– Но если каждая книга – маленький огонек в этой темноте (и я в это верю, должен верить, банально это или нет, потому что я пишу эти чертовы книги), тогда каждая библиотека – это огромный, вечно горящий костер, вокруг которого каждый день и каждую ночь стоят и согреваются десятки тысяч людей. Температура этого костра не четыреста пятьдесят один градус по Фаренгейту[21]. Здесь четыре тысячи градусов по Фаренгейту, потому что мы говорим не о кухонной духовке, мы говорим о древних пылающих печах разума, о раскаленных докрасна плавильнях интеллекта. Сегодня мы празднуем закладку еще одного такого огромного костра, и принять в этом участие для меня – большая честь. Сейчас мы плюнем в глаз забывчивости и дадим толстой заднице невежества хорошего пинка. Эй, фотограф!
Стефан Куинсленд фотографирует, улыбаясь.
Скотт, тоже улыбаясь, говорит: «Сфотографируйте вот это. Ваше начальство, возможно, не захочет использовать этот снимок, но вы, готов спорить, с удовольствием добавите его к своей коллекции».
Скотт держит декоративный инструмент так, словно собирается вновь вращать его. Толпа ахает в надежде еще раз увидеть это удивительное представление, но на этот раз он их лишь дразнит. Поворачивает лопату, направляет штыком в землю, вгоняет на всю глубину, поднимает и отбрасывает землю в сторону: «Я объявляю строительство библиотеки Шипмана ОТКРЫТЫМ!»
В сравнении с аплодисментами, которые раздаются после этих слов, прежние кажутся вежливыми жидкими хлопками, какие можно услышать на проходном теннисном матче на первенство школы. Лизи не знает, удалось ли молодому мистеру Куинсленду запечатлеть первую отброшенную лопату земли, но, когда Скотт вскидывает нелепую, маленькую лопатку с серебряным штыком к небу, этот момент Куинсленд точно фотографирует для потомков, смеется, нажимая на спуск. Скотт застывает в избранной позе (Лизи успевает глянуть на Дэшмайла и видит, что этот джентльмен закатывает глаза, повернувшись к мистеру Эддингтону – Тонеху). Потом опускает лопату, держит ее за черенок обеими руками и улыбается. Пот маленькими капельками блестит у него на щеках и на лбу. Аплодисменты начинают стихать. Толпа думает, что он закончил. Лизи придерживается иного мнения: он еще только на второй передаче.
А когда Скотт чувствует, что они снова его слышат, он втыкает лопату в землю второй раз.
– Это за неистового Билла Йейтса! – кричит он. – Который всем давал шороху! Это за По, также известного как Эдди Балтиморский! Это за Альфи Бестера, и если вы его не читали, вам должно быть стыдно!
У него перехватывает дыхание, и Лизи начинает тревожиться. Слишком уж жарко. Она пытается вспомнить, что он съел на ленч: плотное или легкое?
– А эта лопата… – Он вгоняет штык в землю, где его стараниями уже образовалась заметная ямка, и поднимает уже полную. Рубашка на груди потемнела от пота. – Вот что я вам скажу. Почему бы не подумать о том, кто написал первую хорошую книгу, которую прочитал каждый из вас? Я говорю о книге, которая пробралась под вас, как волшебный ковер, и оторвала от земли. Вы понимаете, о чем я говорю?
Они понимали. Это читалось на каждом лице.
– Эту книгу, в идеальном мире, вы должны попросить первой, когда библиотека Шипмана распахнет свои двери. И эта лопата – за авторов книг, которые стали вашими любимыми. – Он отшвыривает землю и поворачивается к Дэшмайлу, который должен бы порадоваться мастерству Скотта (учитывая, что все это – импровизация, Скотт сыграл свою роль блестяще), но Дэшмайлу жарко, и он злится. – Я думаю, мы с этим закончили, – и пытается отдать лопату Дэшмайлу.
– Нет, она ва-ахша, – говорит Дэшмайл, акцент возвращается. – Как сувенир, знак нашей признательности, вместе с ва-ахшим чеком, разумеется. – Улыбка вновь не достигает глаз и напоминает гримасу. – А теперь давайте пойдем туда, где работает кондиционер.
– Как скажете. – По выражению лица Скотта чувствуется, что его все это забавляет, а потом он передает лопату Лизи, как передавал многие ненужные вещи, подаренные за последние двенадцать лет, которые он прожил знаменитостью: всякое разное, от декоративных весел и бейсболок бостонских «Ред сокс», запаянных в кубик из прозрачной пластмассы, до масок Комедии и Трагедии… но в основном настольные наборы из ручки и карандаша. Очень много наборов, всех ведущих фирм, «Уотерман», «Скрипто», «Шеффер», «Мон Блан»… какую ни назови. Она смотрит на сверкающий серебряный штык маленькой лопаты, ее все это забавляет так же, как и ее любимого (он по-прежнему для нее – любимый). Прилипшие комочки земли не мешают прочитать выгравированную надпись: «НАЧАЛО, БИБЛИОТЕКА ШИПМАНА», но Лизи скидывает их. И где теперь будет храниться этот необычный артефакт? Летом 1988 года рабочие апартаменты Скотта еще строятся, хотя адрес уже есть, и он начал складировать приходящую корреспонденцию в различных клетушках амбара. На многих картонных коробках он написал: «СКОТТ! РАННИЕ ГОДЫ!» – большими буквами черным маркером. Скорее всего серебряная лопата встанет или ляжет рядом, и штык больше не сверкнет на солнце. Может, она положит ее туда сама, с биркой «СКОТТ! СРЕДНИЕ ГОДЫ!», ради шутки… или как награду. Такие странные, неожиданные подарки Скотт называет…
Но Дэшмайл уже сорвался с места. Больше не сказав ни слова (словно вся эта история вызвала у него отвращение и ему хочется как можно быстрее расплатиться), он шагает через прямоугольник привезенной земли, обогнув ямку, вырытую Скоттом. После последней отброшенной лопаты она стала особенно заметной. Каблуки черных, сверкающих я-ассистент-профессора-делающий-карьеру-и-не-забывайте-об-этом туфель при каждом шаге глубоко уходят в землю. Дэшмайлу приходится прилагать немало усилий, чтобы сохранить равновесие, и Лизи уверена, что усилия эти не поднимают ему настроение. Тони тут же присоединяется к нему, на лице написана задумчивость. Скотт выдерживает короткую паузу, словно пытаясь разобраться что к чему, потом присоединяется к этой парочке, вклиниваясь между принимающим-сопровождающим и временным биографом. Лизи следует за ними, как ей и положено. Скотт так порадовал ее, что она на какое-то время забыла про знамение, предвестник дурного,
(разбитое стекло утром)
но теперь это чувство вернулось,
(разбитые сердца вечером)
и очень сильным. Она думает, что именно поэтому все мелкие детали кажутся ей такими существенными. Она уверена, что мир придет в норму, как только они попадут в помещение, где работает система кондиционирования. И как только она вытащит из задницы эту мерзкую полоску материи.
Все почти закончено, напоминает она себе, и (какой забавной может быть жизнь) это тот самый момент, когда день начинает рушиться.
Сотрудник службы безопасности кампуса, который старше остальных обеспечивающих порядок на церемонии (восемнадцать лет спустя она идентифицирует его по газетной фотографии Куинсленда как капитана С. Хеффернэна), поднимает веревочный барьер на дальней стороне прямоугольника привезенной земли. Запоминается он ей только одним: на рубашке цвета хаки у него, как мог бы сказать ее муж, «большущая бляха». Скотт и оба его спутника ныряют под бархатную веревку синхронно, словно один человек.
Толпа тоже движется к автомобильной стоянке вместе с главными участниками церемонии… за одним исключением. Блонди не направляется к автомобильной стоянке. Блонди все еще стоит с той стороны прямоугольного участка привезенной земли, которая обращена к автомобильной стоянке. Несколько людей сталкиваются с ним, и ему все-таки приходится отступить назад, на выжженную землю, где в 1991 году распахнет двери библиотека Шипмана (естественно, если можно верить обещаниям главного подрядчика). Потом он начинает двигаться против потока, расцепляет руки, чтобы оттолкнуть девушку, которая возникает слева от него, а потом юношу, появившегося справа. Губы его по-прежнему шевелятся. Поначалу Лизи вновь думает, что он молится про себя, но потом слышит несвязные слова, какую-то галиматью (такое мог бы написать плохой подражатель Джеймса Джойса), и впервые ее охватывает настоящая тревога. Такие странные синие глаза Блонди сфокусированы на ее муже, только на нем и ни на ком больше, и Лизи понимает, что он не собирается обсуждать отъезжающих или скрытый религиозный подтекст романов Скотта. Это не простой ковбой глубокого космоса.
– Колокольный звон движется по улице Ангелов, – говорит Блонди (говорит Герд Аллен Коул), который большую часть семнадцатого года своей жизни провел в дорогой частной психиатрической клинике в Виргинии, откуда его выписали с диагнозом «здоров». Лизи слышит каждое слово. Они долетают до нее сквозь шум толпы, гул разговоров с той же легкостью, с какой острый нож разрезает кекс. – Этот давящий звук все равно что дождь по жестяной крыше! Грязные цветы, грязные и сладкие, вот как колокола звучат в моем подвале, как будто ты этого не знаешь!
Правая кисть, которая чуть ли не вся состоит из длинных пальцев, движется к подолу белой рубашки, и Лизи точно понимает, что сейчас произойдет. Понимание приходит к ней от телевизионных образов
(Джордж Уоллес Артур Бреммер[22])
из детства. Она смотрит на Скотта, но Скотт разговаривает с Дэшмайлом. Дэшмайл смотрит на Стефана Куинсленда, раздражение, написанное на лице Дэшмайла, говорит фотографу: «Хватит! Достаточно! Фотографий! Для одного дня! Спасибо!» Куинсленд смотрит на фотоаппарат, что-то там поднастраивает. «Тонех» Эддингтон уставился на блокнот, что-то записывает. Лизи ловит взглядом копа в рубашке цвета хаки с бляхой на ней. Коп смотрит на толпу, да только на другую часть долбаной толпы. Такое невозможно, не может она видеть всех этих людей и Блонди, но она может, она видит, видит даже, как двигаются губы Скотта, произнося слова: «Думаю, все прошло очень даже неплохо», – эти слова он часто произносит после подобных событий, и о Боже, и Иисус Мария, и Иосиф-Плотник, она пытается выкрикнуть имя Скотта и предупредить его, но горло перехватывает, оно превращается в сухую, шершавую трубу. Лизи не может вымолвить ни слова, а Блонди уже задрал подол большой белой рубашки, и под ним пустые петли для ремня, плоский, безволосый живот – живот форели, а к белой коже прижата рукоятка револьвера, которую обхватывают его пальцы, и она слышит, как он говорит, приближаясь к Скотту справа: «Если это закроет губы колоколов, работа будет закончена. Извини, папа».
Она бежит вперед или пытается бежать, потому что ноги словно приклеились к земле, а впереди чьи-то плечи – это студентка, в топике на бретельках, волосы перевязаны широкой белой лентой, на ней надпись «НАШВИЛЛ» синими буквами с красной окантовкой (видите, как она все подмечает), и Лизи отталкивает ее рукой, которая сжимает серебряную лопатку, и студентка недовольно восклицает: «Эй!» – да только звучит это «эй» медленно и растянуто, словно запись для пластинки 45 оборотов в минуту проиграли на 33 с третью оборотов, а то и на 16. Весь мир ушел в горячий деготь, и целую вечность студентка с бретельками топика на плечах и «Нашвиллом» в волосах заслоняет от нее Скотта. Лизи видит лишь плечо Дэшмайла. И Тони Эддингтона, который пролистывает свой чертов блокнот.
Потом студентка открывает обзор, и Лизи вновь видит Дэшмайла и своего мужа, видит, как голова ассистента профессора поднимается, а тело напрягается. Лизи видит то, что видит Дэшмайл. Лизи видит Блонди с револьвером (как потом выясняется, это «ледисмит» калибра 0,22 дюйма, изготовленный в Корее и купленный на распродаже в южном Нашвилле за тридцать семь долларов). Во времени Лизи все происходит очень, очень медленно. Она не видит, как пуля вылетает из ствола (можно сказать, не видит), но слышит, как Скотт говорит негромко, растягивает слова, так что на всю фразу у него уходит секунд десять, а то и пятнадцать: «Давай обговорим это, сынок, хорошо?» А потом она видит, как дульная вспышка желто-белыми лепестками расцветает на срезе никелированного ствола револьвера. Она слышит хлопок – жалкий, несущественный, словно кто-то схлопнул обертку от чипсов, сжав ее в кулаке. Она видит Дэшмайла, этого трусливого южанина, который бросается влево. Она видит, как ноги Скотта подаются назад. А вот подбородок продолжает двигаться вперед. Сочетание это странное, но изящное, словно некое танцевальное па. Черная дырка появляется на правой стороне его спортивного покроя пиджака. «Сынок, видит Бог, ты не хочешь этого делать», – говорит он, вновь растягивая слова во времени Лизи, и даже во времени Лизи она может слышать, как его голос с каждым словом становится все тише, пока не перестает отличаться от голоса летчика-испытателя в барокамере. И однако Лизи думает, что он еще не знает о ранении, она в этом почти уверена. Полы его пиджака раскрываются, как ворота, когда он командным жестом протягивает к Блонди руку, и тут же Лизи отмечает для себя сразу два момента. Первое: рубашка под пиджаком окрасилась в красное. Второе: ей наконец-то удалось перейти на некое подобие бега.
– Я должен положить конец всему этому динг-донгу, – говорит Герд Аллен Коул ясно и отчетливо. – Я должен положить конец этому динг-донгу ради фрезий.
И Лизи внезапно осознает, что, как только Скотт умрет, как только непоправимое свершится, Блонди покончит с собой или попытается это сделать. Но пока он должен закончить начатое. Окончательно разобраться с писателем. Блонди чуть поворачивает руку, чтобы нацелить дымящийся ствол револьвера «ледисмит» калибра 0,22 дюйма на левую половину груди Скотта. Во времени Лизи движение это ровное и медленное. Первая пуля пробила Скотту легкое; теперь Блонди хочет повторить то же самое с сердцем. Лизи знает, что не может этого допустить. У ее мужа есть шанс остаться в живых, но для этого нужно помешать этому несущему смерть психу всадить в него еще один кусочек свинца.
Словно отказывая ей в этом, Герд Аллен Коул говорит: «Это никогда не закончится, пока ты не упадешь. Ты несешь ответственность за весь этот бесконечный звон, старичок. Ты – ад, ты – обезьяна, и теперь ты – моя обезьяна!»
В этих последних фразах хотя бы улавливается некое подобие здравого смысла, и времени, необходимого для того, чтобы произнести их, как раз хватает Лизи, чтобы сначала замахнуться лопаткой с серебряным штыком (тело знает свою задачу, и руки уже нашли свое место на самом конце сорокадюймового черенка), а потом ударить. Времени хватает, однако на самом пределе. Будь это скачки, на табло появилась бы надпись: «СОХРАНЯЙТЕ КВИТАНЦИИ. РЕЗУЛЬТАТ ОПРЕДЕЛЯЕТСЯ ФОТОФИНИШЕМ». Но когда в гонке участвуют мужчина с револьвером и женщина с лопатой, фотофиниша не требуется. В замедленном времени Лизи она видит, как серебряный штык ударяет по револьверу, подбрасывая его вверх в тот самый момент, когда расцветает дульная вспышка (Лизи видит только ее часть, и торец ствола скрыт от нее штыком лопаты). Она видит, как штык движется вперед и вверх, когда вторая пуля, никому не причиняя вреда, улетает в августовское небо. Она видит, как револьвер кувыркается в воздухе, выбитый из руки Блонди, и успевает подумать: «Срань господня! Я приложилась от души», – прежде чем штык входит в контакт с лицом Блонди. Его рука все еще между штыком и лицом (будут сломаны три длинных пальца), но серебряному штыку это не мешает. Он ломает нос Блонди, разносит правую скулу и костяную орбиту правого глаза, а еще вышибает девять зубов. Мордоворот, посланный мафией и вооруженный кастетом, не сумел бы нанести лучшего удара.
А теперь (все еще медленно, во времени Лизи) начинают собираться воедино герои призовой фотографии Стефана Куинсленда.
Капитан С. Хеффернэн увидел то, что происходит, через одну или две секунды после Лизи, но тоже столкнулся с проблемой зевак: в его случае это оказался прыщавый толстяк в мешковатых бермудских шортах и футболке с улыбающейся физиономией Скотта Лэндона на груди. Капитан Хеффернэн мускулистым плечом отшвыривает в сторону этого молодого человека.
Блонди уже падает на землю (и, таким образом, выпадает из фотографии), в одном глазу – изумление, другой заливает кровь. И из дыры, которой в скором будущем суждено снова стать ртом, струится кровь. В общем, и выстрел, и удар лопатой Хеффернэн упускает полностью.
Роджер Дэшмайл, возможно, вспомнив, что он должен быть церемониймейстером, а не большим старым зайцем-трусохвостом, поворачивается к Эддингтону, своему протеже, и к Лэндону, нелицеприятному почетному гостю, и успевает-таки попасть в кадр, пусть на заднем плане и с чуть расплывчатым, как весь фон, лицом.
Скотт Лэндон тем временем, пребывая в шоке, выходит из призовой фотографии. Широкими шагами, словно жара ему не помеха, он идет к автомобильной стоянке и к Нельсон-Холлу, зданию, в котором располагается кафедра английского языка и литературы и где есть система кондиционирования. Он шагает на удивление бодро, во всяком случае, поначалу, и немалая часть толпы движется вместе с ним, даже не подозревая о том, что имело место быть чрезвычайное происшествие. Лизи в ярости, но не удивлена. В конце концов, многие ли видели Блонди и этот маленький блядский (в смысле женский) револьвер у него в руке? Многие ли поняли, что слышали не треск обертки от чипсов, сжимаемой в кулаке, а пистолетные выстрелы? Дырку в пиджаке можно принять за пятно от земли, которую отбрасывал Скотт, а кровь, пропитавшая рубашку, еще не видна окружающему миру. Теперь при каждом вдохе он издает странный свистящий звук, но многие ли его слышат? Нет, если они и смотрят, то на нее (во всяком случае, некоторые) – сумасшедшую тетку, которая внезапно сорвалась с места и врезала какому-то парню по физиономии церемониальной лопатой. Многие даже лыбятся, полагая, что это часть шоу, устроенного для них, Дорожного шоу Скотта Лэндона. Да пошли они на хер вместе с Дэшмайлом и проспавшим все на свете копом с большущей бляхой на груди. Кто ее сейчас волнует, так это Скотт. Она сует лопату вправо, не так, правда, чтобы вслепую, и Эддингтон, их нанятый на день Босуэлл[23], берет ее. Собственно, у него только два варианта: или взять лопату, или получить ею по носу. А потом, все еще в замедленном времени, Лизи бежит за своим мужем, бодрость которого испаряется, как только он ставит ногу на пышущий жаром асфальт автомобильной стоянки. У нее за спиной Тони Эддингтон таращится на серебряную лопатку, которая могла быть артиллерийским снарядом, счетчиком Гейгера или неким предметом, созданным представителями внеземной цивилизации, и к нему подходит капитан С. Хеффернэн, ошибаясь в предположении, кто должен быть сегодня героем. Лизи ничего этого не знает, и истина откроется ей лишь восемнадцать лет спустя, когда увидит фотографию, сделанную Куинслендом, но плевать она на все это хотела, даже если бы и знала. Все ее внимание сосредоточено на муже, который уже стоит на руках и коленях на автомобильной стоянке. Она пытается вырваться из времени Лизи, бежать быстрее. И именно в этот момент Куинсленд делает свою призовую фотографию, с половиной ее туфли в правом нижнем углу, о чем он так и не догадался, ни тогда, ни позже.
6Лауреат Пулитцеровской премии, enfant terrible[24], который опубликовал свой первый роман в нежном возрасте двадцати двух лет, более не держится на ногах. Скотт Лэндон падает на палубу, как сказали бы, будь он капитаном.
Лизи делает невероятное усилие, чтобы вырваться из сводящего с ума, прихваченного клеем времени, в которое непонятным образом попала. Она должна освободиться, потому что, если не доберется до Скотта прежде, чем его закроет толпа и уже не подпустит к нему, они скорее всего убьют Скотта своей озабоченностью. Раздавят любовью.
– О-о-о-о-он ра-а-а-а-а-анен! – кричит кто-то.
И она кричит, на себя, в своей голове,
(вырывайся ВЫРЫВАЙСЯ НЕМЕДЛЕННО ПРЯМО СЕЙЧАС)
и наконец-то ей это удается. Клей, в котором она оказалась, исчезает. Внезапно она бросается вперед; весь мир – это жара, шум и потные, суетящиеся тела. Она благословляет эту реальность, где все можно делать быстро, использует левую руку, чтобы ухватиться за левую ягодицу и дернуть, выдергивает эту чертову полоску трусиков из щели своей чертовой жопы, избавляясь хоть от одной из бед, которые принес с собой этот ужасный день.
Студентка в топике, лямки которого завязаны на плечах большими бантами, едва не загораживает сужающийся проход к Скотту, но Лизи проскакивает у нее под рукой и ударяется об асфальт автомобильной стоянки. Ободранные колени замечает гораздо позже, уже в больнице, где какая-то добрая медсестра обратит на них внимание и смажет царапины мазью, такой прохладной и успокаивающей, что Лизи заплачет от облегчения. Но до этого еще далеко. Теперь же есть только она и Скотт, на краю раскаленной автомобильной стоянки, этого ужасного черно-желтого танцпола, температура которого никак не меньше ста тридцати градусов, а то и все сто пятьдесят[25]. Память пытается подсунуть ей образ яйца, которое превращается в яичницу-глазунью на черной чугунной сковородке доброго мамика, но Лизи отсекает его.
Скотт смотрит на нее.
Он лежит на спине, и теперь лицо его бледно восковое, за исключением черных мешков, которые набухают под карими глазами, да широкой ленточки крови, которая начинается в правом уголке рта и тянется по челюсти.
– Лизи! – Голос едва слышный, как в барокамере. – Этот парень действительно в меня стрельнул?
– Не пытайся говорить. – Она кладет руку ему на грудь. Его рубашка, о Господи, мокрая от крови, а под ней, она чувствует, сердце бьется так быстро и легко! Такое сердцебиение свойственно не человеку – птичке. Голубиный пульс, думает она, когда девушка с бантами лямок на плечах падает на нее. Упала бы на Скотта, но Лизи инстинктивно загораживает мужа, принимая на себя вес девушки («Эй! Дерьмо! Еб!» – выкрикивает удивленная девушка). Вес этот спине приходится держать лишь секунду, потом он исчезает. Лизи видит, что девушка выставляет руки, чтобы опереться на асфальт (Ох, ох, великолепные рефлексы молодых, думает Лизи, словно полагая себя старухой в свой-то тридцать один год), и ей это удается, но уже в следующее мгновение девушка верещит: «Ой, ой, ОЙ!» – потому что асфальт обжигает ей ладони.
– Лизи, – шепчет Скотт, и, о Боже, как же он свистит при вдохе, прямо-таки ветер в трубе.
– Кто меня толкнул? – спрашивает девушка с бантами на плечах. Она стоит раком, волосы, выбившиеся из хвоста, падают на глаза, она плачет от шока, боли, раздражения.
Лизи наклоняется ближе к Скотту. Он просто пышет жаром, отчего ее переполняет невыносимая жалость. Но в этом жару его буквально трясет. Неуклюже, одной рукой, она снимает с себя жакет.
– Да, тебя подстрелили. Поэтому лежи тихо и не пытайся…
– Мне так жарко, – говорит он. И трясти его начинает еще сильнее. Его карие глаза встречаются с ее синими. Кровь бежит из уголка рта. Она чувствует ее запах. Даже воротник рубашки мокрый от крови. Его чайное лекарство тут не поможет, думает она, не очень-то понимая, о чем думает. Так много крови на этот раз. Слишком много крови. – Мне так жарко, Лизи, пожалуйста, дай мне льда.
– Дам обязательно, – говорит она и подкладывает сложенный жакет ему под голову. – Дам, Скотт.
Слава Богу, он в пиджаке, думает она, и тут ее осеняет. Она хватает за руку девушку, которая стоит ра… нет, уже сидит на корточках.
– Как вас зовут?
Девушка смотрит на нее как на безумную, но отвечает:
– Лиза Лемке.
Еще одна Лиза, какой маленький мир, думает Лизи, но не говорит. Потому что с губ срываются совсем другие слова:
– Моего мужа ранили, Лиза. Можете вы пойти в… – она не может вспомнить названия университетского корпуса, только его функцию, – …на кафедру английского языка и литературы и вызвать «скорую»? Наберите 911…
– Мэм? Миссис Лэндон? – Коп с большущей бляхой пробивается к ней сквозь толпу, вовсю работая локтями. Приседает рядом, и его колени хрустят. Громче, чем выстрел из револьвера Блонди, думает Лизи. В одной руке он держит рацию. Говорит медленно, ясно и четко, словно с расстроенным ребенком. – Я позвонил в лазарет кампуса, миссис Лэндон. Они уже едут на своей «скорой», чтобы отвезти вашего мужа в Мемориальную больницу Нашвилла. Вы меня понимаете?
Она понимает, и ее благодарность (коп вернул тот доллар, который задолжал, и заработал еще несколько) так же сильна, как и жалость, которую она испытывает к своему мужу, лежащему на раскаленном асфальте и дрожащему, как больной чумкой пес. Она кивает, из ее глаз брызжут первые из тех слез, что прольются в достатке до того, как она переправит Скотта в Мэн: не рейсом «Дельты», а на частном самолете, с медсестрой на борту, и в аэропорту Портленда их встретит «скорая» с другой медсестрой. Теперь же она поворачивается к Лизе Лемке и говорит:
– Он весь горит… есть тут где-нибудь лед, милая? Можете вы сказать, где здесь можно найти лед? Все равно где?
Она спрашивает без особой надежды и потрясена, когда Лиза Лемке тут же кивает.