхался небольшой клеенчатый шатер, из-под которого выглядывали цветы, и еще один, с венками.
Кучер перекрестился и тронул лошадь. Они в безмолвии одолели последние виражи дороги и подкатили к правому крылу санатория. Электрическая лампочка под фарфоровым абажуром выхватывала из тьмы желтый круг света на снегу. Несколько зеленых листков выделялись на этом желтом пятне. Лилиан вылезла из саней.
– Все бесполезно, – проронила она с утомленной улыбкой. – Забыть ненадолго можно, а избежать не получится.
Она отперла дверь.
– Спасибо, – пробормотала она смущенно. – И простите меня, компаньонкой я сегодня была никудышной. Но и оставаться в одиночестве было невмоготу.
– Мне тоже.
– Вам? А вам-то почему?
– По той же причине, что и вам. Я же вам говорил. Звонок из Монте-Карло.
– Вы же сказали, что это счастье.
– Счастье – оно разное бывает. И говоришь иной раз тоже всякое. – Клерфэ полез в карман пальто. – Вот вишневка, которую вы обещали швейцару. А вот и водка, это уже для вас. Спокойной ночи.
3
Проснувшись поутру, Клерфэ первым делом увидел в окно насупленное небо и услышал тихий перестук оконного стекла под порывами ветра.
– Фён, – посетовал официант. – Теплый ветер с юга. Слабость от него. Я его заранее чувствую, костями. Переломы болят.
– А вы что, лыжник?
– Да нет. Это с войны. Ранения.
– С войны? Вы же швейцарец?
– Австриец я, – буркнул официант. – И на лыжах свое отбегал давно. Одна нога только осталась. Но вы даже не представляете, как в такую вот погоду вторая болит, та, которой у меня нету.
– Как нынче снежок?
– Между нами – липнет, как патока. Хотя по гостиничной сводке снег отличный, рассыпчатый, особенно на верхних склонах.
Коли так, решил Клерфэ, лыжи сегодня могут и обождать. Тем более что он и правда чувствовал какую-то разбитость: похоже, насчет ветра официант не соврал. Да и голова болит. Это от коньяка, припомнил он. Какого черта он вчера еще и ночью, проводив до санатория экстравагантную барышню, этакий ходячий гоголь-моголь из вселенской скорби и жажды жизни, по коньяку решил ударить? Все-таки они странные, эти люди здесь наверху – словно вовсе без кожи. Вот и я когда-то примерно таким же был, подумалось ему. Как же давно, тысячу лет назад. Переменился до основания. Пришлось. А теперь что в остатке? Что, кроме цинизма, иронии и напускного превосходства? И будет ли что-то еще? Сколько еще ему суждено гоняться? А если его уже списали? Что тогда? Что его ждет? Место коммерческого представителя автомобильной фирмы в каком-нибудь провинциальном городишке, медленно подкрадывающаяся старость, бесконечные пустые вечера, иссякание сил, боль воспоминаний, разъедающая душу обида, – жизнь по трафарету, полупризрачное существование, изнуряющее само себя унылой чередой тусклых, повторяющихся буден?
«Вселенская скорбь заразительна», – подумал он, вставая. В расцвете лет – без цели, без опоры. Надел пальто и тут же обнаружил в кармане черную замшевую перчатку. Он обнаружил ее вчера вечером на столике в баре, когда, уже в одиночестве, снова туда вернулся. Скорей всего, это Лилиан Дюнкерк забыла. Он сунул перчатку обратно в карман: в санатории отдаст.
Добрый час он брел среди снегов по дороге, покуда не заметил в стороне, у самого леса, небольшое, кубической формы, здание, увенчанное куполом, над которым поднимался столб черного дыма. Он остановился. Смутное воспоминание шевельнулось в нем, неприятное, о чем-то жутком, чем-то, что он когда-то во что бы то ни стало хотел забыть и столько лет своей непутевой жизни угробил ради этого забвения.
– Это что там? – спросил он у молодого парня, расчищавшего снег перед лавчонкой.
– Там-то? Крематорий, сударь.
Клерфэ сглотнул. Значит, он не ошибся.
– Тут? – спросил он. – Тут-то вам зачем крематорий?
– Для больниц, ясное дело. Для покойников.
– И что, без крематория никак? Столько народу умирает?
Парень оперся на лопату.
– Сейчас-то уже не так много, сударь. Зато вот раньше, до войны, то есть еще до первой, и после нее – очень много бывало. Зимы у нас долгие, а зимой, сами знаете, каково оно землю копать. Промерзает, камень просто. Крематорий куда сподручнее. Этот у нас уже лет тридцать как стоит.
– Тридцать лет? Выходит, он у вас появился еще до того, как крематории по-настоящему в моду вошли? Задолго до их массового применения.
Парень намека не понял.
– Мы у нас тут завсегда за все передовое, сударь. Да оно и дешевле обходится. А люди нынче не хотят кучу денег за транспортировку покойника выкладывать. Раньше-то по-другому было. Тогда родные оплачивали перевозку своих усопших в запаянных цинковых гробах. Золотые были времена, не чета нынешним!
– Это уж точно.
– Еще бы! Послушали бы вы, как папаша мой о них вспоминает! Он же этаким манером целый мир повидал!
– Это как же?
– Так сопровождающим, – охотно пояснил парень, явно удивляясь такой неосведомленности и недогадливости. – Люди тогда еще понимали, что такое уважение, сударь. И не позволяли переправлять своих усопших бог весть как, без присмотра. А уж за океан особенно. Отец мой, к примеру, всю Южную Америку вдоль и поперек объездил. Там раньше богачей было полно, и уж они своих покойников завсегда обратно требовали. На самолетах тогда еще не особенно летали. Вот и везли сперва по железной дороге, потом на корабле. Доставка иной раз неделями продолжалась. А какая кормежка, сударь, сопровождающему полагалась! Папаша мой меню собирал, они у него теперь все в переплетах. Однажды он знатную чилийскую даму переправлял, так за одну поездку он пятнадцать с лишним кило прибавил. Потому как все задаром, ешь-пей не хочу, и пиво тоже, а в конце, когда гроб сдаешь, тебе еще обязательно и подарок. Ну а потом, – парень угрюмо глянул на кубышку возле леса, над которой теперь струился лишь слабый дымок, – потом крематорий поставили. Сначала-то считалось, что только для неверующих, а теперь вон как в моду вошло.
– Что правда, то правда, – поддакнул Клерфэ. – И не только у вас.
Парень кивнул:
– Батя мой говорит: люди почтение к смерти потеряли. А все из-за двух мировых войн. Слишком много людей угрохали. Миллионами прямо. А он из-за этого работы лишился, так мой батя говорит. Теперь даже заокеанские родственники велят своих мертвецов сжигать, а урну с прахом им без забот, без хлопот самолетом доставляют прямиком до самой Южной Америки.
– Без сопровождающего?
– Да, сударь, без сопровождающего.
Дым над куполом развеялся окончательно. Клерфэ достал сигареты, протянул словоохотливому парню.
– Видели бы вы, какие сигары мой отец привозил, – протянул тот мечтательно, беря сигарету и задумчиво ее разглядывая. – Гаванские, сударь, самого высшего сорта. Целыми коробками! Такие и курить-то жалко, отец их здесь по отелям продавал.
– Чем же он теперь занимается?
– Теперь у нас здесь цветочный магазин. – Парень кивнул на лавчонку у себя за спиной. – Если вам что понадобится, сударь, так имейте в виду: у нас дешевле, чем у этих хапуг в деревне. И товар у нас бывает замечательный. Как раз нынче утром свежая партия пришла. Не хотите взглянуть?
Клерфэ задумался. Цветы? А почему бы и нет? Можно послать в санаторий этой нервической бунтарке, бельгийке с русскими причудами. Ее это приободрит. А если ее поклонник, неприятный русский зазнайка, об этом прознает, что ж, тем лучше. Клерфэ вошел в магазинчик.
Тронутый поворотом двери, тонко звякнул на шнурке колокольчик. Из-за шторки вышел продавец, с виду то ли официант, то ли церковный служка. Был он в темном костюме и на удивление маленького роста. Клерфэ с любопытством смотрел на этого человечка, которого представлял себе гораздо мускулистей и лишь теперь сообразил, что тот вовсе не обязан был сам таскать гробы.
Магазинчик оказался убогим, цветы так себе, за исключением немногих, резко отличавшихся от остальных – эти были на диво хороши. Особенно приглянулась Клерфэ ваза с белой сиренью и высокой веткой изящных белых орхидей.
– Свежайшие, еще в росе! – похвастался коротышка. – Сегодняшняя поставка. А орхидея вообще царская. Недели три простоит, никак не меньше. Редкий сорт.
– А вы хорошо разбираетесь в орхидеях?
– Так точно, сударь. Я много сортов повидал. И за границей тоже.
«В Южной Америке», – усмехнулся про себя Клерфэ. Не иначе, он после доставки гробов изредка позволял себе еще и небольшую экспедицию в джунгли, чтобы на старости лет было о чем порассказать детям, а потом и внукам.
– Запакуйте, – распорядился он, извлекая из кармана черную замшевую перчатку. – И вот это приложите. Конверт и открытка у вас, полагаю, найдутся?
Теперь он брел обратно в деревню. То ли чудится, то ли и вправду он временами все еще слышит этот сладковатый, тошнотворный запах крематорского дыма? Чудится, конечно: фён, правда, прижимает дым к земле, но сам-то крематорий вон как далеко уже, с такого расстояния ничего не учуешь. Нет, это просто память, это в ней горят печи, те самые, что пылали днем и ночью – совсем рядышком с лагерем, где его держали в плену. Те самые печи, о которых он так хотел забыть.
Он зашел в трактир.
– Вишневки, двойную.
– Возьмите лучше сливовицы, – посоветовал хозяин. – Сливовица у нас отменная. В вишневку нынче чего только не подмешивают.
– А в сливовицу нет?
– Сливовицу меньше знают, и на экспорт она не идет. Попробуйте.
– Хорошо. Дайте двойную.
Хозяин налил ему рюмку до краев. Клерфэ осушил ее одним махом.
– Опрокидываете вы знатно, – похвалил хозяин. – Только разве этак вкус различишь?
– Я и не хотел различать, я хотел от другого вкуса избавиться. Лучше повторите, теперь я и вкус распробую.
– Двойную?
– Двойную.
– Тогда и я за компанию, – крякнул хозяин. – Выпивон – штука заразительная.
– Даже у шинкарей?
– Я только наполовину шинкарь, а еще наполовину художник. Так, малюю кое-что на досуге. Постоялец один меня научил.
– Что ж, – сказал Клерфэ. – Тогда выпьем за искусство. Это одна из очень немногих вещей, за которые сегодня можно пить со спокойной совестью. Пейзажи не стреляют. Будем!
Он побрел в гараж, взглянуть, как там «Джузеппе». В сумрачных недрах ангара машина пряталась в самой глубине, уткнувшись радиатором в стену.
На входе Клерфэ остановился. В полутьме он разглядел за рулем чей-то силуэт.
– У вас что, подмастерья в автогонщиков играют? – спросил он у подошедшего хозяина.
– Так это не подмастерье. Это друг ваш. Он так сказал.
Приглядевшись получше, Клерфэ узнал Хольмана.
– Неужто соврал? – забеспокоился хозяин.
– Нет-нет, все так. И давно он здесь?
– Недавно. Минут пять.
– В первый раз пришел?
– Нет, с утра уже заходил, но ненадолго совсем.
Хольман их не видел – он сидел к ним спиной, прильнув к «баранке». С первого взгляда было ясно: он мчится по трассе в воображаемой гонке. Только сыто пощелкивал рычаг скоростей. Клерфэ подумал, помолчал, потом поманил за собой хозяина и вышел за ворота.
– Не говорите ему, что я его здесь видел, – сказал он.
Тот безучастно кивнул.
– Пусть делает с машиной что хочет. Вот, – Клерфэ вынул из кармана ключи от машины. – Дадите ему, если спросит. А если не спросит, оставьте их в замке зажигания, когда он уйдет. Пусть торчат до следующего раза. Мотор, разумеется, не запускайте. Вы меня поняли?
– Позволить ему делать что хочет? И с ключами тоже?
– Не только с ключами. С машиной, – бросил Клерфэ.
Хольмана он встретил в санатории уже за обедом. Вид у того был неважный.
– Фён, – поморщился друг. – В такую погоду всем тут неможется. Засыпаешь с трудом, спишь плохо, и сны дурацкие. А ты как?
– Обычное похмелье. Перебрал вчера.
– С Лилиан?
– Нет. После. Здесь, на высоте, пьется легко – зато наутро…
Клерфэ обвел глазами ресторанный зал. Народу немного. Латиноамериканцы в своем углу. Лилиан не видно.
– В такую погоду большинство в постели остаются, – пояснил Хольман.
– Ты уже гулял сегодня?
– Нет. Про Феррера что-нибудь слышно?
– Умер.
Они помолчали. Что тут еще скажешь?
– После обеда что собираешься делать? – спросил наконец Хольман.
– Посплю. Потом пройдусь. Обо мне не беспокойся. Я только рад побыть там, где кроме «Джузеппе» других машин почти нету.
Дверь распахнулась. В ресторан заглянул Борис Волков, завидев Хольмана, кивнул. Клерфэ он проигнорировал. И заходить не стал, тотчас прикрыв за собой дверь.
– Опять Лилиан ищет, – пояснил Хольман. – Одному богу известно, где она пропадает. Впрочем, может, и у себя в комнате.
Клерфэ встал.
– Пойду спать. Ты прав, от здешнего воздуха устаешь. Сегодня вечером спустишься? В смысле – сюда, поужинать?
– Конечно. У меня и температуры сегодня нет, а вчерашнюю я в температурный листок вносить не стал. Медсестра настолько мне доверяет, что позволила самому записывать температуру. Чувствуешь, на каком я счету? Знал бы ты, как я этот градусник ненавижу!
– Значит, в восемь?
– Нет, в семь. Слушай, может, еще где-то поужинаем? Тут тебе, наверно, скучно?
– Не валяй дурака. Не так уж много у меня в жизни было случаев насладиться кондовой, добротной довоенной скукой. Это в наши дни самое редкое, самое заманчивое из приключений, доступное в Европе одним швейцарцам, а больше никому, даже шведам: пока весь мир спасением человечества занимался, у них, оказывается, национальная валюта обвалилась ко всем чертям. Тебе из деревни никакой контрабанды не захватить?
– Да нет. У меня все есть. К тому же сегодня у Марии Савиньи, итальянки одной, вечеринка намечается. Конспиративная, разумеется.
– Ты пойдешь?
Хольман покачал головой:
– Неохота. Такие сборища тут устраивают обычно по случаю чьего-нибудь отъезда. То бишь смерти, по-нашему говоря. Оставшиеся пьют и тешат друг друга разговорами – лишь бы снова храбрости набраться.
– Иными словами, что-то вроде поминок?
– Ну да, вроде того. – Хольман зевнул. – Время сиесты по здешнему распорядку. Предписано лежать и не разговаривать. Мне тоже. Так что до вечера, Клерфэ.
Кашель прекратился. Лилиан Дюнкерк в изнеможении откинулась на подушку. Утренняя жертва принесена, грядущий день оплачен. И вчерашний вечер тоже. Теперь она ждала, когда ее поведут на рентген. Этот еженедельный ритуал знаком ей уже до тошноты. И все равно она каждый раз нервничает.
Ей ненавистны постыдные интимности рентгеновского кабинета. Омерзительно стоять полуголой, ощущая на себе липкие взгляды врача-ассистента. Далай-ламы она не стесняется. Для него она просто больная – а вот для ассистента она, несомненно, еще и женщина. И смущает ее не столько собственная нагота, нет; смущает, что перед этим экраном она больше, чем голая. Получается, что она голая насквозь, до костей, со всеми своими трепещущими потрохами и органами. Для этих поблескивающих в красноватом полусвете очочков она предстает в такой обнаженности, какую сама никогда в жизни ни в каком зеркале не видела и не увидит.
Одно время они проходили рентген вместе с Агнессой Зоммервиль. Вот тогда она и подглядела, как из красивой молодой женщины Агнесса в один миг превращается в живой скелет, внутри которого вяло ворочаются, вздымаются желудок и легкие – словно ленивые белесые твари, казалось, изнутри пожирающие саму жизнь. Она видела, как этот скелет двигается, поворачивается, то боком, то грудью, как он дышит, как задерживает дыхание, как говорит, и знала, что сама, должно быть, выглядит под этими красноватыми лучами точно так же. И ей делалось не по себе, казалось жуткой непристойностью, что ассистент видит ее такой, особенно когда она слышала в темноте его дыхание.
Вошла медсестра.
– Кто передо мной? – спросила Лилиан.
– Госпожа Савиньи.
Лилиан набросила халатик и побрела за сестрой к лифту. В окно на нее глянула серая утренняя муть.
– Холодно сегодня? – поинтересовалась она.
– Нет. Четыре градуса.
«Скоро весна, – подумалось ей. – А с нею то и дело фён, этот недужный ветер, мокрота и слякоть, тяжелый, влажный воздух, которым по утрам так трудно дышать, что вот-вот задохнешься». Мария Савиньи вышла из рентгеновского кабинета, облегченно встряхнув волосами.
– Ну и как? – спросила Лилиан.
– Он ничего не говорит. Не в настроении. Как тебе мой новый халатик?
– Шелк просто чудесный.
– Правда? Это от Лизио, из Флоренции. – Поблекшее лицо Марии разом просияло в смешливой гримаске. – А что еще нам остается? Если уж нам запрещены вечерние выезды в свет, приходится щеголять нарядами здесь. Сегодня вечерком заглянешь ко мне?
– Еще не знаю.
– Госпожа Дюнкерк, профессор ждет, – поторопила от дверей медсестра.
– Приходи! – не отступалась Мария. – Остальные тоже придут. У меня новые пластинки из Америки. Обалдеть!
Лилиан вошла в полумрак кабинета.
– Наконец-то! – буркнул Далай-лама. – Когда наконец вы отучитесь опаздывать!
– Мне очень жаль.
– Ладно. Температурный лист.
Сестра с готовностью протянула ему листок. Он посмотрел, пошептался с ассистентом. Лилиан прислушивалась, надеясь разобрать хоть слово. Не удалось.
– Свет выключаем! – привычно скомандовал Далай-лама. – Так, повернитесь вправо… Теперь влево… Обратно…
Фосфоресцирующий свет экрана мертвенными бликами ложился на лысину ассистента, отражался в его очках. Когда ей вот этак приходилось то дышать, то не дышать, Лилиан становилось почти дурно, казалось, еще чуть-чуть, и она упадет в обморок.
А на сей раз ее просвечивали дольше обычного.
– Дайте-ка мне снова историю болезни, – пробурчал Далай-лама.
Медсестра включила свет. Лилиан все еще стояла перед экраном и ждала.
– У вас дважды был плеврит? – спросил Далай-лама. – Причем один раз по вашему собственному недосмотру?
Лилиан молчала. К чему эти вопросы? Там же все написано. Или Крокодил все-таки на нее настучала, и он припоминает ей все старые грешки, надумав опять устроить головомойку?
– Это так, мадемуазель Дюнкерк?
– Да.
– Вам повезло. Почти никаких рубцов. Только откуда, черт возьми… – Далай-лама вскинул глаза. – Пройдите, пожалуйста, в соседнюю комнату. Попрошу подготовить все к закачке полости, – распорядился он.
Лилиан последовала за медсестрой.
– В чем дело? – прошептала она. – Жидкость?
Сестра покачала головой.
– Может, перепады температуры.
– Но легкие тут совершенно ни при чем! Это просто от переживаний! Отъезд Агнессы Зоммервиль! А тут еще этот фён! Я же отрицательная! Я ведь не положительная? Или все-таки?..
– Нет-нет. Идите сюда, ложитесь. Вы должны быть готовы, когда профессор придет.
Она уже придвигала к кушетке штатив с аппаратом. Все впустую, думала Лилиан. Которую неделю я послушно выполняю все их требования, а вместо улучшения наверняка опять ухудшение. Ну не из-за того же, что я вчера сбежала? Вон у меня сегодня и температуры нет, а если бы проторчала весь вечер в палате – как раз бы и подскочила, тут не угадаешь. Что он на сей раз удумал? Ковыряться во мне начнет, пунктировать будет или опять накачивать как сдувшийся баллон?
Профессор тем временем вошел.
– У меня нет температуры, – выпалила Лилиан. – Это все только от волнения. У меня уже неделю как температуры нет, да и прежде была только от нервов. Это не от болезни…
Далай-лама сел возле кушетки и уже нащупывал точку для укола.
– В ближайшие дни будете оставаться в палате.
– Да не могу я все время в постели лежать! У меня как раз от этого и температура! Ведь это же с ума сойти!
– Я ведь сказал – побудете в палате. А в постели только сегодня. Сестра, йод. Вот сюда.
Уже в палате, переодеваясь, Лилиан изучала коричневое йодистое пятно у себя на коже. Потом, порывшись в шкафу, достала припрятанную в белье бутылку водки и, прислушавшись, не идет ли кто в коридоре, плеснула себе в стакан. С минуты на минуту должны принести ужин, и ей не хотелось, чтобы ее застукали за выпивкой.
Вроде бы я еще не совсем тощая, размышляла она, разглядывая себя в зеркало. Даже прибавила двести грамм. Большой успех! Она насмешливо чокнулась сама с собой и спрятала бутылку обратно: по коридору уже катили тележку с едой. Она достала из шкафа платье.
– Переодеваетесь? – удивилась сестра. – Да вам ведь нельзя выходить.
– Переодеваюсь, потому что в таком виде лучше себя чувствую.
Сестра только головой покачала.
– И что вам не лежится? Как бы я мечтала, чтобы мне еду в постель приносили.
– Полежите в снегу, заработайте себе воспаление легких, и вам тоже будут подавать еду в постель.
– Ой, только не мне! Я разве что простужусь малость, ну, насморк подхвачу. Тут посылка для вас. Похоже, цветы.
Борис, подумала Лилиан, принимая у нее из рук белую картонную коробку.
– Даже не откроете? – полюбопытствовала сестра.
– После.
Лилиан вяло поковыряла еду, потом отодвинула поднос. Сестра тем временем перестилала постель.
– Радио не включить? – спросила она. – Все повеселее будет!
– Если вам интересно, включайте.
Сестра подошла к приемнику, включила, повертела ручку настройки. Из Цюриха передавали доклад о Конраде Фердинанде Майере, из Лозанны – последние известия. Она покрутила еще и вдруг поймала Париж. Музыка, пианист играл Дебюсси. Лилиан подошла к окну, дожидаясь, когда же сестра наконец закончит уборку и уйдет. Уставившись в вечернюю мглу, она слушала музыку, и это было непереносимо.
– А вы бывали в Париже? – спросила сестра.
– Да.
– А я вот нет. Красотища, наверно.
– Когда я там жила, это был холод, мрак, тоска и все оккупировано немцами.
Сестра рассмеялась.
– Так то ж когда было. Сколько лет уже. Теперь-то наверняка там все как до войны. Неужели вам туда не хочется?
– Нет, – отрезала Лилиан. – Кому охота в Париж зимой? Вы закончили?
– Да-да, сию секунду. Куда вам так спешить? Дел-то никаких.
Сестра наконец ушла. Лилиан выключила радио. «Да, – думала она, – дел никаких. Только ждать?» А чего ждать? Чего ждать, когда вся жизнь сводится к ожиданию?
Развязав голубую шелковую ленту, она открыла нарядную белую коробку. Борис примирился с необходимостью торчать здесь, в горах, – или, по крайней мере, уверяет, что примирился. Ну а я?
Она раскрыла шелковистую оберточную бумагу – и в ту же секунду, будто там змея, вскрикнув, в ужасе выронила коробку.
Не веря себе, она смотрела на орхидеи у себя под ногами. Она же помнит эти цветы. Совпадение, промелькнуло в голове, жуткое совпадение, это другие цветы, не те же самые, другие, просто похожие! Но умом она уже осознавала: не бывает таких совпадений, и орхидеи этого сорта поставляются только на заказ, здесь, в деревне, их просто так не купишь. Еще бы ей не знать, она сама искала, сама спрашивала, сама заказывала из Цюриха. Она пересчитала цветки. Столько же. Потом, подметив, что на нижнем цветке недостает лепестка, вспомнила, что обнаружила этот же дефект, когда вскрывала посылку из Цюриха. Нет, сомнений быть не могло – это те же самые цветы, которые она положила на гроб Агнессы Зоммервиль.
«Я и вправду становлюсь истеричкой, – подумала она. – Всему наверняка есть объяснение, эти цветы никакие не призраки, явившиеся из загробного мира меня постращать, просто кто-то вздумал сыграть со мной злую шутку, только с какой стати? И как? Как могли эти орхидеи снова ко мне вернуться? И что означает эта черная перчатка, смахивающая на мертвую, почерневшую руку, что хищной хваткой вцепилась в ковер, словно жуткий привет от нечистой силы».
Робея, она обошла зловещую ветку, будто это и вправду змея. Цветы уже не казались ей цветами; соприкосновение со смертью придало им нечто жуткое, и было что-то противоестественное в их нестерпимой, невероятной белизне. Она распахнула балконную дверь, осторожно, вместе с бумагой, подняла орхидею, кинулась к балкону и сбросила с балкона вниз. А потом и коробку сбросила туда же.
Какое-то время она вслушивалась в мглистый уличный сумрак. Вдалеке голоса, перезвон бубенцов, чьи-то сани. Она вернулась в комнату и тут снова увидела перчатку на полу. Только теперь она ее узнала, вспомнила, что надевала эти перчатки, когда ездила с Клерфэ в Палас-бар. Клерфэ? – удивилась она. – Он-то здесь при чем? Сейчас выясним! Немедленно!