6
В какой-то момент я попыталась понять, заметили ли мои лучшие подруги, сестры Анджела и Ида, что я подурнела, а главное – меняется ли к худшему Анджела, с которой мы были ровесницами (Ида была на два года младше). Мне требовался оценивающий взгляд, а на них, как я считала, можно было положиться. Нас воспитали родители, которые дружили десятки лет и придерживались одинаковых принципов. Скажу для ясности, что никого из нас трех не крестили и не учили молитвам, что мы рано узнали о том, как устроен наш организм (книжки с картинками, образовательные мультфильмы), и усвоили, что должны гордиться тем, что мы девочки, что в первый класс мы пошли не в шесть, а в пять лет и всегда вели себя благоразумно, что головы у нас были набиты советами о том, как избежать ловушек, которые расставляет Неаполь и целый мир, что каждая из нас могла в любой момент обратиться к родителям, дабы удовлетворить свое любопытство, и, наконец, что все мы много читали и дружно презирали привычки и вкусы наших ровесниц, хотя, благодаря тем, кто нас воспитывал, разбирались в музыке, фильмах, телепрограммах, певцах, актерах и втайне мечтали стать знаменитыми актрисами и завести красавцев-женихов, с которыми мы бы подолгу целовались, тесно прижимаясь друг к другу нижними частями тела. Конечно, я в основном дружила с Анджелой, Ида была маленькая, но порой нас удивляла – читала она даже больше нашего, а еще сочиняла стихи и рассказы. Сколько я себя помню, мы с ними не ссорились, а когда назревала ссора, честно говорили все как есть и мирились. Поэтому я пару раз осторожно допросила их как надежных свидетелей. Но они не сказали мне ничего неприятного, наоборот, дали понять, что я им очень нравлюсь; я же со своей стороны находила их все более грациозными. Они были хорошо сложены и так изящны, что, едва завидев их, я сразу чувствовала, что мне необходимо их тепло, и обнимала и целовала обеих, словно желая с ними слиться. Но однажды вечером, когда я была особенно подавлена, они явились с родителями на ужин к нам домой, на виа Сан-Джакомо-деи-Капри, и все пошло не так. У меня было скверное настроение. В тот день я чувствовала себя не в своей тарелке – длинная, тощая, бледная, говорящая и двигающаяся невпопад, подозревающая намеки на собственную уродливость там, где их и в помине не было. Например, Ида спросила, указывая на мои туфли:
– Новые?
– Нет, они у меня давно.
– А я их не помню.
– Что с ними не то?
– Да ничего.
– Если ты их только что заметила, значит, сейчас с ними что-то не то.
– Да нет, вовсе нет.
– У меня что, ноги как палки?
Мы продолжали так некоторое время: они меня успокаивали, а я вслушивалась в их слова, пытаясь понять – они говорят серьезно или скрывают за хорошими манерами тот факт, что я произвожу ужасное впечатление. Мама вмешалась, сказав по обыкновению тихо: “Джованна, хватит, у тебя нормальные ноги”. Мне стало стыдно, я замолчала, а Костанца, мама Анджелы и Иды, заметила: “У тебя очень красивые лодыжки”. Мариано, их отец, воскликнул со смехом: “Да и бедрышки отличные, вот бы зажарить их в духовке с картошкой!” И этим дело не кончилось: он подтрунивал надо мной, беспрестанно шутил; Мариано был из тех, кто уверен, что сможет развеселить даже пришедших на похороны.
– Что сегодня с этой девочкой?
Я помотала головой, показывая, что все в порядке, и даже попыталась ему улыбнуться, но не смогла. Его шутки меня бесили.
– Вот так шевелюра, это что у вас, веник такой?
Я вновь отрицательно покачала головой, но на этот раз не сумела скрыть раздражения: он обращался со мной, как с шестилетним ребенком.
– Милая, но это же комплимент: веник сверху тонкий, снизу толстый, золотистого цвета, а еще его перевязывают веревочкой.
Я мрачно буркнула:
– Я не тонкая и не толстая, и не золотистого цвета, и никто меня не перевязывает веревочкой.
Мариано поглядел на меня растерянно, улыбнулся и сказал дочерям:
– Почему это Джованна сегодня такая кислая?
Я ответила с еще более угрюмым видом:
– И никакая я не кислая.
– Кислая – это не оскорбление, это проявление внутреннего состояния. Знаешь, что это означает?
Я промолчала. Он вновь обратился к дочкам, изображая огорчение:
– Она не знает. Ида, можешь ей объяснить?
Ида неохотно сказала:
– Это значит, что у тебя кривая рожица. Он и мне это говорит.
Мариано был так устроен. Они с отцом приятельствовали с университетской скамьи, и, поскольку никогда не теряли друг друга из виду, Мариано всегда присутствовал в моей жизни. Полный, совершенно лысый, голубоглазый – с детства на меня производила сильное впечатление его бледная, одутловатая физиономия. Появляясь у нас дома, что бывало нередко, он часами беседовал с моим отцом, вкладывая в каждую фразу горькое негодование… меня это раздражало. Мариано преподавал историю в университете и подрабатывал в известном неаполитанском журнале. Они с отцом постоянно спорили, и хотя мы, девчонки, мало что понимали в их разговорах, мы выросли с мыслью, что наши отцы взялись за решение какой-то трудной задачи и что это требует напряженных занятий и полной сосредоточенности. Но Мариано не только трудился круглые сутки, как мой отец, но еще и громогласно разоблачал многочисленных врагов – жителей Неаполя, Рима и других городов, – мешавших им с отцом хорошо выполнять свою работу. У меня, Анджелы и Иды еще не было своего мнения, но мы твердо знали: мы на стороне наших родителей и против тех, кто желает им зла. Хотя, если честно, в их разговорах нас с раннего детства интересовали только ругательства на диалекте, которыми Мариано осыпал тогдашних знаменитостей. Объяснялось это тем, что всем нам – особенно мне – не просто запрещалось употреблять плохие слова: я вообще не должна была произносить ни слова на неаполитанском. Впрочем, родители, которые нам никогда ничего не запрещали, даже запрещая, проявляли снисходительность. Поэтому тихо, словно бы играя, мы повторяли имена и фамилии врагов Мариано, сопровождая их подслушанными непристойными эпитетами. Но если Анджела и Ида потешались над подобными выступлениями своего отца, то я чувствовала, что за ними скрывается нечто нехорошее.
Разве его шутки не были злыми? Даже в тот вечер? Это я-то кислая, с кривой рожицей, это у меня-то волосы как веник? Мариано просто пошутил – или, шутя, безжалостно раскрыл тайну? Мы сели за стол. Взрослые завели нудные разговоры про каких-то своих приятелей, намеревавшихся переехать в Рим, а мы молча скучали, надеясь, что ужин скоро закончится и мы уйдем ко мне в комнату. Весь ужин я поглядывала на родителей: отец ни разу не засмеялся, мама едва улыбалась, Мариано непрерывно хохотал, его жена Костанца смеялась не много, но от души. Наверное, моим родителям было не так весело, как родителям Анджелы и Иды, ведь они переживали из-за меня. Их друзья были довольны своими дочками, а мои родители – нет. У меня была кислая-прекислая рожица, так разве могли они радоваться, видя меня за столом? Насколько озабоченной выглядела моя мама, настолько же красивой и счастливой казалась мама Анджелы и Иды. Мой отец как раз наливал ей вино, говоря что-то отстраненно любезное. Костанца преподавала итальянский язык и латынь, богатые родители дали ей отличное образование. Она была настольно утонченной, что порой мама внимательно следила за ней, словно желая ей подражать, и я непроизвольно вела себя так же. Как так вышло, что подобная женщина выбрала в мужья Мариано? Сияние ее украшений, краски идеально сидевших нарядов ослепляли меня. Буквально прошлой ночью Костанца мне приснилась: кончиком языка она нежно, словно кошка, вылизывала мое ухо. Сон принес утешение, физическое облегчение, проснувшись, я несколько часов ощущала себя в безопасности.
Сейчас, сидя рядом с ней за столом, я надеялась, что исходящая от нее добрая сила прогонит из моей головы сказанные Мариано слова. Но они так и звенели у меня в ушах весь вечер (мои волосы похожи на веник, у меня кислая рожа), усиливая мою нервозность. Меня то тянуло пошутить, прошептав на ухо Анджеле что-нибудь непристойное, то охватывала тоска. Доев сладкое, мы оставили родителей беседовать и ушли ко мне, и я тотчас спросила Иду:
– У меня и правда кривая рожа? По-вашему, я становлюсь уродиной?
Они переглянулись и почти хором ответили:
– Нет.
– Скажите правду!
Я заметила, что они колеблются. Но потом Анджела собралась с духом и сказала:
– Немножко, но не в смысле внешности.
– Внешность у тебя красивая, – объяснила Ида, – но когда ты переживаешь, ты становишься чуть-чуть некрасивой.
Анджела поцеловала меня и сказала:
– Со мной тоже так бывает: когда я волнуюсь, я становлюсь некрасивой, но потом это проходит.
7
Связь между уродливостью и переживаниями неожиданно меня утешила. Человек может подурнеть из-за тревоги, объяснили мне Анджела и Ида, тревога уляжется, и красота вернется. Мне хотелось в это верить, я пыталась заставить себя жить беззаботно. Но принуждение к спокойствию не работало, голова внезапно затуманивалась, наваждение возвращалось. Меня все раздражало, скрыть это за ширмой хорошего настроения не получалось. Я быстро поняла, что тревоги так просто не уйдут; возможно, это вовсе не тревоги, а дурные мысли, постепенно перетекавшие в мою кровь.
Не то чтобы Анджела и Ида соврали мне – они не умели врать, нас учили, что врать нехорошо. Указывая на связь между уродливостью и тревогами, они, вероятно, говорили о себе, о собственном опыте, повторяя слова, которыми Мариано – у нас в головах была куча слов, подслушанных в родительских разговорах, – когда-то их утешал. Но я не была ни Анджелой, ни Идой. В семье Анджелы и Иды не было тети Виттории, их отец не говорил, что они становятся на нее похожи. Как-то утром, в школе, я вдруг поняла, что никогда уже не буду такой, какой меня хотят видеть родители, что жестокий Мариано это заметил, что мои подружки найдут себе более подходящих друзей, а я останусь одна.
Я впала в тоску, и в следующие дни мой недуг только обострялся; единственное, что ненадолго приносило облегчение, – гладить себя между ног, пьянея от наслаждения. Но насколько же унизительно было это делать, забывая себя настоящую! Потом мне становилось еще хуже, так что порой я вызывала у себя отвращение. Я помнила, как здорово было играть с Анджелой на диване у меня дома, когда, прямо перед включенным телевизором, мы ложились лицом друг к другу, переплетали ноги и, ни о чем не договариваясь, ничего не обсуждая, молча засовывали куклу между ластовицами наших трусиков и начинали безо всякого стеснения тереться, извиваться, с силой сжимать куклу, которая словно плясала – живая и счастливая. Все это осталось в прошлом, теперь наслаждение не казалось мне веселой игрой. После я всегда была мокрая от пота и казалась себе еще нескладнее. Маниакальная потребность проверять, что происходит с моим лицом, с каждым днем росла, и я со все большим упорством часами торчала перед зеркалом.
История получила неожиданное продолжение: разглядывая то, что казалось мне несовершенным, мне захотелось за собой ухаживать. Я изучала свои черты и думала, поглаживая лицо: будь у меня такой-то нос, такие-то глаза, такие-то уши, я была бы прекрасна. Подправить нужно было всего чуть-чуть, самую малость, и от этого я то расстраивалась, то переполнялась нежностью к себе. Бедняжка, думала я, до чего же тебе не повезло. Внезапно меня начинало тянуть к собственному изображению в зеркале, однажды я даже поцеловала себя в губы, решив в отчаянье, что никто не захочет целовать меня по-настоящему. Так я постепенно перешла к действиям. Шажок за шажком я выходила из ступора, в котором проводила прежде целые дни, разглядывая себя в зеркале; я ощутила потребность привести себя в порядок, словно я – вещица из драгоценного материала, которую испортил неумелый ремесленник. Это я – какая уж ни на есть! – и мне придется заботиться об этом лице, об этом теле, о мыслях у меня в голове.
Как-то воскресным утром я попыталась улучшить свою внешность при помощи маминой косметики. Но мама, заглянув ко мне в комнату, сказала со смехом: “Ты похожа на карнавальную маску, краситься нужно уметь”. Я не возражала, не настаивала на своем, а попросила как можно более послушным голосом:
– Научишь меня краситься, как красишься ты?
– Для каждого лица нужен свой макияж.
– Я хочу быть, как ты.
Маме было приятно, она сказала мне кучу комплиментов, а потом начала меня тщательно красить. Мы провели так не один чудесный час – сколько же мы шутили, сколько смеялись! Обычно мама была молчалива, сдержанна, но со мной – только со мной – охотно превращалась в девочку.
В какой-то момент к нам заглянул отец, в руках у него, как всегда, были газеты. Он увидел, что мы играем, и обрадовался.
– Какие вы обе красавицы! – сказал он.
– Правда? – спросила я.
– Правда. Никогда я не видел столь блистательных дам.
И он ушел к себе: по воскресеньям он читал газеты, а потом работал. Отцовский визит словно бы послужил сигналом. Когда мы остались вдвоем, мама спросила обычным своим усталым голосом, в котором не было ни раздражения, ни упрека:
– Зачем ты копалась в коробке с фотографиями?
Молчание. Значит, она заметила, что я рылась в ее вещах. Заметила, что я пыталась стереть фломастер. Как давно? Я не сумела сдержать слезы, хотя сопротивлялась плачу изо всех сил. “Мама, – сказала я, всхлипывая, – я хотела, я думала, мне казалось…” Но я так и не сумела толком объяснить, чего я хотела, о чем думала, что мне казалось. Я говорила, заливаясь слезами, а мама все никак не могла меня успокоить, наоборот, стоило ей сказать с понимающей улыбкой: “Не надо плакать, можешь просто попросить об этом меня или папу, да и вообще можешь разглядывать фотографии, когда захочется, ну что ты плачешь, успокойся…” – как я зарыдала еще сильнее. В конце концов она взяла меня за руки и тихо сказала:
– Что ты искала? Фотографию тети Виттории?
8
Тогда я поняла: родители догадались, что я услышала их разговор. Видимо, они долго это обсуждали, наверняка даже советовались с друзьями. Отец, конечно, расстроился, вероятно, он попросил маму объяснить мне, что вкладывал в сказанное совсем иной смысл, что не хотел меня ранить. Скорее всего, так оно и было, обычно маме прекрасно удавалось все сгладить. У нее никогда не бывало вспышек гнева, она даже не раздражалась. Например, когда Костанца посмеивалась над тем, сколько времени мама тратит впустую, готовясь к занятиям, вычитывая верстку дурацких романов, а порой и переписывая целые страницы, мама всегда отвечала ей тихо, спокойно, без малейшей горечи. И даже когда она говорила: “Костанца, у тебя куча денег, ты можешь делать, что хочешь, а мне приходится гнуть спину”, – это звучало мягко, без явной досады. Кто же, как не она, мог исправить ошибку? Когда я успокоилась, мама сказала своим тихим голосом: “Мы тебя любим”, – и еще повторила это раз или два. А потом завела разговор о том, чего раньше мы никогда не обсуждали. Мама сказала, что они с отцом многим пожертвовали, чтобы стать тем, кем они стали. Она тихо проговорила: “Я не жалуюсь, родители дали мне все, что могли, ты ведь помнишь, какие они были ласковые и заботливые, мы купили эту квартиру с их помощью. Но детство твоего отца, его отрочество и юность прошли тяжело, он был гол как сокол, ему пришлось самому карабкаться вверх. И все это не закончилось и никогда не закончится: налетает очередная буря и сбрасывает тебя вниз, так что приходится начинать все сначала”. Потом мама наконец-то дошла до Виттории и объяснила свою метафору: бурей, которая пыталась столкнуть отца вниз, была она.
– Она?
– Да. Сестра твоего отца очень завистлива. Завистлива не в обычном смысле, а по-плохому.
– Что же такого она сделала?
– Чего она только не делала. Но главное – она так и не сумела смириться с тем, что у отца все получилось.
– Как это?
– Получилось в жизни. Что он хорошо учился в школе и университете. Что он умный. Что он многого добился. Что получил высшее образование. Что преподает, что мы поженились, что он много работает, что его уважают и у него есть друзья, есть ты.
– И я тоже?
– Да. Виттория воспринимает всякое событие, всякого человека как личное оскорбление. Но больше всего ее оскорбляет существование твоего папы.
– Кем она работает?
– Прислугой, кем еще она может работать, она ведь доучилась только до пятого класса начальной школы. В том, чтобы работать прислугой, нет ничего плохого, ты же знаешь, что Костанце помогает по дому замечательная женщина. Но, видишь ли, Виттория и в этом винит своего брата.
– Почему?
– Да не почему. Особенно если вспомнить, что он ее спас. Она могла кончить куда хуже. Влюбилась в женатого человека с тремя детьми, в настоящего негодяя. Твоему отцу пришлось вмешаться – как старшему брату. Но она и это внесла в список обид, которые никогда ему не простила.
– Может, папе лучше было заниматься своими делами?
– Нельзя заниматься своими делами, если рядом кто-то попал в беду.
– Ну да.
– Но даже помочь ей оказалось непросто, в отместку она причинила нам все зло, на какое была способна.
– Тетя Виттория мечтает, чтобы папа умер?
– Нехорошо так говорить, но да.
– А помириться никак нельзя?
– Нет. Для этого твой папа в глазах Виттории должен стать посредственностью, как все, кто ее окружает. Но поскольку это невозможно, она настроила против него всю семью. По ее вине после смерти бабушки и дедушки у нас не было настоящих отношений ни с кем из папиных родственников.
Я отвечала односложно или тщательно взвешенными короткими фразами. А тем временем думала с отвращением: значит, у меня проступают черты той, что желает смерти отцу, горя моей семье; на глаза опять навернулись слезы. Мама это заметила и быстро пресекла. Она обняла меня и прошептала: “Не расстраивайся, теперь ты поняла, что имел в виду папа?” Не поднимая глаз, я решительно замотала головой. Тогда она объяснила мне все еще раз – медленно и, что было неожиданно, почти весело: “Для нас уже долгое время тетя Виттория – не человек, а образ. Знаешь, когда твой папа ведет себя как-то не так, я в шутку его предупреждаю: осторожно, Андре, у тебя только что было лицо, как у Виттории”. Потом мама нежно встряхнула меня и сказала: “Мы так шутим”.
Я мрачно пробормотала:
– Не верю, я от вас такого никогда не слышала.
– Возможно, при тебе мы так не выражаемся, но наедине – да. Это как красный свет, тем самым мы говорим: осторожно, еще чуть-чуть – и мы потеряем все, к чему стремились всю жизнь.
– И меня тоже?
– Ну что ты, разве мы можем тебя потерять? Ты для нас самое дорогое, мы хотим, чтобы ты была очень счастлива. Поэтому мы с папой и настаиваем, чтобы ты хорошо училась. Сейчас тебе трудновато, но это пройдет. Вот увидишь, сколько всего с тобой случится хорошего.
Я шмыгнула носом, мама хотела вытереть мне его, как маленькой, наверное, я и была маленькой, но я отпрянула и сказала:
– А если я не буду больше учиться?
– Останешься невеждой.
– И что?
– А то, что невежественность – это препятствие. Но ведь ты уже стараешься, правда? Жалко не развивать собственный ум.
Я воскликнула:
– Я не хочу быть умной, мама, я хочу быть красивой, как вы с папой!
– Ты станешь еще красивее.
– Нет, если у меня проступают черты Виттории.
– Ты совсем другая, с тобой этого не произойдет.
– Откуда ты знаешь? С кем я могу себя сравнить, чтобы понять, происходит это или нет?
– Я рядом, я всегда буду рядом.
– Этого недостаточно.
– И что же ты предлагаешь?
Я сказала почти неслышно:
– Мне нужно увидеть тетю.
Мама на мгновение задумалась, а потом ответила:
– Обсуди это с отцом.
9
Я не восприняла ее слова буквально. Я считала само собой разумеющимся, что сначала с ним поговорит мама, а прямо на следующий день отец скажет мне голосом, который я любила больше всего: “Слушаю и повинуюсь! Если наша королевна решила, что нужно повидаться с тетей Витторией, то несчастный родитель сопроводит ее, хотя его и придется тащить на поводке”. Затем он позвонит сестре и договорится о встрече или попросит об этом маму: отец никогда сам не занимался тем, что его раздражало, тяготило или расстраивало. А потом он отвезет меня на машине к тете.
Но все складывалось иначе. Проходили часы, дни, отца я видела редко – вечно запыхавшегося, вечно разрывавшегося между лицеем, репетиторством и важной статьей, которую он писал вместе с Мариано. Он уходил рано утром, а возвращался вечером, в те дни постоянно лил дождь, я боялась, что отец простудится, у него поднимется температура и он неизвестно сколько проваляется в постели. Разве такое возможно, думала я, чтобы настолько тихий, настолько деликатный человек всю жизнь сражался со злобной тетей Витторией? Мне казалось еще более неправдоподобным, что он сумел бросить вызов женатому негодяю, имевшему троих детей, и прогнать его, потому что тот намеревался погубить папину сестру. Я спросила у Анджелы:
– Если Ида влюбится в женатого негодяя с тремя детьми, ты, ее старшая сестра, как поступишь?
Анджела ответила, не раздумывая:
– Я все расскажу папе.
Иде такой ответ не понравился, она сказала сестре:
– Ты доносчица, а папа говорит, что доносить – самое отвратительное.
Анджела обиженно ответила:
– Я не доносчица, это ради твоего же блага.
Я осторожно спросила Иду:
– Значит, если Анджела влюбится в женатого негодяя с тремя детьми, ты папе ничего не расскажешь?
Ида, обожавшая читать романы, ответила, поразмыслив:
– Скажу, если негодяй будет уродливым и злобным.
Ну вот, подумала я, самое страшное – это уродливость и злоба. И однажды, когда отец ушел на какое-то собрание, я осторожно вернулась к важной для меня теме:
– Мам, ты сказала, что мы повидаемся с тетей Витторией.
– Я сказала, что тебе нужно обсудить это с отцом.
– А я думала, ты с ним уже говорила.
– Он сейчас очень занят.
– Давай сходим к ней вдвоем.
– Лучше, чтобы этим занялся он. К тому же скоро кончается учебный год, тебе надо много заниматься.
– Вы не хотите меня туда везти. Вы уже решили, что не станете этого делать.
Мама ответила голосом, каким еще несколько лет назад предлагала мне самой во что-нибудь поиграть, а ей дать отдохнуть:
– Вот как мы поступим: ты знаешь, где виа Миралья?
– Нет.
– А виа делла Стадера?
– Нет.
– А Пьянто?
– Нет.
– А Поджореале?
– Нет.
– А пьяцца Национале?
– Нет.
– А Ареначча?
– Нет.
– А то, что называют Промышленной зоной?
– Нет, мама, нет!
– Вот и узнаешь, это твой город. Сейчас я дам тебе справочник с картой, сделаешь уроки – посмотри, как туда добраться. Если это настолько срочно, можешь как-нибудь съездить к тете Виттории сама.
Последние слова меня обескуражили и почти ранили. Родители не посылали меня одну даже в булочную в двухстах метрах от дома. Когда мы встречались с Анджелой и Идой, кто-нибудь (отец или – чаще – мама) провожал меня к Мариано и Костанце на машине, а потом привозил домой. Теперь же они внезапно были готовы отправить меня в район, которого я не знала и куда сами они ездили весьма неохотно. Нет-нет, они просто устали от моих стенаний, посчитали блажью то, что мне было необходимо… словом, не воспринимали меня всерьез. Возможно, во мне что-то оборвалось, возможно, именно в тот день закончилось мое детство. Помню, мне показалось, будто хранившиеся внутри меня зернышки незаметно, через дырочку, просыпались на землю. Сомнений не было: мама уже посоветовалась с отцом и с его согласия начала отделять меня от них и их от меня, давая понять, что отныне мне самой придется справляться со своими капризами и причудами. Если вслушаться, за ее тихими и вежливыми словами ясно прозвучало: ты мне надоела, ты усложняешь мне жизнь, ты не хочешь заниматься, на тебя жалуются учителя, а теперь еще эти бесконечные разговоры о тете Виттории. Сколько можно! Джованна, как тебе объяснить, что отец произнес эти слова, потому что любит тебя? Хватит, иди поиграй с картой города, а ко мне больше не приставай.
Так это было на самом деле или нет, но для меня это стало первой потерей. Я остро почувствовала пустоту, которая обычно открывается, когда внезапно забирают что-то, что, как нам кажется, у нас никогда не отнимут. Я не произнесла ни слова. А поскольку мама прибавила: “Закрой, пожалуйста, дверь”, – вышла из комнаты.
Некоторое время я стояла перед закрытой дверью – ошеломленная, ожидая, что мама и вправду выдаст мне справочник. Этого не произошло, и тогда я почти на цыпочках отправилась к себе делать уроки. Разумеется, книжки я даже не открывала, в голове звучали слова, которые еще мгновение назад я и вообразить не могла. Зачем маме давать мне справочник, я и сама его возьму, изучу и отправлюсь к тете Виттории пешком. Буду идти много дней и месяцев. Эта мысль меня грела. Солнце, жара, дождь, ветер, холод, а я все иду и иду, преодолевая бесконечные опасности, пока не встречаю свое будущее в облике уродливой и коварной женщины. Решено, так я и поступлю. Я запомнила почти все незнакомые улицы, которые перечислила мама, можно сразу поискать хотя бы одну из них. В мою память сильнее всего врезалось название Пьянто[2]. Наверняка это печальное место, значит, там, где живет тетя, страдают или причиняют страдания другим. Улица, где мучаются, лестница, кусты с царапающими ноги шипами, грязные бродячие собаки, из огромной пасти течет слюна… Я решила для начала поискать это место на карте и отправилась в коридор, где стоял телефон. Попробовала вытащить справочник, зажатый массивными телефонными книгами. И заметила сверху записную книжку со всеми номерами телефонов, которые были нужны родителям. Как же я не догадалась. Скорее всего, здесь есть номер тети Виттории, а если так, зачем ждать, пока ей позвонят родители? Могу и сама позвонить. Я взяла записную книжку, нашла нужную букву – никакой Виттории там не было. Тогда я подумала: у нее такая же фамилия, как у меня, как у отца – Трада. Я поискала на “Т”, и она нашлась – Трада Виттория. Чуть выцветшие буквы, написанные отцовской рукой.