Надо потребовать, чтоб дух ушёл, прогнать его.
Если прилетает крылатый малый – его надо спровадить домой. Обратно, в свой мир.
Дождевые черви живут вместе с людьми.
Если выкопать яму – они будут ползать по нашим ногам.
У них нет ни глаз, ни ушей, они ничего про нас не знают, в мире червей человека не существует.
Иногда люди являются в мир червей, чтобы раздавить одного, а другого разорвать на две части и посмотреть, что будет.
Так же и в ином мире – вокруг нас живут те, для кого мы так же понятны и забавны, как для нас понятны и забавны дождевые червяки.
Для мира деревьев люди – всё равно что боги.
Дерево никак не способно защититься от человека: когда он хочет, он срубает берёзу. Когда хочет – выращивает яблоню.
Но при этом, признавая власть человека, дерево живёт своим отдельным древесным бытованием: пьёт воду, растёт, укореняется, цветёт, даёт плоды – очень сложно, насыщенно живёт дерево, и если человек (его бог) ни разу не придёт и не явит свою власть – дерево так и проживёт свои столетия, ничего не зная о людях.
Точно так же и живут на свете существа, для которых мы – деревья, неподвижные и немые, зеленеющие по весне, плодоносящие осенью и голые зимой.
Один из нас может быть дубом, выросшим в дремучей чаще и никогда не слышавшим человеческого голоса.
Другой может быть вишнёвым деревом, которое заботливо высадили на солнечном склоне холма и поливали каждый день тёплой водой.
Мы не понимаем сущности тех, кто высаживает нас и взращивает, рубит и сжигает. Так же, как дерево не понимает сущности человека.
Теперь скажу последнее. За всё, что произошло потом, я не чувствую никакой вины. Я сделал всё, что мог. Везде, где я хотел исправить, – я попытался исправить.
Я много думал и сомневался, ломал голову, смотрел, говорил с другими. А сомнения и есть первый признак правоты.
Если сомневаешься – значит, правда рядом.
Я в ту ночь был прав.
Мокрый, оглохший, угрюмый – я был прав.
Девка, которую я любил, спала в доме, за толстой стеной, отравленная сонным зельем.
Друг, которого я любил, сверкал ножом и был готов пролить кровь.
Мир, который я любил, был непроницаем, и ревел вокруг меня хуже всякого живого зверя, и плевал в мои глаза холодной водой.
Я был прав в ту ночь, я ничего не мог поделать с ними со всеми.
Я слишком любил их всех, я слишком любил всё это.
15.Когда оборотень прилетел – я, конечно, стоял столбом. Не успел ничего заметить и понять.
Была надежда, что услышу знакомый страшный свист, – но дождь лупил слишком яростно. Никакого свиста, ничего, только грохот воды в ушах, только слабый свет из окошка.
Потом тень ударилась в землю, посреди двора, с большой силой: словно торцом бревна грянули сверху вниз, забивая сваю.
Весь двор, утоптанный, земляной, под таким ливнем давно обратился в лужи – когда нелюдь упал, меня окатило чёрной водой.
Тут я увидел сеть – натянувшиеся отовсюду длинные шнуры; они обвились вокруг нелюдя, но никак ему не помешали; он тут же подпрыгнул и рванулся всем телом – прямо в освещённое окно.
Размеры его остались непонятны. Сначала он был крупным, а когда запутался – мгновенно уменьшился. Или мне так показалось.
Лица я не рассмотрел, только общие очертания: в точности как человек, необычайно крепкий телом.
Он упал в сеть, прорвал её, подскочил – и кинулся в окно, увлекая за собой туго натянутые нити, которые лопались одна за другой, – и там, оказавшись внутри, грянул об стену; весь дом дрогнул и загудел.
Кирьяк поднял нож и изогнулся, готовясь прыгнуть; я видел его восторженную улыбку.
Внутри дома послышался ещё один удар – и сеть разорвалась вся, лишь одна нитка, самая крепкая, продолжала дрожать в чёрной пустоте; потом нелюдь выскочил назад.
Он вылез из окна и упал прямо нам под ноги: сильный, очень быстрый, точный в движениях.
Узлы порванной сети волочились за ним – он разрывал их резкими движениями длинных рук, а ногами искал опоры, чтобы вскочить.
Кирьяк прыгнул на него и с короткого замаха сунул ножом в бок.
Умелая расчётливость этой атаки меня ужаснула. Кирьяк не просто был готов биться, он продумал способ. В его прыжке не было ни единого лишнего движения.
Я помнил, мы договаривались о другом. Никаких ножей, никакой крови. Накостылять, проучить. Выбить, может быть, один или два зуба. Но теперь понимал: чёрный бог уже подхватил нас всех, возглавил наш поход – за смертью.
Кирьяк хотел ударить ещё раз, так же и туда же, под руку, в подмышку – но нелюдь отмахнулся, словно оглоблей, и мой рыжий товарищ отлетел; ударился головой о стену; рухнул в грязь.
Пока он летел – за спиной оборотня появился старый Митроха, и двое птицеловов, все с ножами – и успели, каждый по разу, ударить нелюдя в спину, под лопатки.
Он закричал, но в ответ ничего не сделал.
Помню, он выгнул спину и поднял лицо к небу.
Вопль вышел очень сильным – я тут же оглох и потом всю ночь и весь следующий день ничего не слышал.
Потом он присел, оттолкнулся от земли и взмыл, унося на себе обрывки сети.
В темноте я не разглядел всего, я не видел его ударов, я не видел его глаз, я не видел его ран. Я скорее почувствовал и домыслил, чем узрел.
Мощные рывки сильного тела, и собственную беспомощность, и ударивший по щеке лохматый конец лопнувшего шнура.
Кирьяк лежал у стены, живой – шевелил руками, пытался сесть. Нож выронил.
Одноглазому птицелову тоже досталось – он стоял посреди двора и вытирал запястьем кровь, хлещущую изо рта и носа.
В доме послышался ещё один удар, глуше и слабее: старшие сёстры пытались выбить запертую изнутри дверь Марьиной хороминки.
Потом в пятно света под окном медленно упали с неба обрывки сети: как будто нелюдь Финист вежливо возвращал наше имущество.
Сквозь пелену дождя я различил приближение человека, поднял нож: но то был одноглазый птицелов.
Он приблизился, посмотрел на меня, потом на Кирьяка – и проскрипел громко:
– Упустили!
Я не сыскал в себе сил даже кивнуть.
Одноглазый показал мне на Кирьяка.
– Найди его нож, – сказал. – И пойдём. Тут нечего делать.
Мы вернулись в лагерь.
Птицеловы пошли с нами и в очередь вместе со мной и Митрохой помогали идти ударенному Кирьяку.
Я подбадривал рыжего друга, шутил, глумился: вот, говорил, нелюдь тебя в прошлый раз ушиб, и в этот раз добавил: значит, воспринимает всерьёз, как достойного соперника.
Но Кирьяк молчал и за весь путь ни разу не улыбнулся.
Пока шли – буря утихла, дождь ослаб и теперь только сеял; по краю неба показался просвет.
В шалаше было насквозь мокро, но наши шкуры, спрятанные в чувалы, остались сухими.
Мы умыли морды, разделись донага и завернулись.
Птицеловы достали свою флягу с мёдом, Митроха достал свою.
Старик выглядел спокойным, мирно жевал губами, вздыхал и убирал пальцем прилипшие ко лбу волосы, как будто вернулся не с охоты на нелюдя, а со сбора грибов.
Кирьяк скрипел зубами от боли, но по виду – ничего не сломал.
Одноглазый птицелов подбирал кровавые сопли.
Его напарник, ни на кого не глядя, и выпив меньше прочих, и взяв себе самую куцую и голую из предложенных шкур, отвернулся, подтянул колени к груди и захрапел.
И я, услышав его мерный храп, вдруг успокоился, а тут и хмель ударил в голову, и вместо страха, жалости, тревоги и умственной смуты я ощутил покой.
Всё плохое, что могло произойти, уже произошло. Главное случилось. Дальше нас ждали только последствия.
Утром меня растолкал Кирьяк; а если б не растолкал, я бы, может, спал до вечера.
В ветвях бушевало горячее солнце, пели птицы, и небо было такой синевы, что глядеть – глаза болели. Ничего не напоминало о вчерашней буре. И я на один миг понадеялся, что всё случившееся ночью – дурной сон. Надежда подступила к горлу и отхлынула, сменилась ознобной горечью: нет, не сон.
Пока продирал глаза – увидел, что птицеловы ушли, зато у костерка напротив Митрохи сидела старшая кузнецова дочь Глафира. Выглядела спокойной, улыбалась даже; старик что-то ей говорил, она кивала и поправляла браслеты на руках.
Над огнём Митроха натянул бечеву и развесил наши порты и рубахи; старики бывают очень заботливы.
– Тебя ждём, – сказал Кирьяк. – Умой рожу и одевайся. Нас на разговор зовут.
Я не спросил, кто зовёт. Соображал плохо. Внешние звуки доносились словно из-за стены и отдавались в гудящей голове многократным эхом.
Молча ушёл к реке, смыл ночной пот, прибрал волосы, проверил руки: не осталось ли на них крови.
Пока одевался – кузнецова дочь Глафира деликатно отвернулась, но даже по её спине, по развёрнутым плечам было видно: довольна.
Одежда была ещё волглая, но ничего – на теле высохнет.
Отправились к дому кузнеца: Глафира впереди, мы с Кирьяком поотстали. Митроха ковылял последним.
После дождя лесные мхи набухли водой, сапоги мои мгновенно промокли, и я подумал, что бубны, упрятанные в чаще, наверное, тоже отсырели насквозь, надо было их срочно доставать и сушить под солнцем, иначе пропадут.
– Где птицеловы? – спросил я.
– Ушли, – ответил Кирьяк.
– А расчёт?
– А не было расчёта, – сказал Кирьяк. – Какой расчёт? Они дело не сделали, нелюдя не взяли. С утра пораньше меня растолкали, говорят – нам пора, давай заплати обещанное, вторую половину. Но я их послал. Какая, говорю, вторая половина, если вы работу испортили? Идите, говорю, пока целые, херовые из вас птицеловы, и то, что мы вам полденьги отдали, – это мы сильно переплатили. И ещё поблагодарите, что про ваши слабые умения мы никому не скажем. Я думал, они драться полезут, – но нет, ни словом не возразили, подхватились и ушли.
– Надо было меня разбудить, – сказал я.
– Ты крепко спал, – ответил Кирьяк. – Тебе было плохо, я видел. Ты был против этого всего.
– Да, – ответил я. – Против. Но я единственный из вас, кто сдержал слово. Договаривались не убивать его, а повязать и поговорить. А вы сразу с ножами кинулись.
– А как ещё? – спросил Кирьяк. – Ты его видел, он же страшно сильный, его и впятером не повалишь, такого кабана. Только ножами, до смерти.
Я ничего не сказал. Солнце быстро нагревало сырой лес, повсюду висел полупрозрачный белый пар.
– Зато, – сказал Кирьяк, – теперь я знаю, как его положить. Ещё раз сунется – положу точно.
Мой рыжий дружила приосанился: хоть и хромал, но явно полагал себя победителем. И, в общем, был прав: иногда с врагом сходишься не для того, чтоб уничтожить, а только чтоб понять, где слабые места.
Настоящая победа создаётся не за один раз.
– Может, ты не глумила? – спросил я. – Может, ты по крови – воин? Может, поменяешь судьбу, пока не поздно?
– Может, и поменяю, – ответил Кирьяк. – Подрались мы на славу, это точно.
– Дурень, – сказал я. – Какая слава? Он мог сломать тебе хребет.
– Да, – спокойно сказал Кирьяк. – Он мог сломать меня, я мог сломать его. Мало ли, кто чего мог. После драки кулаками не машут.
Во дворе кузни я не увидел ни следов боя, ни пятен крови, ни обрывков сетей. Только мерцал горячий воздух над поверхностью широких луж.
Окошко Марьи было закрыто плетёной ставенкой. Над кровлей поднимался пахучий дым.
В овине недовольно блеяла коза – её забыли вывести.
Мирно, славно было тут, и, если бы не звон в ушах, – я бы снова поверил, что ночной бой мне привиделся.
Средняя дочь открыла дверь и пропустила нас.
В большой хоромине пылал очаг.
У дальней стены за широким столом сидел кузнец Радим. Мы поклонились молча. Кузнец ел кашу, сильно загребая ложкой. Он махнул нам свободной рукой, приглашая сесть к столу.
При свете огня хозяин дома казался совсем чёрным, словно вылепленным из земли. Жевал тщательно, как все старики, лишённые зубов.
Мы уселись, неловко двигая лавку по деревянному полу, вчера сплошь исчерченному рунами, сегодня – наспех замытому.
Средняя дочь молча поставила перед нами братину с пивом и сама разлила по глиняным кружкам. Мы выпили. Кузнец долго рассматривал нас красными, налитыми яростью глазами.
– Кто позвал вас в мой дом?
– Твои дочери, – вежливо ответил Кирьяк.
– Что? – громко переспросил кузнец.
– Твои дочери! – громко повторил Кирьяк. – Но мы не заходили в дом. Только во двор.
– Чего? – спросил кузнец, морщась. – Говори громче!
– Нас позвали твои дочери! – выкрикнул Кирьяк.
– Почему меня не предупредили?
– Твои дочери обещали, что сами скажут.
– Тут я хозяин, – сказал кузнец. – А не мои дочери.
– Мы не спорим! – крикнул старый Митроха. – Но есть обычай! Если нелюдь приходит в дом – надо прогонять сразу! Всем миром! Он твою младшую дочь зачаровал, а мог бы и других твоих дочерей, и тебя самого!
Кузнец молчал, слушал, жевал.
Митроха знаком попросил среднюю дочь долить пива, и добавил:
– Мы всё сделали правильно. Мы ничего не украли, убытка не сделали, никого не ушибли, вообще вреда не нанесли.
Кузнец нахмурился. Мне показалось, что он вот-вот выхватит из-под стола секиру и начнёт рубить нас в куски.
– Идите к ней, – сказал он. – Поглядите сами.
Мы тут же встали и пошли к двери Марьиной комнаты – я впереди.
Дверь, судя по всему, выломал сам кузнец: сначала разрезал кожаные петли, а потом вышиб с разбега.
В хороминке горела лучина.
Марья сидела на постели, поджав ноги к груди и обхватив колени; когда мы вошли – не подняла на нас взгляда.
Она была простоволоса, коса распущена – на девушку с неубранными волосами нельзя было смотреть, но я посмотрел. Задохнулся от жалости, но и от восхищения тоже. Она была так красива.
Не зная, что делать, я остался у входа.
Засов был разбит, под моими мокрыми подошвами хрустела щепа.
Старшая сестра протиснулась меж мной и Кирьяком, обдав меня жаром большого сильного тела, подошла к окну и потянула ремешок, пропущенный сквозь стену: наружная ставня поднялась, пропуская дневной свет.
Я увидел: окно по всем четырём сторонам было утыкано ножами.
Может быть, дюжина ножей, разных, больших и малых, кривых и прямых, и даже два серпа. Рукояти ножей удерживались верёвками и ремнями, а острия все были направлены в середину окна.
Я набрался храбрости и подошёл ближе. Увидел засохшую кровь: на остриях ножей и на нижнем краю окна. К кровяным пятнам пристали несколько маленьких перьев и частицы пуха.
Я взял одно из перьев – обыкновенное, птичье перо, смятое с одного края.
Захотел что-то сделать. Отвязать, распутать ремни и верёвки, убрать ножи. Но подумал, что в этом доме у меня нет никаких прав. Тут есть, кому решать, подумал я; четверо взрослых людей сами разберутся.
Младшая дочь сидела недвижно и на нас, гурьбой вошедших, не смотрела.
– Марья, – позвал я.
Она молчала.
Я подошёл ближе, хотел дотронуться, поймать взгляд, предложить воды, прикрыть одеялом голые худые плечи, – но ничего не сделал.
Хотел и большего. Хотел взять её на руки, укутать, прижать, унести из дома, посадить в лодку и забрать с собой. Подальше. Так далеко, как только возможно. И никогда не расставаться.
Ничего не сделал, не сказал ни слова, не посмотрел ни на кого.
Сжав перо в кулаке, вышел. За мной затопали Кирьяк и Митроха, также молча.
Кузнец продолжал сидеть за столом и жевать кашу, а когда мы вернулись – отодвинул еду, тщательно облизал ложку и отложил.
– Я вас не виню, – произнёс он. – Но и благодарить не буду.
Мы молчали.
– Она, – продолжил кузнец, и указал голым обожжённым подбородком на дверь Марьи, – просит сделать ей железные башмаки, железный посох и железный хлеб. Вы знаете, что это значит?
Мы переглянулись. Кирьяк оглянулся на старшую сестру: та пожала плечами.
– Может, утопиться решила? – предположил Митроха.
– Не знаю, – ответил кузнец. – Нам не говорит. Повторяет одно и то же. Железные обутки, железный хлеб, железный посох. Может, кто из вас спросит у неё, зачем?
– Может, и не надо спрашивать, – сказал я. – Просто сделай. Раз она просит.
Вдруг узкие глаза кузнеца налились слезами. Он поднял чёрную руку и вытер чёрным пальцем.
– Так уже б начал! – сказал он, словно жаловался; словно мы были его самые лучшие старые друзья. – Но надо же знать, зачем?! Как же я сделаю, если не знаю, какой из этого прок будет?
– Не надо ничего делать, – сказал Кирьяк, и снова оглянулся на старшую. – Ждать надо. Она не в себе. Напугана. Оклемается – тогда поговоришь. Захочет железные сапоги – сделаешь ей сапоги.
Кузнец справился с собой, взял из-под локтя рушник и вытер лицо, покрытое в три слоя старыми и новыми ожогами.
По его виду было понятно – он не рассчитывал на нашу помощь, а на разговор пригласил только для порядка.
Всё, что случилось, – случилось внутри его семьи. А мы – три ухаря – просто проходили мимо и встряли.
Тягостный миг прервал Митроха.
– Прощай, отец Радим, – сказал он, кланяясь. – Мы уходим. На нас нет вины, и на тебе тоже. Прощай.
Кузнец кивнул, проглотил рыдания и сделал знак средней дочери: она тут же наполнила его кружку пивом.
Мы отвесили поклоны и гурьбой повалили к выходу.
Старшая сестра немедленно пошла следом, вывела нас за дверь.
Солнце жарило вовсю; во дворе чёрная мокрая земля исходила паром.
Была самая середина лета, лучшие дни всякого года; после бури установилась прекрасная жаркая свежесть, всё вокруг звенело и бушевало, кричали петухи, гудели пчёлы и стрекозы; тугой ветер нёс запах клевера; мир пребывал в покое и напитывался животворным и целебным солнечным светом.
В такие дни все народы моей земли наслаждаются миром. Кочевники пасут стада, а славяне все дни проводят в лесах, горстями едят ягоды: малину, и землянику, и ежевику, и чернику, и клюкву.
Это короткие и счастливейшие времена тепла и неги, сахарной мякоти на губах.
Девки, вышедшие по весне замуж, обращаются в матерей, их щёки плотнеют, глаза смотрят внутрь себя, и руки то и дело непроизвольно тянутся к округлившимся животам.
И этот оборотень, подумал я тогда, – этот птицечеловек, незваный гость – неправ, зря пришёл именно в эти дни, зря внёс смятение в жизнь добрых людей.
Старшая дочь Глафира закрыла дверь и легла на неё спиной; глазами пожирала Кирьяка.
Мы спустились с крыльца; я оглянулся и посмотрел на окошко Марьи.
Плетённая из ивовых прутьев ставня была поднята, и я рассмотрел самые кончики ножей и серпов, привязанных изнутри по краям окна.
Появилась длинная чёрная рука – это сам кузнец пришёл в комнату дочери и теперь снимал с окна привязанные ножи; чёрные пальцы пошарили по краям оконного проёма, стряхивая окровавленные перья, – и исчезли.
* * *Кирьяк негромко свистнул мне, показал глазами на старшую дочь и подмигнул, с серьёзным лицом. И быстро сложил пальцы в условный знак, который я вам тут показывать воздержусь – уж больно неприличный.
Я понял, кивнул и взял Митроху за локоть.
– Пойдём-ка, прогуляемся.
Митроха оглянулся на Кирьяка, удалявшегося в направлении нашего стана; старшая кузнецова дочь пошла следом, подметая подолом влажную траву; на приличном удалении, но той же тропой.
– А, – сказал кривоглазый дед. – Понятно. Конечно, пойдём, я не против… Я и сам хотел…
И ухмыльнулся: всё понял.
Мы перемотали обувь.
От пива, выпитого в доме кузнеца, моя голова приятно шумела – хотелось сделать себе какой-то подарок, порадовать нутро: например, выпить ещё. Или искупаться. Или хлеба свежего пожевать. Или поглумиться над кем-то, беззлобно, исключительно ради озорства; родить в людях смех.
Пошли по тропе вверх по оврагу.
– Твой друг своего не упустит, – сказал Митроха, шагая рядом со мной. – И серебро взял, и девку.
– Это не твоё дело, – ответил я. – Он всегда берёт, что можно взять.
Мы двинулись в сторону посада.
– Надо решить, что делать дальше, – сказал я. – Ты пойдёшь с нами? Или до дома?
– А зачем куда-то идти? – спросил Митроха. – Будем ходить туда-сюда – зря потратимся. У нас уже есть урок на осень. Тот Велибор, богатый мальчик, хочет, чтоб мы осенью сделали новое гульбище. Останемся в Резане. Осенью заработаем по полторы серебряных деньги на каждого. Лучше и придумать нельзя. От добра добра не ищут.
Старик говорил уверенно и коротко: он явно полагал себя полноправным участником нашей ватаги, как будто ходил с нами не первый год. И в его словах я уловил надежду и просьбу.
Дед Митроха не хотел расставаться с нами. Он мечтал, что мы позовём его третьим в шайку.
– Осенью, – сказал я, – всё изменится. Другая жизнь будет. Хлеб поспеет. Грибы пойдут. Охота начнётся. Князья вернутся из походов. Степняки приедут, торговля загудит. Доходы, деньги, сытые недели. А мы не лучшие глумилы в этих землях. И у нас не самые лучшие бубны. Сюда придут другие глумецкие ватаги. Я не уверен, что нас наймут на осенние праздники.
– Дурак, – сказал Митроха; его правый, кривой глаз сверкнул азартно. – Тебя уже наняли. Пойдём, сходим к нашему золотому мальчику. Договоримся определённо, возьмём задаток…
Мы бы спорили и дальше – но увидели, что навстречу нам едут трое верховых.
Первым – на вороном жеребце – скакал княжий злыдень, по случаю жары голый по пояс, огромный, страшный, с лицом недовольным и утомлённым, а за ним – двое воинов в полных бронях, с круглыми щитами и рогатинами.
Мокрое от пота, дочерна загорелое тело злыдня сплошь покрывали шрамы и боевые отметины.
Они увидели нас и осадили коней.
Мы с Митрохой остановились.
У каждого из троих через плечо на перевязи висело железное сажало длиной в полторы руки – от такого не убежать, не увернуться.
Княжий злыдень объехал нас, рассмотрел внимательно.
– Здесь рядом, – сказал он, – есть дом кузнеца Радима. Ночью там били нелюдя. Что вы об этом знаете?
– Всё знаем, – спокойно ответил дед Митроха. – Это мы и есть. Это мы били нелюдя.
Злыдень кивнул, ответ ему понравился.
– Там были пришлые глумилы, – сказал он.
– Мы и есть пришлые глумилы.
– А где ваш третий?
Митроха открыл было рот – но я его опередил.
– Какой третий?
Злыдень посмотрел на меня.
– Вас было трое.
– Почему трое? – спросил я. – Четверо. Двое нас, и двое птицеловов.
– А где птицеловы?
– Ушли.
– Куда ушли?
– Мы не знаем. Мы не местные.
Княжий злыдень сделал знак одному из воинов, тот спешился и подошёл ко мне, неловко переваливаясь на ногах, окривевших от многолетнего сидения в седле. Его наборная броня густо воняла прогорклым жиром.
Он рванул с пояса аркан и скучным тоном произнёс:
– Руки вытяни.
– Что?
– Руки вперёд вытяни.
Я сделал, как он просил; петля захлестнулась на моих запястьях.
Воин был взрослым, годился мне в отцы, и это примирило меня с происходящим, успокоило. Молодые доверяют взрослым. Взрослые не сделают глупости, взрослые всегда поступают правильно.
Как ни крути, а молодым быть проще, спокойней.
Увидев, как меня повязали, Митроха сам подошёл, и встал рядом, и тоже вытянул руки.
Хлопнул узел второй петли.
– За что нас? – спросил я, поднимая связанные ладони.
– За дело, – ответил княжий злыдень. – Но ты не бойся. Разберёмся.
Они развернули коней и тронули шагом по направлению к городу.
Мы с Митрохой, привязанные арканами к сёдлам, побежали следом.
Когда старый всё-таки споткнулся и упал – воин, тащивший его, равнодушно придержал коня и подождал, пока Митроха поднимется и собьёт грязь с рубахи.
С нами они не разговаривали, меж собой тоже: известное дело. Чем ближе человек к настоящей власти, тем он меньше говорит.
Когда вели через посад – понабежали детишки, смеялись, пальцами показывали, свистели, и кто-то даже камнем кинул, однако не попал.
– Воров поймали! Воров поймали!
Я не обиделся и не расстроился. И даже камень, летевший мне в голову, меня не разозлил. С детей какой спрос? Мы не выглядели ворами. Воры не носят ярких рубах с цветными заплатами, воры не стригут бороды, и от воров пахнет страхом, тайным чахлым лесным костром, а главное – кровью.
А от нас, шутов-скоморохов, пахнет хмелем и весельем: совсем другое дело.
У городских ворот толпа поспешила расступиться перед княжьим злыднем. Он не сбавил хода, и его широкогрудый вороной жеребец растоптал бы всякого, кто зазевался; но никто не зазевался. Голоса смолкли, и все посторонились, и оборотили к нам лица – и купцы, и бродяги, и древоделы, и маслобои, и солевары, и раколовы, и гости из отдалённых краёв, с головами, обмотанными тряпками, и с головами, выбритыми налысо, и с головами, покрытыми глубокими меховыми шапками, и девки-потаскухи, и досужие бездельники, и привратные стражи с жирными шеями, – все притихли и смотрели.
А собаки, наоборот, забрехали яростней: их натаскали рвать каждого, кто связан, кого волокут на аркане.