Валя попыталась отойти, но брюнет уже приблизился к ним и заступил ей дорогу, а блондин схватил за руку. Обнаружилось, что и у него татуировки, во всяком случае, я разглядел перстни на пальцах. Мама тоже вскочила на ноги и закричала:
– Что вы делаете! Прекратите!
А эти даже не обратили на нее внимания. И когда Валя с негодованием вырвала руку, этот блондин в перстнях схватил всей своей татуированной пятерней Валю прямо за лицо и с силой впечатал ее в песок, так что земля загудела:
– Будешь ты еще мне дергаться, мандавошка!
Не мешкая, они схватили рыдающую Валю, один за одну ногу, другой за другую, и поволокли в заросли ивы, хохоча и подвывая.
Мы оба орали, бежали следом, я хватал их сзади, мама колотила им по спинам:
– А ну пустите ее, пустите, подонки, подонки!
Они остановились, блондин обернулся и лениво ударил маму в плечо, отчего она кубарем полетела на землю. Я дико заорал и принялся лупить его что есть мочи, но он врезал мне ногой в бок с такой силой, что у меня остановилось дыхание.
Мама вскочила первой и снова бросилась очертя голову отбивать Валю:
– Мерзавцы, звери, подонки!
Тут этот мускулистый брюнет, стилем плавания которого лишь недавно восхищалась мама, свободной рукой схватил ее за горло и прошипел прямо в лицо:
– Задушу, падаль!
Я с трудом поднялся, наглотавшись слез и песка. Ослепленный неизведанной прежде ненавистью, я схватил какой-то увесистый камень и со стоном запустил брюнету в голову. Камень, просвистев на полметра выше, врезался в отлом берега, туда, где построили свои укрытия ласточки-береговушки.
– Да ты че творишь, потрох сучий!
Тяжело дыша, я начал шарить глазами в поисках нового камня, но, как назло, ничего рядом не нашлось. Мама страшно захрипела, брюнет продолжал стискивать ей шею своей ручищей. Но тут блондин вдруг отпустил щиколотку Вали, не спеша достал сигареты, прикурил и, не глядя на нас, произнес, обращаясь к товарищу:
– Хер с ними, пусть сваливают!
Брюнет посмотрел на него, пожал плечами, оттолкнул маму, отчего она села на песок, стала судорожно втягивать в себя воздух и сразу закашлялась. Затем он отцепился и от Вали.
Хотя место было кричи не кричи. Скорее всего, просто стало неохота возиться, шума много, а потом, мало ли, убивать придется, закапывать. А у них тут дела какие-то, кореш ждет.
Мама медленно встала, ощупывая горло. Не переставая кашлять, она схватила трясущуюся от рыданий Валю, которая уже мало что соображала, и потащила ее за собой к дороге. А я, в секунду собрав наши пожитки, полетел их догонять.
Первый километр мы бежали не останавливаясь, поминутно оглядываясь – а вдруг те передумали. Потом выдохлись, но все равно шли очень быстро. Нам все мерещились их оскаленные пасти и чудились их голоса.
Валя хоть немного успокоилась, но несколько раз принималась дрожать и плакать в голос. Как нарочно, и попуток никаких не было. Когда мы наконец добрались до дома, Валя дала волю чувствам, и только стакан самогонки ее немного успокоил. Спустя час-другой мы смогли рассказать, что же с нами случилось, и Валина мама тут же принялась суматошно бегать по хате взад-вперед и приговаривать:
– Ох ты, лишенько, лишенько! Ничого, ничого! Слава тоби, Хосподи, слава, що живы! Чи живы, ось и добре! Не вбилы, ось и добре! Слава тоби, Хосподи, слава, що живы!
Больше мы на реку не ходили.
Через три дня за Сашкой приехала мать, старшая сестра Вали, и в тот же вечер его увезла. Мне она очень не понравилась, ходила по хате задрав нос, со своей халой на голове, а когда заявилась, то с мамой и не поздоровалась. И вообще за то время, что она тут была, нас просто не замечала. Наверное, квартиранты, что не платят гроши, считались у нее за последний сорт людей. Валя, видя такое, немедленно начала нас стесняться, желая сделать приятное своей сестре.
Сашка тоже сразу перестал со мной общаться и в конце так и не попрощался, вот каким чутким парнем оказался, а вовсе не тупым, как считала мама. Эх, а я ведь хотел его в Москву взять пожить, салют показать. Только у самых ворот он остановился и принялся было за свое:
– Исты хочу!
Но тут же получил от своей мамаши увесистый подзатыльник, втянул голову в плечи, подхватил чемоданчик и поспешил к грузовику, что ждал на улице. Настало и нам время уезжать, пятая неделя пошла, не шутки. Билет удалось взять лишь до Брянска, мама, как всегда, досидела до последнего. Даже я понимал, что тридцатого августа все ломанутся с курортов в Москву. Конечно, лучше бы пораньше вернуться, ну да что уж теперь. А тут еще и в новую школу идти. В нашей за несколько дней до каникул четвертый этаж обвалился на третий, хорошо, дело было ночью, а так бы несколько классов похоронили. Поэтому школу закрыли, а учеников перевели кого куда. Наш класс получил место в школе неподалеку, повезло. Хотя непонятно пока, как там встретят, надо всем вместе держаться, обычное дело.
Еще было ясно, что нашу новую трехкомнатную квартиру придется разменивать, а я ведь там и не пожил толком. Значит, опять новая школа предстоит, уже четвертая, а переезжать так не хочется.
За день до отъезда Сашки, уже ближе к вечеру, гуляя с ним и с Иркой, мы набрели в степи на оазис. Это был заброшенный яблоневый сад, впервые за месяц мы увидели яблоки и с ходу на них набросились, особенно усердствовал Сашка.
Наевшись до отвала, мы набили за пазуху сколько могли яблок и приволокли домой. Но эти мы нарвали с какой-то другой яблони, они были твердые, еще не зрелые и не сказать, чтоб вкусные. Даже Сашка к ним не проявлял интереса. Я свалил их под кровать, чтоб потом взять в Москву.
– Только яблок твоих не хватало! – узнав о моих планах, заявила мама. – Ты что, забыл, нам ведь еще грибы везти!
Да, точно, грибы эти! Но оставлять яблоки, единственную здесь мою добычу, было жаль. И с обеда сгрыз не менее десятка. Я же сюда именно для этого приехал. Фрукты есть, сил набираться.
Проснулся я от ощущения, что меня перепиливают ржавой пилой. За окнами еще не рассвело, мама спала рядом. Чтоб не разбудить ее, я тихонько встал и, стараясь не охать, вышел во двор. Выворачивать меня стало тут же, на грядках, в двух шагах от дощатого туалета, до которого я не смог дойти.
Потом все проснулись и начали бестолково суетиться. Лекарств на этот случай не нашлось ни в нашем доме, ни у соседей, а мама, та вообще никогда их собой не брала. Поэтому в меня начали пихать все, что было, от анальгина до валидола, и смотрели, что будет.
Самое интересное – мне не становилось лучше, а можно сказать, наоборот. От боли разрывало, в голове звенело, ноги стали ватные, руки тоже. Я лежал, стонал, периодически вскакивал, бежал к туалету, где меня выворачивало. А когда плелся обратно падать на койку в хате, то думал: вот действительно я идиот, права мама. Даже хуже Сашки, тот хотя бы никогда так не мучился.
Мама страшно переживала, через каждые пять минут спрашивала, не лучше ли мне, хотя и сама могла догадаться, что нет.
– Как же мы поедем! – все приговаривала она, начиная взволнованно расхаживать туда-сюда, потом подходила, садилась рядом и спрашивала: – Ну что, тебе не легче?
Я ничего не отвечал, сил не было, а когда пытался, опять подкатывала мутная волна, а подниматься и ползти к туалету я уже не мог. От одной мысли о скорой дороге хотелось тотчас же умереть. Добрые хозяева принесли тазик и поставили в изголовье. Валина мама что-то шептала Вале на ухо, а та лишь отмахивалась:
– Та ни, поидуть, никуды не подинуться!
У них и без нас забот хватало, на днях колорадский жук пожрал всю картошку, и нужно было думать, как пережить зиму.
А время поезда неумолимо приближалось.
Видимо, в какой-то момент меня оставило сознание, поэтому дальнейшие события я почти не помню. Совсем не помню, как мы добирались до станции, как меня вносили в поезд, как затаскивали вещи. Помню только, что, когда уже поехали, я попросил воды, но у мамы не нашлось. Жаль. Это было первое желание влить что-то в себя, а не наоборот. Потом я обнаружил себя на верхней полке, и уже была вода, вернее, стакан чаю, первый нормальный чай за месяц. Потом я опять спал, и спал долго-долго. Когда проснулся, эта страшная боль почти ушла, оставшись тупым гвоздем где-то там, глубоко.
Я даже начал вполглаза следить за карточной игрой двух мужиков, что сидели на боковых местах. Игра была какая-то странная, их партии продолжались не более минуты. Не успевали они раздать по три карты, как буквально сразу принимались раздавать по новой. А поезд шел медленно-медленно, чаще не ехал, а стоял, и за окном начало темнеть.
Я снова заснул, и, когда проснулся, был уже Брянск. Мама оставила меня сидеть на чемодане, а сама побежала в ночь. Там, у дальнего конца платформы, угадывалось шевеление серой массы людей, и долетали отголоски нестройного гула. Тут меня начало знобить с такой силой, что даже зубы стали лязгать. Я все сидел и дрожал на этом темном пустом перроне, и стук моих зубов заглушал свистки проходящих тепловозов.
Спустя час мама пришла и сообщила, что билетов нет и сказали, что и не будет, но через два часа должен проходить поезд на Москву, и ходят слухи, что на него билеты начнут продавать непосредственно перед самым прибытием. И она опять побежала туда, где качалась далекая толпа, снова оставив меня одного.
Как потом рассказывала мама, когда она вернулась, к кассам подойти уже было нельзя, такая тьма народу осаждала вокзал. Очередь, которую она заняла, ей разыскать почему-то не удалось, да еще темно, час ночи. Она предприняла несколько попыток вклиниться, то там, то здесь, но без результата. И тогда от отчаяния она во всю мочь завопила:
– У меня ребенок умирает!!! Пустите, пустите, дайте пройти!!!
И толпа вдруг дрогнула и на миг расступилась.
Поезд, на который маме все-таки удалось вырвать два места в общий вагон, брали штурмом настолько остервенело, будто мы попали на съемки фильма про войну и эвакуацию. По всему было видно, что те, кто так и не смог достать билета, все равно решили убраться отсюда всеми правдами и неправдами. Люди стояли, толкались, уставшие и злые, и страшный черный поезд, что выскочил из мрака и ослепил прожектором, вдруг дал очень громкий, резкий и протяжный гудок.
Он еще не успел затормозить, как эта толпа, в семь рядов стоящая на платформе, взревела и пришла в движение. Все напирали, орали, ругались, забирались, казалось, друг другу на плечи, над головами плыли чемоданы, баулы, сумки. Мы были ничем не лучше остальных, таких же озверелых мешочников, со всеми нашими вещами, да еще с этим ведром грибов.
И опять нам повезло. В тот момент, когда поезд наконец остановился, двери вагона оказались ровно напротив того места, где мы находились.
Толпа подхватила нас, понесла вперед и вбила меня в тамбур первым. В темноте я налетел на чей-то чемодан в проходе, споткнулся, упал, но тут же вскочил. Проинструктированный мамой, что нужно занимать любое свободное место, не мешкая и не раздумывая, я на ощупь вскарабкался на третью багажную полку в первом же отсеке. Словно обезьяна, с такой быстротой и ловкостью. Непонятно, откуда только силы взялись. Вагон был набит людьми до отказа, скорее всего, залезали на всех станциях раньше. Я очень боялся, что мама отстанет от поезда, все вглядывался в проход со своей полки, пытаясь разглядеть ее в этой сутолоке и давке. По счастью, она и сама умудрилась влезть и ведро с грибами втащить, но места ей уже не досталось.
Через какое-то время, когда состав уже бежал на Калугу, сердобольная пассажирка нижней полки гостеприимно поджала ноги, выделив маме кусочек пространства, где она и сидела до самой Москвы, держась за штангу, ей даже удалось задремать. А многие так и стояли со своими чемоданами и мешками, клевали носом, будто это не скорый поезд, а тульская электричка.
Утро встретило нас на площади Киевского вокзала. Перед тем как отправиться к метро, мы остановились перевести дух, меня все еще немного пошатывало. Завтра в школу, и в моем распоряжении оставались ровно сутки отдохнуть и набраться сил перед учебным годом.
По мосту через Москву-реку навстречу друг другу ехали поливальные машины, вода била красивым серебристым веером. Солнце золотило шпиль гостиницы «Украина». Нас здесь не было всего месяц, а казалось, что лет сто. Я не трогался с места, все смотрел и смотрел, а голове у меня крутилось и крутилось: – Слава тоби, Хосподи, слава, що живы! Слава, що живы!
Москва, январь 2019Свободу Луису Корвалану!
Моей бабушке Людмиле Александровне Добиаш
Дом наш стоял на краю большой поляны. Построен он был где-то на Урале, и в нем жили другие люди. Потом, когда дом купил дед Яков, его разобрали, привезли сюда и заново сложили по бревнышку. Засадили сад яблонями, грушами да вишнями и поставили под деревьями большую скамейку.
Раньше, до того как возник поселок, тут было бескрайнее картофельное поле, разрезанное на две неравные части железной дорогой. И поляна, большая квадратная заплатка, на которую смотрели окнами полтора десятка домов, была частью этого поля, не застроенной по чистому недоразумению.
Мне иногда кажется, что с нашими соседями по поляне я познакомился еще до своего появления на свет – во всяком случае, в раннем детстве мне приходилось видеть их куда чаще собственных родителей.
Люди они были разные, жизнью жили обычной, особой дружбы с нами не водили, но и не враждовали. Кроме Полины.
Полина вообще ненавидела всех лютой ненавистью. Всех скопом и каждого по отдельности. Но мы никогда ее не обижали, ни разу не сказали худого слова, да к тому же были из тех немногих, кто покупал у нее молоко, не торгуясь. Покупала, конечно, бабушка, с ней Полина еще как-то разговаривала, хотя и ее едва терпела.
Полина была единственной, кто в нашей части поселка держал скотину. Коза паслась прямо перед домом, а корова уходила со стадом ранним утром и возвращалась к вечеру. Сначала у нее все покупали молоко, но очень быстро выяснилось, что она его немилосердно разбавляет и недоливает. Еще у Полины был муж Жора, тихий незлой пьяница, и взрослый сын Колька, которого всю его несчастную жизнь держали в психиатрической лечебнице на станции Столбовая.
Само это изящное имя – Полина – не очень-то ей шло. Она была тяжелая, коренастая, с большими красными руками. И взгляд у нее всегда был подозрительный и недобрый. Больше всего Полина любила сидеть в минуты отдыха на лавке у забора и наблюдать. По ее лицу было заметно, что увиденное ей сильно не нравилось, особенно жизнь, протекавшая за нашим забором. Ведь все у них, у этих, по мнению Полины, было не по-людски.
Вот взять, к примеру, хозяина, который Яков. Не выпьет толком, никогда не подерется, даже в праздник трезвым быть умудряется и под баян частушек не поет, да и в пивном зале «Сокол» у станции ни разу замечен не был, зато давеча вышел на поляну, на лавку уселся и давай старухе Прасковье и дочери ее Тоньке два часа о Достоевском рассусоливать, про «Братьев Карамазовых», а то те фильм посмотрели, да толком ничего не поняли. Вот он им объяснял, старался, просто соловьем пел, да уж больно все мудрено. А этим после его объяснений одно ясно стало: не про них писано, нечего и время тратить на пустое.
А уж как Яков работников нанимал! Над ним же весь поселок потешался. Понаберет распоследних ханыг, те наобещают с три короба, аванс потребуют, а после ищи их. А если и не сбегут с деньгами, так только чтоб он им еще обед выставил с водкой да с закусью. Выпьют, пожрут, попадают пьяные кто куда и поднимаются только ради опохмелки. А Яков, вместо того чтоб гнать взашей таких работников, по три раза на день им за белой в магазин бегает.
Людмила Александровна, жена Якова, та и вовсе чудная. Сядет, бывало, у себя в саду на скамейке и давай на гитаре бренькать. В небо смотрит, песен не поет, сама себя слушает. Спросили, она улыбается, мол, это просто музыка, для души, тут слов не надобно. Да какая там музыка, смех один, трень-брень. Тут собрала ватагу ребятишек. Желаю, говорит, театр детский устроить, с детьми заниматься страсть как люблю. И принялась с утра до вечера с ними стихи читать да хороводы водить, а те у нее лишь грядки потоптали да ягоды пообрывали, вот тебе и весь театр.
Позапрошлой весной поляну засадить удумала. Хорошо, говорит, чтоб вместо голой земли у нас роща была, чтоб деревца листочками шелестели, а мы б смотрели на эту благодать и радовались. Одно слово – малахольная. И как пошла ямы под саженцы копать – экскаватор не угонится, так всю весну с утра до вечера с лопатой корячилась, не разгибаясь. И ведь не лень было. А саженцы, те целыми грузовиками покупала, вот же деньги девать некуда. Мишка Босых вечером со станции шел, крепко выпимши, чуть шею себе в одной такой яме не свернул. Ох он и ругался, сожгу, говорит, к хуям собачьим их халабуду, будут знать, как рабочего человека калечить. После, как протрезвел, поутих малость, потому как Людмила Александровна его самого частенько рыть подряжала, цельный рупь за яму платила, а поначалу банку с керосином схватил, еле удержали.
И чего только не делали потом с деревьями этими – растут подлюки. А вот елки вырубили подчистую еще на Новый год. Хоть какой прок. А с остальными никакого сладу. Полина поначалу выгоняла туда свою козу да корову, но только они веточки жевать примутся, Людмила Александровна всякий раз тут как тут, точно чуяла.
– Полина, дорогая, я вас очень прошу, не надо свою скотину в рощу загонять, деревца – они живые, давайте я вам сена куплю.
Вот же дура ненормальная. Подавись ты этим своим сеном. Живые они у нее. И как только язык поворачивается.
А как автобус пустили, они с Яковом у остановки лавку вкопали. Там одного только дерева полкубометра ушло, ежели не поболе. Да еще и работника подрядили, как обычно у них водится, сами же белоручки. Это зачем баловство такое – тратиться, доски эти километр на себе переть, неужто постоять нельзя? Мы, говорят, не только за-ради себя, мы и для других тоже. Может, нас за это кто добрым словом вспомнит. Ага, жди, авось дождешься.
А в доме у них, в самом углу – не поверишь, иконы висят, лампадка горит. Полина давно такого не видывала. У самой в избе все честь по чести, на стенке ковер с лебедями и карточка с Лениным. Да неужто у вас кто в Бога верит? А Людмила Александровна ей: мол, я и верую. Чудно. Вроде грамотная, книжки читает, а поди ж ты.
– Так, может, вы и в церковь ходите?
– Хожу, – говорит, – и в Москве стараюсь, и тут не забываю, правда, в Подольск ездить приходится, ближе храма-то нету. Вы же знаете, трое внуков на мне, поэтому не всегда к заутрене получается.
А сама сидит за столом и на машинке печатает.
– Что печатаете, Людмила Александровна, письмо, заявление али другой какой важный документ?
– Да нет, Полина, не письмо, – улыбается, – я новый рассказ сочинила, у меня уже много рассказов вышло, в «Огоньке», в «Семье и школе». Вот хочу снова им отослать, может, возьмут?
Ну, понятно теперь, откуда деньги у них. Там небось тыщи огромные платят в журналах этих. А Яков, тот вроде какой начальник в Москве, наверняка при большом окладе. Эх, деньги к деньгам.
С того лета Полина подняла им цену на молоко вдвое и разбавлять стала сверх обычного, а они все ходят да спасибо ей говорят, ну не дураки?
Зимой, когда они все вдруг на неделю в Москву съехали, решили денежки да золотишко в доме поискать. Все углы, все щели обшарили, даже в подполе землю мерзлую рыли, а ничего не нашли. Видать, с собой в город увезли, с них станется.
Спросила у Борисыча – он сосед Якова через забор: где же они деньжищи свои прячут? Тот лишь рукой махнул. Что ты хочешь, говорит, у евреев всегда денег навалом, а вот поди их найди, деньги эти. И сплюнул в сердцах.
Так вот они, оказывается, кто! Евреи! Борисыч в этом вопросе разбирается. Он в Египте недавно в командировке был, как раз когда там у них с евреями война приключилась. Еще Борисыч пояснил, что еврей у них вроде один Яков, и фамилия его – Быховский, самая что ни на есть еврейская. Людмила Александровна, та, кажись, русская, но коль она евреева жена, то и сама, стало быть, не лучше. Вот и ты, Полина, если б за еврея пошла, то сама бы еврейкой стала.
Тьфу, типун тебе на язык!
Пришла Полина домой, села за стол и крепко задумалась. Не зря, не зря люди евреев не любят. Не любят – значит, есть за что.
* * *Дача наша была для нас троих особенным местом. Обычно на даче живут только летом, а мы с бабушкой провели там четыре года. Когда ею вдруг овладела идея жить одной с детьми, в избе, подальше от суеты, от городского шума, она быстро собралась, взяла троих внуков в охапку и уехала прочь из Москвы. И там принялась учить нас всему тому, что ей было самой интересно. Вот поэтому мы бегло читали в четыре года, в пять знали наизусть Евангелие, а в шесть играли на гитаре.
Здесь, в углу сада, у мамы отошли воды, начались схватки, и хотя ее успели отвезти в Подольск, бабушка утверждала, что я родился именно тут, под смородиновым кустом. И мне эта версия очень нравилась. Наверное, еще и поэтому я всю жизнь чувствовал странное притяжение этого места.
Родителей своих мы видели редко. Зимой нас почти не навещали, а вот летом приезжали целой оравой. Бабушка не сильно жаловала эти визиты, по ее собственным словам, от добровольных помощников, идиотов обоего пола, была лишь суета, мешающая педагогическому процессу.
Как я понял позже, бабушка наша, пребывая в постоянном искреннем заблуждении, пыталась продолжать традиции народничества из ее любимых романов. Думаю, что поселок виделся ей этакой патриархальной деревней, населенной добрыми степенными крестьянами с их милой детворой. И, желая полностью слиться с ними, стать частью этой идиллии, бабушка изо всех сил приспосабливалась, старалась говорить на простонародный манер, и даже платочек себе повязывала, словно деревенская бабка. Беда в том, что жители рабочей слободки, годами не просыхающие, бьющие смертным боем своих жен, и близко не были похожи на героев столь почитаемого бабушкой Толстого. Так же как и их отпрыски, для которых зарубить щенка или утопить котенка было плевым делом, уж точно не являлись некрасовскими крестьянскими детьми.
Для выполнения этой народнической миссии бабушке довольно скоро стало недостаточно нас троих, особенно когда выяснилось, что в поселке полно людей, не умеющих ни читать, ни писать. И она с горячим рвением взялась искоренять неграмотность среди местных жителей. Старухи приходили по очереди, с букварями под мышкой, усаживались за стол и заскорузлыми пальцами водили по страницам.
Обычно бабушка пристраивалась рядом и не сразу, давая время приготовиться, говорила очередной своей ученице:
– Ну что, Евдокия Васильевна, приступим?
Старуха тяжело вздыхала, кивала, долго разглядывала букву, терла ее пальцем, хмурилась, беззвучно шевелила губами, затем с превеликим трудом выдавливала:
– Кы!
– Очень хорошо, Евдокия Васильевна! – подбадривала бабушка. – Только не «кы», а «к»!
– К! – немного подумав, соглашалась та и переходила к следующей букве. – А!
– Правильно! – Бабушка с наслаждением прикрывала глаза. – А теперь эти две буквы вместе!
– Ка! – с превеликим трудом соединяла тайные знаки Евдокия Васильевна и, чувствуя, что не ошиблась, так как бабушка не возражает, переходила к третьей: – Р!
– Прекрасно! – отзывалась бабушка. – И что же вместе у нас получается?
Евдокия Васильевна брала долгую паузу, с сомнением качала головой, напряженно смотрела в букварь, собиралась с духом и наконец, будто ворона, каркала:
– КАР!
– Все верно, – кивала бабушка, – вот видите, как это просто! Дальше!
– Т! – ободренная, продолжала Евдокия Васильевна и тут же штурмовала новую высоту. – О!
– И вместе?
– КАРТО! – удивляясь самой себе, переходила на шепот та, уставившись на страницу и часто моргая, потом, после некоторого замешательства, вдруг отчаянно выстреливала: – Ш! К! А!
– И что же в результате??? – от возбуждения приподнималась со своего стула бабушка. – Если все это прочитать вместе, Евдокия Васильевна?
– КАР! КАРТ! ОШ! ШК! КАРТОШК! КАРТО! ШКА!
Вдруг потрясенная, впервые за все занятие оторвав взгляд от букваря, она поднимала глаза и выдыхала:
– КАРТОШКА!!!
И через секунду повторяла, как бы не веря:
– КАРТОШКА!!!
И темное ее лицо вдруг озарялось таким невероятным светом счастья, от всего сразу, но главное – от первого прочитанного в долгой и нелегкой жизни слова, что даже нам невольно передавался этот восторг, мы смеялись и аплодировали.
– Людмил Ляксандровна! – отчаянно взмахивая рукой, весело предлагала Евдокия Васильевна. – Давай еще раз почитаем!
А потом все пили чай.
Но самое острое мое любопытство вызывали странницы-богомолки. Это были особые старухи, они не так часто захаживали, но благодаря какой-то их тайной почте знали, что в поселке недалеко от Подольска живет набожная женщина, и сама в Христа верует, и божьих людей привечает. Выслушает, к столу позовет, на ночлег оставит, еще и на дорожку даст рублик-другой.