Через пару дней я стал избегать ничего не понимающего Сережу. Как-то больше не хотелось слушать эти рассказы о подвигах наших танкистов и десантников на улицах Праги. Мне было трудно объяснить, но передо мной постоянно возникала моя бабушка Людмила Александровна Добиаш, подолгу разглядывающая одну и ту же картинку в альбоме.
– Злата Прага! – восклицала бабушка, показывая рисунок красивого города с мостами через реку, башнями и соборами.
– Вот земля твоих предков, Алешенька, – объясняла бабушка, – как же мне хочется хоть одним глазком, хоть когда-нибудь увидеть ее!
Бабушка никогда не увидит свою Злату Прагу, за нее это сделал Сережа в шестьдесят восьмом.
Родительский день
Ровно через десять дней после моего приезда в лагерь мне исполнилось пятнадцать лет. Когда об этом событии было объявлено на утренней линейке и для вручения подарка я был вызван на подъем флага, то был встречен такими овациями, которых не слышал в свой адрес прежде никогда. Хлопали и кричали «Ура!» не только старшие отряды, но и малыши, и даже часть обслуживающего персонала.
Дежурным вожатым в тот день был Виталик Хуторской, ему и была предоставлена честь официального поздравления. Он с нескрываемым равнодушием вяло помял мою руку в своей потной ладони и протянул маленькую коробочку с подарком. Я взял ее, так же равнодушно поблагодарив, и машинально на эту коробочку посмотрел. Потом я опять посмотрел на Хуторского, потом опять на коробочку.
– Чего застыл? – тихо, чтобы никто не слышал, сквозь зубы процедил Виталик. – Давай шагай, добавки не будет!
У нас существовала пионерская загадка насчет того, кто же это такой, вонючий, толстый, волосатый, на ХУ начинается, на Й заканчивается. Ответ – вожатый третьего отряда Виталик Хуторской.
Сбоку на коробочке с моим подарком, вязью, тремя буквами было написано ХУИ! Именно ХУИ, то есть во множественном числе, и когда я пустил эту коробочку по рядам, весь первый отряд стал валиться от хохота на газон, как от солнечного удара. Слава богу, что линейка в этот момент закончилась, а то бы не сносить нам головы, Виталик не терпел шуток от пионеров.
В столовой именной подарок Хуторского мне вернул Шурик Беляев, показав, что с другого боку маленькими буковками значилось: Волоколамская фабрика «Художественное изделие». Вот такая аббревиатура – и это в чистое советское время.
А в коробочке был меленький деревянный истуканчик вроде матрешки, кстати, такой… пенисообразный. Фигурку я потерял почти сразу, а коробочку хранил много лет и всем ее показывал.
Ну а празднование моего пятнадцатилетия в неформальной обстановке, за неимением наличных средств, было решено отложить до родительского дня, который должен был состояться совсем скоро, а точнее сказать, назавтра.
Как же я всегда ждал родительского дня! Часы считал, минуты. Единственное радостное событие в череде тусклых лагерных будней. Ведь это означало, что приедет мама, а значит, я получу частичку дома, из которого меня так безжалостно вырвали. И чем младше был, тем острее была разлука. А когда мама уходила от главных ворот на автобус и я бежал за ней вдоль забора, казалось, сердце разорвется от горя.
А тут, в «Дружбе», я вдруг с удивлением почувствовал, что и думать забыл о таком событии, как родительский день. Только накануне и вспомнил, когда вокруг стали говорить о том, что нужно бы завтра слупить с родителей деньжат под каким-нибудь благовидным предлогом. Вспомнил и устыдился.
С самого утра я немного волновался, а вдруг маме скажут, тот же Мэлс Хабибович или Чубаровский, что я балбес и разгильдяй. Ведь я уже разок попался за территорией, далеко не всегда находился в палате после отбоя, а позавчера самовольно покинул пост на главных воротах во время дежурства. Но напрасно я переживал. Мэлс Хабибович, завидя нас, дружески с мамой побеседовал, его водитель Сережа так вообще подъехал на своем зеленом «москвиче», вышел и церемонно пожал мне и маме руки, а детдомовец Леня, тот и вовсе выдал номер:
– Я, – заявил Леня, – сразу понял, что Мотор ваш – классный пацан! Пока он здесь не нарисовался, мне ни одна собака закурить не давала, приходилось бычки у бревнышка досасывать. А когда я у него покурить стрельнул, так Леха всю пачку протянул, не стал жлобиться, как некоторые!
– Алеша, неужели ты куришь? – в священном ужасе всплеснула руками мама.
То, что курит малыш Ленька, ее не удивило.
– Да вы не беспокойтесь, мамаша, – сразу начал утешать ее Леня, – я вот, знаете, сколько раз бросал, и не сосчитаешь! И Леха ваш бросит, никуда не денется!
И ведь действительно бросил. Через двадцать лет.
Под конец появился Володя Чубаровский.
Он сообщил маме, что пионер я неплохой, можно сказать, хороший, что могу далеко пойти, если, конечно, меня не остановят те, кому положено останавливать, и что надо было меня отправить в «Дружбу» лет пять назад, тут бы из меня вообще пионера-героя сделали.
Перед тем как попрощаться, я получил от немного ошалевшей мамы три рубля на якобы покупку нового пионерского галстука и туманные карманные расходы. Скотина я все-таки.
А вечером мы немного выпили. Нет, конечно, не в хлам, а так, больше для порядка. Три бутылки портвейна «Кавказ», которые тайными тропами доставили гонцы – незаменимые в таком деле Вадик Калманович и Саша Беляев, – были торжественно откупорены перед ужином.
Пьем за территорией у забора – от бессознательного нежелания осквернять святую пионерскую землю. При этом подтягиваются все мальчики из нашего отряда, а кроме того, значительная часть девочек. Неофициальная часть празднования моего дня рождения прошла без особых безобразий.
После ужина в клубе крутят кино. Мы с Олей Соколовой стоим в тесной будке киномеханика, куда нас по доброте душевной пустил Боря Генкин, и смотрим на далекий экран через амбразуру в стене. Для Борьки нам приходится делать вид, что нас очень интересует фильм, который все видели уже тысячу раз. Амбразура маленькая, поэтому мы тесно прижимаемся друг к другу. Через какое-то время я хоть и нерешительно, но обнимаю Олю, правда, так, чтобы этого не заметил Борька. Она кладет мне голову на плечо, я улыбаюсь, мне щекотно от ее волос, в темноте стрекочет кинопроектор.
А через несколько дней наш отряд ушел в поход.
Гиблое место
Походы в пионерском лагере, скажу я вам, это редкостная ерунда. Меня все время удивляли дурачки, которые покупались на такую туфту. Впрочем, в лагере совсем иная шкала ценностей, чем на воле. Поэтому приходится наблюдать, как малозначительный предмет или событие приобретают совсем другой окрас, когда живешь за забором, пусть и в пионерлагере.
Помню, как-то в начале смены я поинтересовался у ребят из отряда, чем уж так хорош пионерлагерь «Березка», где нам предстояло провести почти месяц после седьмого класса. Мороженое, ответили мне. Какое мороженое, не понял я. Тогда они охотно пояснили, что здесь раз в смену дают мороженое. Что дают? «Да мороженое! – с идиотическим восторгом снова ответили мои подельники. – Неужели не понимаешь? Настоящее, в картонном стаканчике!»
Согласитесь, удивительно, когда четырнадцатилетние парни, между прочим, члены ВЛКСМ, некоторые даже с усиками, искренне считают, что раскисшего стаканчика молочного мороженого раз в месяц более чем достаточно для полного счастья. А ведь они не в тайге, они в Москве жили, где всякого мороженого завались в любой палатке.
Я видел, как два пионера решили перейти в другой отряд только потому, что им там посулили рыбалку. И они, вмиг собрав манатки, шустро побежали в соседний корпус, даже толком не попрощавшись с теми, с кем ездили в этот лагерь несколько лет. И все ради того, чтобы однажды подойти к берегу и по разу закинуть самодельную удочку, без грузила и поплавка, в грязный, заросший ряской пруд.
То ли дело мой друг Миша Кукушкин. Когда ему лишь намекнули, что нас собираются разлучить, уж больно мы куролесили, он такой вой устроил, хоть святых выноси.
Такой же профанацией, как и эта рыбалка, были почти все походы. Утром – из лагеря, вечером – в лагерь. Стоянка в паре километров на какой-нибудь чистой полянке, куда обед доставлялся на машине. Было и такое, что нас привозили и увозили на автобусе. Иногда и палаток не разбивали. В общем, не поход, а пикник. При этом вернувшихся из похода торжественно встречали на вечерней линейке, как космонавтов. Смех, да и только.
Но тот наш поход в «Дружбе» был чем-то невиданным. Сначала мы топали четыре километра до платформы Новоиерусалимская. Там Чубаровский на свои деньги купил на всех билеты, и мы проехали несколько остановок на электричке. В вагоне оказались десятка три спящих солдат-азиатов. Ни один из них не пошевелился, и это несмотря на вопли, с которыми мы взяли поезд на абордаж. Интересно, что же их в армии делать заставляют, бедных?
Потом мы вылезли на какой-то станции, посчитались и долго, часа четыре, опять топали пешком. При этом никто не орал на нас за то, что мы растягиваемся по дороге, никто не запрещал пить воду из колодцев, и даже разрешали забегать в магазины в деревнях, через которые лежал маршрут.
В магазинах мы тратим последние наши копейки на папиросы «Беломорканал» и лимонад. Весь скарб несем на себе, включая палатки, а я, помимо своего рюкзака, тащу еще и рюкзак Оли Соколовой. Оля сплетает венок из ромашек и надевает мне на голову. Я, упиваясь ролью рыцаря, не чувствую тяжести и пытаюсь бренчать на гитаре.
Наверное, мы прошли километров двадцать, прежде чем достигли конечной точки нашего пути. Только там от нескольких пионеров из числа деревенских мы узнали, что стоянка наша находится в каких-нибудь пяти километрах от «Дружбы» и в трех сотнях метров от другого пионерлагеря под названием «Кристалл».
Выдумщик Чубаровский одурачил нас, мы сделали огромный крюк для того, чтобы попасть в относительно безопасное место недалеко от метрополии. То есть Володя предпринял с нами почти то, что сделал когда-то с евреями в Синайской пустыне Моисей. Спасибо, что Володя не водил нас по Истринскому району сорок лет. Впрочем, я не уверен, читал ли Библию Володя Чубаровский.
В этом походе у нас было три ночевки – поразительное дело для пионерских лагерей нашей страны. Мы разбили палатки, нарубили дров, соорудили маленькую мачту, на которую был торжественно водружен чей-то пионерский галстук. Чубаровский быстро распределил обязанности. Кому разжигать костер, кому натаскать воды, кому рыть ямы для отходов. Балагану было поручено для поднятия боевого духа петь частушки – устали все страшно.
– Только вот что, Шурик, давай без твоих этих… лирических отступлений, – приказал Володя и сделал строгое лицо.
Лирическими отступлениями он называл частушки неприличные, коих к тому времени мы знали немало и исполняли в вожатских комнатах на бис.
Что-то типа такого:
Наступила осень, отцвела капуста,И совсем завяли половые чувства.Ближе к ужину из лагеря на зеленом Сережином «москвиче» приехал Мэлс Хабибович в компании с Юрой Гончаровым. Мэлс проверил, что никто из нас не окочурился, и вскоре отчалил, а Юра Гончаров остался и, забрав у меня гитару, долго исполнял хорошие песни. На танцах их не играли, такие песни слушать надо. Мы сидели у костра, никому и в голову не приходило прятаться в палатку. Да и что там было делать, все, кто курил, делали это безо всякого стеснения, даже парочки уже обнимались у всех на глазах, и вообще в том походе появилось такое ощущение всеобщего равенства и братства, прям как у участников Французской революции, но безо всякой там гильотины.
Когда были спеты все или почти все песни, частушки, в том числе и с лирическими отступлениями, пересказаны все смешные и грустные истории, мы просто сидели и смотрели на костер. Ведь так здорово сидеть и смотреть на пламя: внутри трещат дрова с разным тембром, иногда так тихонько зашипит, а иногда громко что-то там стреляет, всем очень тепло и уютно, а лица становятся в свете костра загадочными и красивыми, особенно у девчонок…
– Плохое мы место выбрали, гиблое! – вдруг громко сказал пионер из деревенских Сережа по кличке Бутуз. Все вздрогнули, даже сидевший рядом Юра Гончаров, настолько это было сказано неожиданно, ну и как-то совсем не в кассу.
– Да ладно тебе, нормальное место, хорош пугать! – возмутился Балаган. – Ты, Бутуз, своим сельским фольклором достал уже всех!
– А вот когда мы сюда шли, ты, Балаган, кладбище видал? – прищурился Бутуз.
– Вид-а-а-ал? – передразнил того Шурик. – Я, Бутуз, много чего видал, у меня мама акушер-гинеколог!
Все радостно загоготали, кроме деревенских. А кладбище и точно было, мы его проходили, перед тем как к нашему месту стоянки свернуть, оно там и есть, никуда не делось, до него идти быстрым шагом минут пятнадцать, не больше. Оно еще очень старым показалось и заброшенным, это лесное кладбище.
– Ну а ты знаешь, Балаган, что каждую ночь сюда на кладбище баптисты приходят, здесь деревня недалеко, и там баптисты эти самые живут! – сделав страшное лицо, продолжил Бутуз.
Оля Соколова придвинулась поближе ко мне.
– И что там им делать, этим твоим баптистам, на кладбище ночью? – спросил я Бутуза небрежным таким тоном, еще бы, все на меня смотрят, да и Оля рядом.
– Кровь они пьют там на могилах в полночь, вот что! Нам об этом старики говорили, они их там много раз видели, скажите? – обратился к своим Бутуз.
Деревенские согласно закивали. Оля прижалась ко мне, и я почувствовал, как она дрожит… Остальные девчонки тоже струхнули, сидят, глаза вполлица, да и пацаны стали на лес оглядываться. Один только детдомовец Леня, который сидел напротив, подмигнул мне так выразительно и пальцем у виска покрутил, присвистнув, мол, все они, эти из деревни, – ку-ку!
– Да какие могилы, какая кровь! – отважно произнес я. – Все вы в своей Глебовке ку-ку! Баптисты, Бутуз, не вурдалаки, они кровь у мертвецов не высасывают!
– А ежели ты такой умный, Мотор, – обидевшись за родное село, засопел Бутуз, – сходи ночью на кладбище, вот прямо в полночь и сходи! Мы тогда и посмотрим, кто из нас ку-ку!
Тут мне почудилось, что все на меня уставились с выражением некоего ожидания, а Оля вдруг заглянула мне в лицо и неожиданно рассмеялась. И как-то сразу стало очень обидно. Особенно когда ее смех подхватила добрая половина отряда. Хотя они, наверное, правы: сидеть и умничать у костра, где сорок человек, это одно, а в полночь на могилах – совсем другое. Пауза стала затягиваться ну уже совсем неприлично!
– Да запросто схожу, тоже мне, напугал ежа голой жопой! – резво вскочил я с места. – Сколько времени сейчас, Вовка? – спросил я у Антошина как у одного из немногих обладателей часов.
– Без двадцати двенадцать, – прищурившись, разглядел тот стрелки. – Да ладно тебе! – спокойно продолжил он. – Не суетись, пьют не пьют, кому какая разница!
Я и сам был не рад, что начал эту бодягу, меня и Балаган начал отговаривать, а кто точно бы меня отговорил, так это, конечно, Чубаровский, но тот минут десять назад, извинившись, ушел в палатку, намаялся с нами, горемычный. И мне продолжало казаться, что все ждут чего-то такого от меня, и особенно Оля. Я быстро собрался, выхватил у Балагана фонарь, накинул на плечи одеяло, повесил зачем-то гитару на шею, а за пояс заткнул топор.
– А топор-то тебе зачем? – ядовито поинтересовался Некрасов. – От баптистов отбиваться?
Вася победно оглянулся на всех, мол, все ли оценили, какой он остроумный? Некоторые с готовностью заржали, в том числе и Оля. Тут мне стало еще обиднее.
– А топор мне, Некрасов, для того, чтобы тебе по кумполу врезать, идиот! Так, все, я пошел, может, кто со мной хочет? – на всякий случай, безо всякой надежды спросил я.
И тут вдруг Дима, рыжий флегматичный заика, основная интеллектуальная сила нашего отряда, заикаясь, выразил полную готовность составить компанию:
– П-п-п-пойдем, Алексей, р-р-р-разомнем ноги п-п-п-перед сном!
Ну, мы и почесали с ним, я еще и подгонял его, говорил, что у нас времени в обрез, нужно к полуночи успеть для чистоты, так сказать, эксперимента. Не успели мы отойти от полянки и зайти в лес, как стало совсем темно, еще какое-то время позади звучали голоса, чей-то смех, а потом наступила тишина, не было слышно даже ветра. Только шорох наших шагов да изредка какая-то птица ночная кричала неподалеку, нагоняя страх.
Фонарь наш светил еле-еле, выхватывая лишь тропинку.
Я попытался было побренчать на гитаре, но от этого стало совсем жутко, и мы просто шли с Димой и негромко разговаривали. Я говорил о том, какие же балбесы эти деревенские, приписывают баптистам всякие страсти-мордасти, вроде участия в кровавых пиршествах на могилах.
– Да, п-п-п-понимаешь, Алексей, – отвечал Дима, – им же н-н-н-не объяснить, что баптизм то же христианство, но б-б-б-без излишней мистики, они даже и к-к-к-крестят только в сознательном возрасте! Ну, что уж тут п-п-п-поделаешь, это же все невежество наше р-р-р-российское, ну и типичная страсть к п-п-п-переиначи-ванию слов и их смысла, – грустно усмехнулся Дима, объяснив мне попутно истоки слова «фармазон».
Тут мы к повороту подошли, а у поворота совсем густой туман стоял, мы пошли молча и бесшумно, как в вате.
– Вот оно, к-к-к-кладбище! – произнес тихо Дима, взмахнул рукой и… исчез!
И я остался один в этом проклятом тумане, а кругом были тени крестов и очертания могильных холмов.
– Дима! – громким шепотом позвал я. – Дима, ты где?
А сам думаю: ну все, труба, съели моего Диму баптисты эти чертовы, сейчас и за меня примутся!
– Алексей! – раздался голос из-под земли, и я весь похолодел. – Алексей, п-п-п-пожалуйста, дай мне руку!
Липкий ужас сковал меня. Значит, Дима уже в могиле и превратился в этого. ну, вот которые.
В тумане мы не заметили яму. Может, это действительно была свежевырытая могила, а может, и обычный кювет, только Дима шагнул туда и провалился и теперь зовет меня на помощь, а я весь оцепенел и не сразу понимаю, что к чему. Дальше все было просто. Я вытащил Диму, мы побродили с ним между оградами, подивились на то, как красиво и загадочно светятся зеленым в темноте подгнившие деревянные кресты. Дима мне объяснил этот феномен, назвав его «фосфоресцирование», и мы, прихватив найденный на земле истлевший венок, двинулись обратно.
Венок был необходим как доказательство нашей отваги. Обратный путь почему-то был совсем нестрашным, я наигрывал веселые песенки, а заика Дима даже пытался подпевать. Птицы и то кричали в какой-то мажорной гамме, а фонарь, хоть и вовсе сдох, был нам уже не нужен, глаза привыкли к темноте. Вскоре стали слышны голоса, кто-то пел про клен, который шумел над речной волной, потом деревья расступились, и мы увидели костер и вокруг него наших, хотя многие уже разбрелись по палаткам спать.
Наше появление не вызвало никакого фурора, более того, нас встретили, как мне показалось, даже равнодушно. Ну, сходили и сходили, а что нет на могилах никаких вампиров, вроде все об этом знали и так. А Оля Соколова, та и вовсе сидела рядом с Андреем Тетериным, который набросил ей на плечи свою куртку, и чему-то заливисто смеялась, как полная дура. Когда я подошел к костру, она скользнула по мне равнодушным взглядом и снова принялась хохотать.
Как же так, а ведь уже казалось, что…
Я бросил венок в костер, закурил и сел подальше от хохочущей Оли. Откуда-то сбоку показался Леня, перекатывая в руках что-то круглое и черное.
– Не парься, Леха! – сказал Леня. – Из-за этих баб париться – себя не уважать, лучше поешь картошечки, я тебе испек, пока ты по могилам бегал!
Наутро Володя Чубаровский выполз из палатки, еще толком не рассвело, он растерянно оглядел пространство вокруг потухшего костра, где лежало несколько парочек из тех, которым не нашлось места в палатках, и произнес с восхищением и, как мне показалось, с тайной завистью:
– Ну, дают, акселераты!
Ему в ту пору шел уже двадцать первый год…
Поговорим о любви. О любви пионерской.
Пионерская любовь коварна и недолговечна, она гораздо более скоротечна, чем мимолетные курортные романы у старшего поколения.
Порой бывало, что какой-нибудь пионер начинал ухлестывать за одной пионеркой, через неделю за другой, а в конце смены за третьей. А бывало и так, что в одну какую-нибудь смену один парень нравится сразу четырем девочкам первого отряда и еще трем из второго, ходит такой гордый, думая, что всегда так будет, а на следующую смену приезжает – и все, не нужен никому, никто на него и не смотрит.
Все симпатии и антипатии обсуждаются, с легким налетом цинизма, обычно в палате, после отбоя, некоторые горячатся, волнуются.
Мы – а именно Балаган, Антошин и я – в этих эротических диспутах участия почти не принимаем. Всем и так ясно, что гитаристы ансамбля вне конкуренции, вот мы и не суетимся.
Но не всем так везет, иногда разыгрываются настоящие драмы, зачастую переходящие, впрочем, в комедию. Одна такая история случилась как раз в том нашем походе.
Шурик Опанасенко вдруг сильно и безнадежно влюбился. Его избранницей стала стройная девочка Катя с большими оленьими глазами, внучка одного до ужаса знаменитого академика. Она была очень красивая, эта самая Катя, но конечно же малость инфантильная для своих неполных четырнадцати лет. Шурик любил Катю с отчетливым театральным оттенком, будто разыгрывал шекспировскую трагедию.
В таком состоянии некоторые особо экзальтированные персонажи вскрывают себе вены или демонстративно уходят в монастырь. Ни на то ни на другое Шурик не решался, он просто сидел на лавочке у футбольного поля, курил, страдал и часами смотрел на то, как девушка его мечты крутит обруч в окружении подружек. У Кати это получалось по-настоящему хорошо, и она подолгу, на виду у всех, оттачивала мастерство, изводя своего воздыхателя.
– Как жизнь? – спрашивали мы у пребывающего в меланхолии Шурика.
– Да разве ж это жизнь, чуваки, моей Кате только в куклы играть, для нее эти подружки дороже, чем… короче, чуваки, дороже всего!
Затем Шурик отворачивался от нас, мол, идите себе куда шли, не мешайте страдать!
По замыслу Шурика все должен был решить этот поход, сейчас или никогда! Он жадно, в три затяжки выкурил сигарету, глубоко вздохнул и, оглянувшись, отправился в палатку, где поселилась Катя со своей подругой. Он увидел лежащую в темноте Катю, присел рядом, тяжко вздохнул и взял ее за руку. К несказанному Шурикову удивлению, рука его не была отброшена, а даже наоборот. Шурик позволил себе еще более смелое движение, и опять его поползновения не были отвергнуты! Тогда Шурик решил продолжить…
Одна из Катиных подруг по имени Наташа нравилась, правда без особого надрыва, одному нашему пионеру по имени Слава. Именно он во время утреннего перекура и рассказал нам всем про это ночное приключение.
– Я, – говорит Слава, – решил подкатиться к Наташке, посмотрел, вроде в палатке больше нет никого, вот я и прилег к ней, а она меня козлом назвала и из палатки выскочила. Ничего, думаю, походит-походит да вернется. И точно, минут через десять пришла и так нежно за руку меня взяла, прощения, значит, просит. Ну и я тоже ее по ручке погладил, мол, прощаю! Потом вдруг обниматься полезла, вообще ништяк, ну и я тоже не отстаю. Ну а потом она как начала меня целовать, у меня аж дыхание сперло! А потом. потом кто-то в палатку вошел, полог откинул, свет от костра сразу! И я гляжу, а это никакая не Наташка, а какая-то усатая рожа! Это меня Опанасенко целует!!!
Славик отчаянно плевался, ну а мы ржали как кони!!!
У других ребят были не такие сложные отношения с девушками, как у Опанасенко со Славиком. Каждый находил себе пионерку по вкусу, а самые отчаянные умудрялись влюбляться даже в пионервожатых.
Вторая смена заканчивалась, и на заключительном концерте мы сыграли куда лучше, чем на дебютном. В финальной части опять пели гимн, и снова весь зал вставал и пел, а во мне стало расти, нет, не решение, а некое чувство, которому я не мог дать тогда внятного определения.
В день отъезда на футбольном поле перед посадкой в автобусы можно было наблюдать удивительную для пионерских лагерей картину.
Детей как будто везли не по домам, а в критский лабиринт на съедение Минотавру, так много было рыдающих, причем в голос, девочек. Мальчики, конечно, не позволяли себе ничего такого, но и они в основном были сдержанны и печальны.
Исключение составляли те, кто должен был вернуться сюда в августе на третью смену через несколько дней. В числе этих счастливчиков был и я, моя путевка ждала меня в Москве, спасибо Маргарите Львовне.
Галифе с лампасами
– Доктор! Просыпайтесь, доктор! Раненого привезли! – ворвался откуда-то снаружи голос, моментально раскидав в стороны обрывки сна. Все-таки интересно устроен человек. Дома мне нужно минут десять, чтобы в себя прийти после пробуждения. Буду громко зевать, потягиваться, бормотать, глаза чесать, а тут, только Сонька коснулась плеча и громким шепотом сообщила про раненого, секунды не прошло, как я уже и с дивана вскочил, и обулся, и халат накинул, и на светящиеся стрелки своего «Ориента» успел взглянуть. Пять утра с копейками.