На обратном пути им не попалось ни одной машины, и в этом было что-то тревожное, словно близился конец света. Они неслись в заасфальтированном вакууме, и тут посол начал говорить. Он говорил горячо и цветисто, слова вылетали из его уст одно за другим, словно вереницы машин, компенсирующие отсутствие реального движения на дороге. Макс Офалс прекрасно владел словом, однако это был лишь один из многих приемов сокрытия его подлинных мыслей: наиболее скрытным он бывал как раз тогда, когда казался наиболее откровенным.
Бо́льшую часть своей жизни он был мышкой-норушкой, подбиравшей зернышки чужих секретов: он разгрызал чужие тайны – это была его работа – и делал все возможное, чтобы сохранить свои; когда же по собственной воле или в силу необходимости начинал ораторствовать, то прибегал к парадоксу – это была его излюбленная форма сокрытия истинных намерений.
Они мчались по пустынному шоссе так стремительно, что возникало ощущение, будто они стоят на месте, – с одной стороны океан, с другой – мигающие огоньки приближавшегося города. Макс избрал темой своего горячего монолога именно город, ибо понял, что и так сказал о себе слишком много, слишком многое приоткрыл, то есть вел себя как любитель, а не как профессионал. И вот он принялся петь славу этому городу именно за те его черты, которые принято было считать его недостатками. Он, к примеру, стал восхищаться тем, что этот город, собственно, не имеет центра. По его словам, сама идея центра есть старорежимный, олигархический и претенциозный анахронизм. Растянутую спираль этого гигантского беспозвоночного, это расплывчатое пятно, этот город-медузу из бетона и огней он назвал истинно демократическим городом будущего. Пока Индия вела машину по опустевшим магистралям, Макс пел гимны оригинальной анатомии города, устройству городского тела, питаемого частично закупоренными, но большей частью нормально функционировавшими артериями-дорогами, но не нуждающегося в сердце, которое разгоняло бы и направляло его могучую, бьющую через край жизненную энергию. То, что, по сути дела, город был лишь маской, под которой пряталась пустыня, послужило для Макса поводом восславить человеческий гений, способность человека обживать казалось бы непригодные для обитания места земного шара с помощью своей непревзойденной изобретательности, что выразилось в орошении пустыни и ее заселении. Тот факт, что пустыня отомстила захватчикам ранними морщинами и потрескавшейся кожей, послужил предлогом для нравоучительной сентенции о том, что ни одна победа не бывает абсолютной. Борьба между Землею и землянами не может закончиться полным торжеством одной из сторон, она будет продолжаться до тех пор, пока существует жизнь на планете, с попеременным успехом для сражающихся. Однако более всего Макса приводило в восторг то обстоятельство, что этот город не открывал никому своего истинного лица, был городом пришельцев, чужаков. В Запретном городе китайских императоров, говорил он, лишь обитавшие там особы императорской крови имели право на таинственность. В нашем же великолепном городе правом на тайную жизнь обладает любой. Максу, видите ли, была не по вкусу нынешняя одержимая страсть к сближению, к интимности, к выворачиванию себя наизнанку перед каждым встречным-поперечным. Город, где нет тайн, своей открытостью напоминает, по его мнению, заголившуюся шлюху, которая, раздвинув ноги, выставляет напоказ все свои сомнительные прелести; меж тем этот сложный, окутанный флером тайны город, этот эротичный центр неведомых приемов знает толк в том, как и чем возбудить и доставить неповторимое сексуальное удовольствие любому, кто в нем обитает.
Подобные солипсизмы были для нее не в новинку, знакомы были и темы, и склонность преподносить факты в полуироничной, несколько извращенной форме. Сейчас, однако, ей показалось, что в своем словоблудии он где-то преступил грань разумного и уходит все дальше и дальше, погружаясь в сумрак.
Когда он принялся петь дифирамбы могущественным гангстерским группировкам за их поразительную способность к уничтожению людской массы, когда стал превозносить самозваных художников за их небрежно нацарапанные граффити, когда принялся восхищаться землетрясениями за их зрелищное великолепие, а оползни назвал живым укором человеческому тщеславию, когда вполне серьезно стал говорить о том, как ему нравятся американские снэки, и чуть было не пустил сентиментальную слезу по поводу новейшей банальности – диетической колы, когда стал хвалить торговые центры за их неоновые вывески, а сетевые магазины со всякой дешевкой – за их «шаговую доступность», когда отказался признать, что на местных рынках торгуют всякой дрянью (к примеру, продают внешне красивые яблоки, безвкусные, словно вата, бананы со вкусом жеваной бумаги и цветы без всякого запаха), назвав всю эту продукцию торжеством иллюзии над реальностью, что, по его убеждению, является единственным непреложным фактом во всей истории существования человечества; когда он, будучи образцом честности в своей служебной (но не в сексуальной!) деятельности, признался, что в душе восхищается неким местным чином за его шальную дерзость по части коррупции, и тут же, ничтоже сумняшеся, стал расхваливать другого коррупционера за ловкость, с которой тот скрывает свои мошенничества уже целый десяток лет, Индия впервые поняла, как далеко зашел процесс старения, который он стоически скрывал даже от нее. Он утратил вкус к жизни, недуг старости сожрал его изнутри, и он потерял способность рассуждать объективно и отличать плохое от хорошего. Если процесс разрушения будет развиваться в этом направлении, то очень скоро он вообще окажется не способен к принятию какого-либо решения: выбор блюда в ресторане станет для него проблемой, и даже ответ на вопрос о том, подниматься ли поутру или стоит пролежать весь день в постели, будет ставить его в тупик. Когда же наконец перед ним с неумолимостью занесенного ножа возникнет последний, финальный выбор – продолжать дышать или перестать, – он умрет.
Они подкатили к дому. Водитель с горящими глазами стоял все на том же месте, будто и не сдвигался с него весь долгий день; у ног его раскинулся благоуханный ковер из цветов, а руки и одежда были залиты кровью. Что это? Что такое? Она сморгнула, зажмурилась, и, разумеется, все пропало. Никаких цветов не было, не было и следов крови. В безукоризненно чистой рубашке он почтительно ожидал прибытия господ, как и следует человеку его положения. К тому же он не бездельничал: пока они отсутствовали, он пригнал из гаража Макса его любимую машину – «бентли». Вот и она – солидная, большая и вполне реальная. Как это она не заметила ее сразу? Откуда у нее эти мгновенные видения? Откуда они взялись – эти проклятые галлюцинации? Может, она чем-то насолила Ольге Семеновне и та наслала на нее порчу с помощью своей картофельной ворожбы, зародившейся где-то в устье реки Волги давным-давно, в те незапамятные времена, когда на земле водили хороводы гномы? Но в картофельную магию она верить отказывалась. «Я просто переутомилась», – решила Индия. Все пройдет, нужно только как следует выспаться. Она пообещала себе перед сном таблетку. Пообещала, что будет вести неспешную, упорядоченную жизнь; пообещала себе довольствоваться успокаивающим однообразием повседневности.
– Все-таки где ты откопал этого садовника Великих Моголов? – спросила она. Отец, казалось, не расслышал ее вопроса, и она настойчиво переспросила: – Я о Шалимаре, о твоем водителе с вымышленным именем. Он хотя бы прошел письменный тест по языку?
– Пусть это тебя не волнует, – небрежно бросил он, что как раз и заставило ее забеспокоиться. – Ну, с днем рождения тебя, – заторопился Макс. – Un bisou[2].
После его убийства Индия увидит в телевизионной передаче Горбачева. Он сходил с самолета, доставившего его в Москву после неудавшегося коммунистического переворота. У него было потрясенное, помятое лицо, нечеткое, словно на акварели, пострадавшей от дождя. Кто-то задал ему вопрос, не собирается ли он выйти из коммунистической партии. Лицо его выразило растерянность, и это говорило само за себя: он потерял хватку. Партия была его колыбелью, делом всей его жизни. Отказаться от партии? Запретить ее? Да как можно! Нет, нет и нет! Все в нем протестовало, тело вибрировало, а взгляд был совсем потерянный. И в это решающее мгновение он утратил всякую политическую значимость; История промчалась мимо него, а он превратился в хичхайкера, ловящего попутки на обочине магистрали, которую он сам же и проложил в дни своей славы, меж тем как мимо на бешеной скорости летели в будущее машины-ельцины. Выходило, что и для человека Власти его дворец-лабиринт – предательски опасное место. Кончается тем, что на обратном пути ему тоже приходится прорываться сквозь стаи человекоподобных хищных птиц. Он выходит из своего дворца с пустыми руками, и толпа глумится над ним. Горбачев напомнил ей пророка Моисея, который так и не смог ступить на Землю обетованную. И отца – в тот вечер, когда он смотрел на закат.
В другой раз, в один из нескончаемо длинных дней после убийства Макса, еще одна телевизионная картинка задержала ее внимание. Это был южноафриканец, приговоренный к пожизненному заключению. Камера показала, как он выходит из тюрьмы. Его не видели так долго, что никто и представления не имел, каким стал этот новоявленный Лазарь. Последний раз его фотографии мелькали в газетах лет двадцать назад. На них был изображен крупного телосложения и свирепого вида человек с бычьей шеей, напоминавший Майка Тайсона, – пламенный революционер с горящими глазами. Однако этот, в телевизоре, был строен, высок и двигался с изящной грацией. Когда в свете юпитеров, установленных у него за спиной, она увидела его удлиненный и истончившийся, как у пришельцев из фантастических фильмов Спилберга, силуэт, ей показалось на миг, будто это ее восставший из мертвых отец. У нее потемнело в глазах… Но умершие точно не воскресают, и это не отец. А когда юпитеры выключили, Индия увидела перед собою то, чего не желал видеть Макс, – аллегорическое изображение современного мира: Нельсон Мандела, как по волшебству превратившийся из бунтовщика в голубя мира, шел рука об руку со своей мерзкой супругой Винни. Нравственность и порок, почти канонизированный святой и само воплощение испорченности – они шли, взявшись за руки, словно нежные влюбленные.
Проживая в столице мировой теле- и киноиндустрии, во всемирно известном центре звукозаписи, Макс никогда не бывал в кино, с презрением относился к телевизионным постановкам, будь то драма или комедия, не держал в доме никаких звуковоспроизводящих систем и злорадно и абсолютно точно предсказал бесславный конец этих недолговечных штучек, как и то, что их фанаты вскоре изменят им ради во многом превосходящих их по непосредственности, спонтанности и полноте ощущения реальности представлений типа хеппенинга. Однако несмотря на свои старомодные пуристские принципы, посол, подобно герою известной поэмы, ассирийцу, который под покровом ночи временами покидал свою башню из слоновой кости, спускался с гор и в обличье волка совершал нападения на стада, тоже покидал свою резиденцию на вершине холма. Он арендовал пентхаус в одном из лучших отелей города. Ходили слухи, что в этих апартаментах перебывало в довольно двусмысленном амплуа немало особ, известных в мире кино. Когда они спрашивали Макса, почему он не смотрит фильмы с их участием, он горячо уверял их, что представление типа хеппенинга дарит ему несравненно большее наслаждение; мол, то, что они делают на экране, не выдерживает никакого сравнения с тем, что они с такой непосредственностью, спонтанностью и реализмом исполняют для него в стенах роскошного отеля.
Первое дурное знамение было явлено Максу накануне смерти – в виде непредвиденного осложнения отношений с индийской кинодивой. Поначалу Макс даже не догадывался, что эта девушка с кожей цвета выжженной земли, завернутая в сари и неотступно следовавшая за ним повсюду, словно преданная ученица за наставником-риши[3], на самом деле киноактриса. Всякий раз, когда он появлялся в отеле, она ходила за ним словно тень, и когда в конце концов он пожелал узнать, что ей, собственно, от него нужно, то голосом тихим и проникновенным она поведала, что, подобно Венере, вращающейся по орбите вокруг Солнца, не смогла противиться его влиянию и не желает для себя иной судьбы, кроме как пребывать в сфере его притяжения – пусть даже на значительном расстоянии, – предпочтительно в течение всей своей жизни. Имя ее – Зейнаб Азам – ничего ему не сказало, однако у него не возникло ни малейшего желания копаться в родословной такой прелестной и задарма доставшейся кобылки. После немедленно засим последовавших любовных утех в его апартаментах она внезапно заговорила о его давней посольской службе в Индии – заговорила с безмерным восхищением, проявляя при этом поразительную осведомленность: ведь это он первый употребил выражение, которое, можно сказать, вошло чуть ли не во все книги об Индии, и теперь не проходило недели, чтобы кто-нибудь из известных индийских политиков не процитировал – и всегда с гордостью – его знаменитые слова: «Индия – это хаос, но хаос осмысленный». Она назвала его Редьярдом Киплингом среди послов, сказала, что он – единственный из всех когда-либо служивших в Индии дипломатов, кто воистину понимал ее страну, и что она и есть его награда за это понимание. Она не просила от него подарков, бо́льшую часть дня пропадала неизвестно где, но неизменно возвращалась – скромная и робкая, пока не сбрасывала одежду, после чего превращалась в пламя, которое Макс снабжал топливом довольно медлительно, но с охотой.
– Зачем тебе нужен такой дрянной старикан, как я? – смущенно спросил он однажды, потрясенный ее свежестью и красотой.
Ответ прозвучал настолько лживо, что его спасло от стыда лишь мгновенно восстановленное тщеславие, услужливо шепнувшее, что ему, должно быть, следует принять это за чистую правду.
– Чтобы боготворить тебя, – произнесла она.
Она напомнила Максу женщину, которая умерла для него двадцать лет назад. Она напомнила ему дочь. Вероятно, она была всего года на три старше Индии и лет на пять старше ее матери, какой Макс видел ту в последний раз. В какой-то момент он даже позволил себе пофантазировать на тему о том, как его дочь и его сексуальная партнерша встречаются и становятся подругами, но тут же его передернуло от отвращения, и он отмел саму вероятность такой встречи.
Зейнаб Азам была последней любовницей в его длинной жизни и трахала его с таким остервенением, словно пыталась истребить в нем память обо всех ее многочисленных предшественницах. О себе она не рассказывала ничего и, казалось, относилась с полным безразличием к тому, что он ни о чем ее не расспрашивал. Такое положение дел, которое он находил почти идеальным, сохранялось до того, предшествовавшего его смерти, злополучного дня, когда Макс совершил свой краткий и крайне неудачный выход на публику.
После его убийства всем не давал покоя один и тот же вопрос: почему после долгих лет добровольного затворничества, избавившего его от примитивного, изнурительного внимания со стороны общественности, Макс решил появиться на телеэкране – и лишь для того, чтобы в напыщенной, цветистой манере, свойственной прошлому веку, осудить гибель рая, которым был Кашмир. Подчиняясь неожиданному порыву, он позвонил давнему своему знакомому, самому известному на Западном побережье ведущему вечернего ток-шоу, и заявил о своем желании выступить в ближайшей программе. Знаменитый ведущий был немало удивлен, но безумно рад. Он давно стремился заполучить известного своим остроумием Макса в это шоу. Однажды встретившись с ним в гостях у Марлона Брандо, он был околдован гениальной неистощимостью Макса по части забавных историй и анекдотов. К примеру, Макс рассказывал о том, как Орсон Уэллс прибывал и отбывал из ресторанов через кухню, дабы удостовериться, что, пока он будет поражать своих гостей тем, что кормится одним зеленым салатом, в его лимузин погрузят коробки с профитролями и шоколадный торт; или о случае на воскресном обеде в честь испанских коллег-артистов у Чарли Чаплина, когда Луис Бунюэль в приливе сюрреалистического вдохновения решил демонтировать рождественскую елку и посрывал с нее все украшения; или о своем визите к изгнаннику Томасу Манну, схоронившемуся в Санта-Монике, который оберегал себя так, словно являл собою самый крупный бриллиант британской короны; или о пьяных амурных похождениях в обществе Уильяма Фолкнера, или о превращении блестящего Скотта Фицджеральда во второразрядного сценариста Пата Хобби, или о непостижимой связи Уоррена Битти и Сьюзан Сонтаг, будто бы встречавшихся в закусочной на углу бульвара Сансет и Орандж-стрит.
К тому моменту, когда посол, чьим хобби было изучение истории местного края, перешел к повествованию о подземной жизни таинственных людей-ящериц, будто бы обитавших в туннелях под Лос-Анджелесом, знаменитый ведущий ток-шоу больше не помышлял ни о чем другом, кроме как о том, чтобы заполучить этого экстраверта-одиночку в свою передачу. Он стал преследовать его с постоянством безнадежно влюбленного. Тот факт, что человек, презиравший кино, обладает энциклопедическими знаниями о Голливуде, был уже сам по себе удивителен и интересен. А если учесть, что человек прожил такую богатую событиями жизнь, как Макс Офалс, Макс – герой Сопротивления, Макс – непревзойденный философ, он же сокрушитель многомиллионных финансовых пирамид, – то, согласитесь, перед соблазном заполучить его в качестве гостя на ток-шоу устоять было невозможно.
Запись проводилась во второй половине дня, и сразу все пошло не так, как рассчитывал ведущий. Игнорируя все его попытки направить беседу в русло анекдотических историй, Макс разразился выспренней речью на тему так называемого «кашмирского вопроса». Его монолог, произнесенный с преувеличенной горячностью и при полном отсутствии хотя бы намека на юмор, вверг интервьюера в состояние, близкое к панике. Такую ситуацию, что не кто иной, как именно Макс Офалс, блестящий рассказчик, человек редкостного обаяния, выйдет из тени и, оказавшись в живительном, преображающем сиянии телеэкрана, обратится вдруг в скучного болтуна, чье выступление наверняка драматически скажется на рейтинге телеканала, казалось бы, невозможно было представить, и тем не менее это произошло. Присутствовавшие на записи взирали на Офалса остекленевшими от изумления глазами. У ведущего возникло ощущение, будто на него из арктических далей внезапно обрушились массы ледяной воды и реакция его обожаемой аудитории не заставит себя ждать: поток зрителей немедленно устремится к каналу его злейшего соперника, и этот выходец из Нью-Йорка, этот долговязый костлявый урод со щербатыми зубами будет плясать под золотым дождем.
– Мы, обитатели благоустроенных узилищ, мы, занимающие привилегированные места среди грешников, давно позабыли, что такое рай, – гремел Макс, не скупясь на метафоры. – Однако я видел этот рай своими глазами, я бродил вблизи его богатых рыбой чудесных озер. Если кто-то из нас и вспоминает когда-либо о рае, то у него это место ассоциируется в первую очередь с грехопадением Адама, с изгнанием из рая прародителей человечества. Только я здесь не для того, чтобы говорить о грехопадении Адама. Я пришел, дабы поведать вам о падении рая как такового, – Кашмир, этот земной рай, был превращен в ад.
Макс произносил все это в странной для опытного посла манере бродячих проповедников. Его речь отличалась от завуалированно-осторожного языка дипломата, как небо от земли, и явилась настоящим шоком для всех, кто знал в этом толк и восхищался изысканностью дипломатического лексикона. Макс гневно обрушился на фанатизм и бомбежки – и это в период недолгого затишья, когда к людям на краткий миг вернулись надежды на мир и никто не желал, чтобы его разочаровывали. Макс оплакивал погубленных в водной пучине светлооких женщин и их убиенных младенцев; он с гневом рассказывал о беспощадном пламени пожара, уничтожившего город древних деревянных дворцов. Он говорил о трагедии кашмирских брахманов; ученых-пандитов, которых убийцы-исламисты изгнали из родного края. Он рассказывал об изнасилованных молоденьких девушках, об их заживо сжигаемых отцах, тела которых пылали, словно факелы в Судный день. Макс Офалс говорил и не мог остановиться. С самого начала было ясно, что поток эмоций несет его, сметая на своем пути все доводы рассудка. Лицо знаменитости, ведущей программу, приняло холерически пунцовый оттенок. Он-то рассчитывал, что согласие на интервью известного своей аллергией к публичным выступлениям бывшего посла Офалса станет триумфальным завершением его десятилетней охоты! Теперь же он жег Макса взглядом, в котором ярость обманутого любовника причудливо сочеталась с паническим ужасом журналиста-профессионала, чье ухо уже ловило щелчки переключения на другие каналы по всему континенту.
После того как ему все же удалось прервать пламенный монолог Макса и закруглиться, ведущий короткое время пребывал в нерешительности, колеблясь между самоубийством и убийством Макса. Он не совершил ни того, ни другого, он избрал лучший, чисто журналистский способ мести! Он поблагодарил Офалса за его поразительное выступление, учтиво сопроводил до самого выхода из студии, а затем занялся редактурой интервью самолично. И кровожадно искромсал, оставив рожки да ножки.
На следующий вечер в пентхаусе Макс увидел усеченную телеверсию своего кашмирского монолога в присутствии Зейнаб Азам. Возможно, что в результате произведенного обрезания акценты в его речи оказались смещены, аргументация пострадала, и это привело к искажению смысла, но факт остается фактом – когда изображение Макса исчезло с экрана, его возлюбленная, дрожа от ярости, поднялась с ложа страсти – поднялась, окончательно и навсегда исцеленная и от преклонения, и от желания.
– Мне было плевать, что ты ничего не знаешь про меня, – произнесла Зейнаб, – но, оказывается, ты, тупой идиот, ничего не смыслишь даже в том, что на самом деле важно.
Засим последовал поток изысканных ругательств, вызвавший у Макса невольное уважение, и он воздержался от замечания по поводу того, что особе, внезапно решившей изобразить правоверную мусульманку, не пристало осквернять уста столь мерзкими словами; не стал напоминать он и о том, что ее поведение во время их свиданий едва ли давало основание предполагать, будто она относится к категории пламенно верующих. Он понимал, что причиной гнева Зейнаб послужило прежде всего то, что он умолчал о поведении индуистов, однако не имело никакого смысла растолковывать ей, что о зверских убийствах ни в чем не повинных мусульман он говорил с не меньшим ужасом и осуждением, но все это было вырезано ножницами злодеев-телевизионщиков. В ней всколыхнулась обида за свою веру, и, поскольку такое с ней случалось, видимо, не часто, утихомирить ее все равно едва ли удалось бы.
Что же касается фактов ее собственной биографии, успешно, как она полагала, ею скрываемой, то тут она глубоко заблуждалась: Макс знал о ней всё, и узнал давно от своего личного шофера по имени Шалимар. В ее родной Индии миллионы готовы были лишиться уха или мизинца ради счастья побыть рядом с нею хоть пять минут. На том дальнем небосводе она была кассовой звездой первой величины, секс-богиней, равной которой в Индии никогда прежде не было. Соответственно этому статусу она не могла выйти из своего построенного согласно новейшей дизайнерской мысли особняка на Пали-Хилл в Бомбее без сопровождения многочисленной свиты телохранителей и целой колонны бронированных лимузинов. В Америке, где публика в своей массе даже не подозревала о том, что существует такая вещь, как индийское кино, она обрела вожделенную свободу и в период романа с Максом Офалсом упивалась своей анонимностью и его мнимой и такой удобной неосведомленностью. Именно поэтому он никогда не признавался, что знает о ней все, – знает, например, о ее несчастной любви к другому и о том, что сам он для нее лишь временная замена – нечто вроде психотерапии; знает все и о герое ее романа, известном и, по-видимому, связанном с мафией актере, который походя разбил ей сердце с такой же беззаботностью, с какой разбивал одну за другой дорогие машины – всякие там «штутци» и «дюзенберги». Даже теперь, когда их отношениям наступил конец, Макс великодушно решил не лишать ее покрова таинственности, позволившего ей резвиться с ним в постели к полному обоюдному удовольствию. Он вызвал шофера и велел отвезти даму домой. Возможно, именно это и решило его судьбу окончательно, – вернее, не сам по себе вызов шофера, а слова, сказанные ему разъяренной Зейнаб. Они послужили толчком к тому, что неминуемо должно было произойти. После убийства, когда на какое-то время Зейнаб попала под подозрение, кинодива припомнила последние слова водителя, произнесенные им, когда она выходила из машины.
– На каждого О'Двайера, – сказал он ей на превосходном урду, – всегда найдется свой Шахабуддин Сингх, и любого Троцкого ожидает свой Меркадор.
В тот момент Зейнаб все еще трясло на ухабах гнева, поэтому она пропустила это заявление мимо ушей. Фамилия Меркадор ни о чем ей не говорила (история убийства Троцкого явно не входила в число милых ее сердцу сказаний), зато биография человека, пристрелившего британского губернатора-империалиста, того самого, по чьему приказу в 1919 году была расстреляна демонстрация в Амритсаре, – человека по имени Шахабуддин Удхам Сингх, который последовал за О'Двайером в Англию и спустя шесть лет выпустил пулю в бывшего губернатора у всех на глазах, была ей известна хорошо. Зейнаб не пришло в голову, что водитель говорит серьезно, – в конце концов, мужчины всегда пытаются хоть чем-то привлечь ее внимание к своей персоне; и, право, не исключено, что она высказалась при нем в том духе, что Макс Офалс – подонок и пусть бы он сдох поскорей, но это просто ее способ выражаться, она-де натура страстная, вскипает быстро, да и потом как еще может женщина с ее темпераментом говорить о мужчине, который оказался недостойным ее любви?! Зейнаб утверждала, что абсолютно не способна убить человека, всегда предпочитает разрешать проблемы мирным путем, к тому же, извините, она кинозвезда и прежде всего думает о своей ответственности перед зрителем: статус обязывает ее служить примером для общества.