Роман Сенчин
Дождь в Париже
© Сенчин Р.В., 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2018
* * *– Мёсьё, мёсьё! Та-ра-ра-ра… – не будящая, а баюкающая нежноголосая тарабарщина, и тут же родное:
– Э, вставай, приехали!
Тычок в плечо.
Топкин с великим трудом открыл глаза, сквозь боль в них и вокруг – в висках, затылке – огляделся, соображая, где он, что с ним, зачем его тормошат.
– Счас ведь полицию вызовут. Тебе это надо?
Над ним усмехающееся широкое лицо тетки лет под шестьдесят. Рядом узкое, молодое, встревоженное – стюардессы.
А, да, самолет… Уже долетели…
– Все нормально, спасибо, – хрипнул Топкин через налипшую в горле слизь от выпитого виски.
Много выпил и почти не закусывал – шоколадка, пластинки сыра… Давно так не позволял себе, а тут сорвался… Действительно сорвался – взял и полетел в Париж.
«Взял и полетел…» Да нет, долго готовился, копил деньги, решался. А мечтал – так, наверно, всю жизнь.
Одно из первых воспоминаний: он с родителями гуляет в городском парке. Папа, в красивой форме с золотыми погонами, катит перед собой коляску, в которой его, Топкина, сестра Таня. Рядом с папой – мама. Темно-синее узкое платье, туфельки постукивают по асфальту… Топкин, которому года три-четыре, отбегает вперед и любуется на родителей, высокую коляску. Он не понимает, что любуется, – ему просто хорошо.
Начало лета или конец весны. Нежно-зеленые, молодые листья тополей. И в воздухе плавает тоже нежная, какая-то юная песня.
«О-о-о шанз-элизе, о-о-о шанз-элизе-е…»
Топкин – тогда просто Андрюша – еще не знает про громкоговорители, развешанные в парке на столбах, – он уверен, что сама природа рождает ее, эту чудесную мелодию, непонятные, но красивые слова.
«Мама, а про что эта песня?»
«Она о самом красивом городе в мире», – говорит мама и смотрит куда-то вверх, словно пытаясь увидеть миражи этого города.
«А как он называется?»
«Париж, сынок. Он называется Париж».
Андрюша тихонько повторяет новое сложное слово: «Паризь… Паризь…» И когда оно уже готово врасти в сознание, в ту ячейку мозга, которая предназначена для понятия «лучший город мира», вспыхивает недоумение, такое сильное, какое бывает только у детей, начавших узнавать мир: «А наш Кызый – не самый лучший?»
Папа улыбается, но как-то странно, половиной лица: одна половина улыбается, а другая будто кривится.
«Лучший, – отвечает он за маму, – но по-другому… Пойдемте дальше, к каруселям».
Андрюшу сажают в красную ракету, и он летит. То поднимается высоко-высоко, почти к вершинам тополей, то опускается к земле… Он первый раз на этой карусели. До этого родители разрешали кататься на лошадках, которые кружатся медленно, мягко покачиваясь. А тут – ракета. Почти настоящая. Когда она поднимается, Андрюша перестает дышать, вжимается в пахучее, размякшее от жары кожаное сиденье. Ему кажется, что он навсегда покинул родителей, больше не вернется к ним, не ступит на траву…
Десяток секунд в вышине разрастались до целого путешествия сквозь Вселенную, пушистые ветки тополей становились планетами, редкие облака – опасными туманностями, небо – бездной, далекие горы Саяны – границей этой Вселенной, и, когда ракета снижалась, Андрюша даже не с радостью, а с удивлением видел маму и папу, коляску. Родители махали ему, а он только растягивал губы, боясь оторвать руки от стальной скобы-поручня…
Потом Андрюша Топкин первый раз в жизни ел сахарную вату, весь перемазался, и мама долго оттирала его возле фонтана на центральной площади парка. Потом катались на лодке по протоке Енисея, оставив коляску на пристани, и папа так сильно греб, что лодка мчалась, как катер; мама крепко прижимала к себе годовалую Таню. Потом сидели в летнем ресторане и ели шашлык… И хотя, конечно, из громкоговорителей лились другие песни, но в душе Топкина всё это хорошее, чудесное, первое настоящее, стройное воспоминание осталось окрашенным той песней – «О-о-о шанз-элизе-е…»
И вот спустя почти сорок лет он вот-вот увидит этот лучший город в мире, лучшую улицу в лучшем городе – Шанз-Элизе, Елисейские Поля.
* * *Шел по длинному рукаву, проложенному из самолета в аэропорт, нес на плече легкую сумку. Хотелось воды, курить, хотелось чего-нибудь такого, что вынет боль из головы, из-под глаз, вольет бодрость и силу… Зря переборщил. Но что еще оставалось, проделывая длинный путь сюда? Длинный не по расстоянию даже, а по затраченным усилиям, сгоревшим эмоциям…
Этот Новый год – год, который уже кончается, – встречал один. Впервые в жизни. Тридцать первого декабря спал до обеда, заставлял себя лежать в постели с закрытыми глазами… В голову лезли и лезли воспоминания, и в основном горькие: о потерянном, о сделанном неправильно, о поражениях, которые осознаешь лишь спустя время, когда ничего нельзя вернуть, переделать, – они долго казались победами…
Топкин всячески – и так и сяк – гнал их, эти похоронные воспоминания, вытягивал из прошлого светлое, теплое. Такого было тоже немало, но, оказавшись рядом с горьким, светлое становилось не светлым и теплым. Будто маралось и остывало… Топкин физически чувствовал, как клетки мозга, по-разному окрашенные, боролись друг с другом. Черные побеждали. Приходилось бросать в бой резервы – откуда-то из груди порции светлого. На несколько минут они вытесняли черноту, расширяя яркое живое пространство, но очень быстро черные вновь становились сильнее, заливали светлые клетки своей горькой волной.
Истомившись, Топкин распахнул глаза, уставился в потолок. Вместо воспоминаний стал строить планы на будущий год. Что бы такое сделать, что запомнится незамутняемо светлым, как некоторые воспоминания детства… Что бы такое придумать?..
В прошлом августе ему исполнилось сорок лет. Он решил отметить круглую дату, хотя знал, что сорокалетие справлять не стоит: плохая примета.
«А, фигня, – помнится, отмахнулся, – до полтинника, может, не доживу. А доживу – вряд ли захочется отмечать с музоном, плясками».
Забронировал стол в клубе «Горыныч» на тридцать мест, принялся обзванивать оставшихся в городе одноклассников, друзей юности, тех немногих, с кем близко, по-человечески сошелся позже – на тех работах, которые перепробовал к своему сорокету. Были еще девушки, женщины, много девушек и женщин, девушек, превратившихся в женщин и даже тётенек, но их приглашать не стал: жена наверняка бы не поняла.
Да, в том августе у него еще была жена – Алинка. Но жена – это… Когда-то Топкина поразило предельно циничное, мерзкое, как он решил тогда, в семнадцать лет: «Жены – дело наживное. Жены не переведутся». Он, влюбленный в одноклассницу и видящий женой только ее, перестал общаться с тем, кто сказанул такое. Но потом, по мере движения по жизни, понял, что слова эти справедливы. И у него до Алинки были две жены. Были свадьбы, обмен кольцами, марш Мендельсона, штампы в паспорте… А сколько между ними было тех, что могли бы стать женами, – десятки…
Теперь Алинка далеко, она теперь почти не жена – сообщила, что подает на развод. Пускай. Но то, что и сын тоже не рядом – тоже, считай, потерян, – давит как камень. Только фамилия и отчество указывают, что Андрей Топкин – отец Даниила Андреевича Топкина, ныне шестилетнего жителя города Боброва Воронежской области. Чтобы его увидеть, нужно добираться черт знает сколько времени с кучей пересадок. Дольше, чем до Парижа.
В сентябре прошлого года Алинка с Даней уехали. Год назад. С тех пор Топкин сына не видел…
И вот не верь в приметы… Тревожность появилась, еще когда обзванивал тех, кого хотел увидеть на днюхе. Многие были не в городе – сезон отпусков, некоторые, оказалось, переехали за то время, пока не встречались. Один из одноклассников умер, и Топкина задело, что ему не сообщили, не позвали попрощаться, помочь похоронить. Город-то на самом деле небольшой – еле-еле за сто тысяч жителей перевалило. А русских при этом осталось от силы… Мало, в общем, осталось, много меньше, чем было в восьмидесятые. И живут эти остатки разрозненно, каждая семейка – отдельно. Как прячутся…
Набралось гостей человек пятнадцать, и Топкину пришлось звонить в «Горыныч», просить, чтобы стол сократили: «Человек на семнадцать сделайте. Салаты, вино, водку, горячее…»
Вторая проблема возникла перед самым празднованием – к Топкину подошли охранники клуба: «Вы же знаете наш принцип – тувинцев мы видеть не рады. У них свои места».
Действительно, по негласному, но строгому закону клуб считался русским. Здесь были русские хозяева, русская охрана, русская кухня, русские официантки. В определенные дни происходил легкий – топлес на несколько секунд – стриптиз. А главное, атмосфера была для этих мест особая. Нельзя сказать, что вот прямо какая-то русская, но и не такая, что царила в остальных клубах, ресторанах, кабаках города вроде «Хаан-клуба», «Баян-гола», «Юрты», «Чодуры»…
«Горыныч» располагался в бывшем ангаре-складе бывшего пивзавода. Пиво никогда на заводе не делали, зато выпускали очень вкусную газировку «Буратино» и «Дюшес». Теперь же само здание завода стояло заброшенным, с выбитыми стеклами, обрушившимися перекрытиями, а в ангаре плясала, отмечала праздники, ела и пила сохранившаяся в городе русская молодежь и те, кто хотел оставаться молодежью.
Топкин уговаривал пропустить своих гостей-тувинцев, сделать исключение.
«Они русские тувинцы», – заверял.
«Все они здесь русскими были тридцать лет назад, – усмехнулся пожилой уже охранник. – И что теперь…»
Тут появился Игорь Валеев – с ним Топкин учился в одной школе, на два класса младше, – ныне подполковник ФСБ, тоже приглашенный на день рождения. Топкин пересказал ему суть дела, и Игорю, которого охранники знали, много времени и слов не понадобилось – хотя видно было, что это не доставляет ему удовольствия, – чтобы их убедить.
«А потом сами будете возмущаться, что последнее место толобайцы заполонили».
Застолье началось вроде бы радостно, хорошо, но постепенно тосты и разговоры становились всё более серьезными, а потом и явно грустными. Мало кто из сидевших за праздничным столом видел свое будущее здесь определенным и прочным, большинство, хоть и занимали немалые посты, имели денежную работу, считали время до пенсии – а пенсионный возраст в республике, приравненной к районам Крайнего Севера, наступал для женщин в пятьдесят, а для мужчин в пятьдесят пять лет – или ждали выслугу лет, как Игорь Валеев, чтобы уехать кто в Красноярский край, кто в Новосибирск, кто на Кубань. Готовили там себе почву – строили дома, покупали квартиры. Топкин же, по словам жены, «не шевелился», хотя почва была подготовлена: ее родители в Воронежской области.
Они переселились туда два года назад, и с тех пор Алина заводила разговоры о переезде.
«Что нас ждет здесь? Никаких перспектив. Благо бы ты какой-нибудь шишкой был, а то – мастер по установке стеклопакетов. До старости ведь не будешь их ставить».
Топкин поначалу обещал подумать, отговаривался тем, что не может тоже вот так взять и продать квартиру – «я за нее с первой женой не рассчитался», – рвануть неизвестно куда.
«Да почему – неизвестно?! – всплескивала руками Алинка. – У родителей дом прекрасный, а если не хочешь с ними, отдельный купим».
«И что я буду там делать, в этом Боброве? Я посмотрел в инете – двадцать тысяч населения, маслобойный заводик. Маслобоем идти работать?»
«У родителей ферма. У них можно…»
«Я не крестьянин», – усмехался Топкин.
На время Алинка вроде забывала о переезде, а потом возобновляла уговоры с новой силой:
«Не хочешь в Бобров, давай в Воронеж. Здесь сейчас программа помощи молодым тувинским семьям – нашу двушку хорошо возьмут. Цены почти московские, я слышала. И ту часть за нее твоей бывшей отдадим… Купим там такую же. Или три комнаты – родители обещали помочь».
«Я подумаю, Алин».
Топкин упирался. Без крика, но твердо. Он и сам не мог объяснить себе, почему не соглашается. Ведь логически – переезд нужен. Ради сына, по крайней мере. Ему в школу вот-вот, а хорошие учителя почти все сбежали, оставшиеся подвижники стареют, из-за Саян теперь сюда никого и миллионами не заманишь… Да и вообще, сколько можно жить словно в осаде. По вечерам идешь по улице и ожидаешь от каждого встречного или нагоняющего удара ножом, шилом, заточкой или просто кулаком. Запираешь дверь в квартиру, куда-нибудь уходя, и не веришь, что, когда вернешься, она, даже стальная, будет цела, квартира не обчищена до последнего половика. Подходишь к продавщице и гадаешь – продаст ли она тебе кусок колбасы или сыра или демонстративно сделает вид, что не понимает по-русски, а то и спиной повернется…
И ведь Кызыл – даже не родина его, Андрея Топкина. Родился он недалеко от Благовещенска, где служил тогда папа, но с Кызылом связаны первые ощущения себя как части огромного мира, здесь случилась первая любовь, здесь оставались друзья, пусть и немного их, но все-таки. А те, что уезжают, будто исчезают, гибнут где-то в огромной стране.
И еще не мог Топкин согласиться уехать потому, что когда-то давно, в девяносто третьем, когда его собственные родители и сестра решили уезжать, он остался.
Запомнился, виделся ярко, детально момент: документы на продажу квартиры оформлены, контейнер с вещами отправлен и папа, глядя на Андрея серьезно, чуть ли не с угрозой, спрашивает:
«Не пожалеешь?»
«Не пожалею», – даже не стараясь изобразить сомнение, отвечает Топкин, тогдашний девятнадцатилетний Андрей.
Да, тогда он был тверд, тогда он был счастливым молодоженом; его родители и родители Ольги, его первой жены, совместно купили им вот эту двухкомнатку в относительно новой пятиэтажке в неплохом районе; Андрей учился в пединституте, но тесть, золотые руки на эстэо, устроил ему денежную подработку – оформление повреждений автомобилей. На аварии Топкин не ездил, а в свободное время перепечатывал сначала на машинке, а потом на появившемся компьютере набросанные от руки описания вмятин, разбитых фар, сломанных бамперов.
Родители уехали – уехали далеко, на другой край распавшегося Союза, который очень быстро стал по-настоящему другой страной. Эстония… И папа, и мама были родом оттуда, из русских семей, живущих там с восемнадцатого века. Поэтому гражданство им хоть и с натугой, но предоставили. По праву происхождения.
Поселились на русском пятачке – на берегу Чудского озера, в деревне Рае, рядом с городом Муствеэ, который чаще называли Черноводьем. Поначалу по телефону и в письмах – тогда еще принято было писать письма на бумаге – жаловались, даже вроде раскаивались, потом же стали восторгаться, звать к себе, затем снова жаловались, но уже с некоторой ноткой ностальгии, а теперь разговаривают по телефону и в скайпе ровно, спокойно, как-то даже не совсем по-русски… Топкин за эти двадцать лет побывал у них четыре раза. Скучал, позевывал, глядел на чужеватую жизнь наморщившись. Снова ехать туда не тянуло.
Почему скучал и морщился – не мог себе объяснить. И не пытался. По природе не твердый, не упорный, он когда-то решил, что его родина – вот здесь, в небольшом городе, окруженном горами, что его река – Енисей, его деревья – толстые кривые тополя, его лето – испепеляющее жаром, а зима – выжигающая морозом… Решил тихо, в душе, и не мог представить, что станет иначе…
А Алинка могла. И после долгой борьбы с Андреем, двух пробных поездок в этот неведомый Бобров в конце концов уехала туда навсегда. Вместе с сыном. Случилось это через месяц после застолья в «Горыныче».
Андрей звонил, уговаривал вернуться, верил, что вернется, но Алинка не вернулась. Наоборот, поставила ультиматум: или он продает квартиру и мчится к ним, или она подает на развод.
Удивительно, но его не испугали такие слова, не возмутили, не заставили что-то предпринять. Он как-то успокоился. Понял, что, если даже согласится и сделает всё, как она требует, прежней их жизнь вместе не будет. Не будет больше счастливых минут, разговоров душевных, открытых улыбок, той дружбы, что делает семью настоящей. Горько-гнилой осадок этого ультиматума ничем не вымыть. К тому же он не чувствовал страха, что может больше никогда не увидеть Даню. Сына. Это было странно, и он ругал себя, испытывал к себе гадливость, но страх не появлялся.
В те месяцы, что его не было рядом, Топкин тосковал, скучал, то и дело брал и крутил в руках оставшиеся игрушки, вспоминал те смешные слова, которые говорил сын совсем маленьким и совсем недавно. «Пукишь» вместо «купишь», «смеись» вместо «смейся», «башкы» вместо «башка». Хотя «башкы» – это не смешное, по-тувински это «учитель». Учителей все чаще называют башкы…
Да, Топкин тосковал, ждал возвращения Дани, представлял, как схватит его на руки, подкинет, а тут, услышав от Алинки «подаю на развод», вдруг не испугался. Сына этот развод может отгородить от него стеной… новый папа появится… А он, наоборот, внутренне успокоился. Может быть, потому, что не мог осознать, представить, что сын больше не будет бегать по этой квартире, качаться на качелях во дворе этого дома?..
«Я подумаю», – сказал жене.
«Блин, ты четыре года говоришь “подумаю”! – противным голосом закричала она. – Еще когда родители тут были. Хватит!..»
«Слушай, – как ему показалось, вразумляюще заговорил Топкин, – мы познакомились с тобой здесь, в Кызыле. Здесь полюбили друг друга, в загсе на улице Кочетова поженились. Здесь родился наш сын. Родился здоровым, крепким пацаном. И с какой стати мы должны куда-то сваливать?»
Алинка выслушала не перебивая, а когда он замолчал, закричала так же противно, по-бабьи:
«Там нет жизни! Ждать, пока нас зарежут?!»
«Кого из твоих знакомых зарезали?»
«Я не хочу сейчас вспоминать все те ужасы! Вот здесь мне хорошо. Здесь русская земля…»
«И здесь русская».
«А?.. – Изумление Алинки пересилило злобу или что там, что заставляет кричать. – Какая она русская?»
«Кызыл русские построили. И назвали Белоцарск. Ты сама мне про это все уши…»
«О господи! Вспомнил!.. Мало ли где русские строили. Грозный тоже русские строили, и где теперь? Ты еще про Русскую Америку поплачь…»
«Так можно всё отдать. И Воронеж с вашим Бобровом. Там уже рядом, читал, хозяйничают… из Грозного… Так, – сделал голос теплым, улыбчивым, – возвращайтесь, в общем, Алин. Поживем и решим тогда…»
«Я не вернусь», – сухое, какое-то металлическое в ответ.
Когда происходил разрыв с первой женой, с Ольгой, Андрей сходил с ума от страха и горя. Умолял не уходить, клялся исправиться, сделать всё, чтобы ей хорошо было. Не помогло – ушла, оставила. И с тех пор он расставался с женщинами не то что легко (нет, с некоторыми и легко), а без того страха и горя, ощущения пропасти под ногами. Словно всё истратил на Ольгу.
И теперь, услышав это «я не вернусь», он ровным голосом отозвался:
«Что ж, как знаешь. Ты свободна в своем выборе».
«Правда? – Горячечный хохоток и обещающее: – Хорошо-о…»
Этот, произошедший под самый Новый год разговор был особенно бурным – и Алина, и Андрей повторяли в нем то, что уже много раз говорили, – но стал каким-то итоговым. Их семья откровенно разваливалась, гибла…
Топкин не побежал за водкой, не занялся вызваниванием кого-нибудь из знакомых девушек, чтоб утешили, развлекли, а, отработав последнюю смену, накупив продуктов, заперся в квартире. Друзья спрашивали по телефону, как собирается встречать две тысячи четырнадцатый. Он отвечал:
«Да дома решил. Отдохну».
Лежал на широкой тахте, смотрел сначала репортажи из митингующего Киева, потом развлекаловку по «ТНТ» и «СТС», а когда надоело – один за другим любимые фильмы в интернете. Глаза смотрели, а мозг искал, как жить дальше. И во время «На грани безумия» с Харрисоном Фордом и красивыми видами Парижа возникла идея съездить в Париж. Тур на неделю или дней на пять. Да, на пять… А что? Не так уж это и дорого.
Спустя десять месяцев эта идея осуществилась.
* * *Занятый мыслями, Топкин потерял ручеек пассажиров со своего самолета. Заметался, запаниковал, но почти сразу увидел вывеску со стрелкой и словом “Sortie”.
– Выход, – шепотом перевел и зашагал, куда указывала стрелка.
Оказался перед матовой дверью, которая разъехалась в стороны, и он попал в толпу встречающих. У многих в руках были картонки, бумажки… Взгляд зацепился за название его турфирмы и его рейса. Картонку держала симпатичная тонкая девушка.
Топкин отвернулся, быстро разжевал подушечку «Эклипса», чтоб сбить перегар, и тогда уж подошел:
– Вы не меня случайно ждете?
– Может быть. – Лицо ее стало серьезным. – Как ваша фамилия?
– Топкин, Андрей. От слова «топь», наверное. Но точная этимология не установлена.
Девушка оторвалась от списка, глянула на Топкина с интересом.
– А вы француженка? – спросил он – ему хотелось болтать, шутить, поднять себе настроение.
– Нет, русская.
– Да? А в голосе что-то французское…
– С девяти лет живу здесь. Родители привезли. Теперь работаю с туристами из России. – Девушка нашла его фамилию. – Да, вы мой. Первый. Вы без багажа?
– Конечно. Зачем в Париж со своим шмотьем? Блок сигарет да билет в обратную сторону. На самолет с серебристым крылом, – пропел Топкин, – что, взлетая, оставляет земле лишь тень.
– Придется подождать.
– Что?
– Придется подождать, пока остальные багаж получат.
– А, да… А можно на улице? – Курить Топкину хотелось больше, чем болтать и любоваться милым личиком. Тем более что оно оставалось серьезным.
– Хорошо. Но только далеко не отходите.
Топкин остановился у ближайшей урны с желобком для окурков, достал сигареты. Таксисты, совсем как в Абакане, Москве, перегораживая путь, призывали выходящих садиться в их машины. У согласившихся ехать подхватывали сумки и чемоданы, несли их в дождливую, подсвеченную огоньками полутьму…
Да, уже стемнело, и пока то да сё, пока доедут – будет совсем ночь. И не погуляешь. Дождь к тому же. Надо было зонтик взять – у него дома остался хороший, складной.
Вспомнился фильм «Укол зонтиком». Точнее, попытки десятилетнего Топкина пробраться на этот фильм в кинотеатр «Пионер». Казалось, весь город побывал, родители вернулись с сеанса веселые, пацаны во дворе рассказывали, что ржали всю дорогу, что даже секс был, а Андрея не пускали. Посмотрел через несколько лет, но без удовольствия: давнишняя обида мешала смеяться…
Отвернулся к бетонной колонне, вынул из сумки плоскую бутылку с остатками виски – оставалась еще одна, полная, – и допил. Вместо закуски глубоко, до дна легких, затянулся.
И накатило другое воспоминание – как везли брагу на дачу Боба, Пашки Бобровского.
Год восемьдесят восьмой, наверное, а может, и раньше. Лет по пятнадцать им было… Как-то в субботу, после школы, отпросились у родителей с ночевкой на дачу. Пацаны и девчонки из класса и Боб вдобавок, на год их старше. Топкин и Боб жили в соседних домах и, можно сказать, дружили.
К поездке с ночевкой готовились долго. Поставили две трехлитровые банки браги на смеси разного варенья и тертой ягоды – что кому удалось стащить из родительских запасов. Банки хранились у светловолосого Димки Попова, которому без фантазий дали когда-то прозвище Белый. Димка всерьез занимался фотографией, темнушка в его квартире была оборудована под фотолабораторию.
«Если запалят, скажу, что проявитель-закрепитель закис», – придумал Белый детскую по существу, но тогда казавшуюся надежной отмазку.
Когда родителей не было дома, а то и по ночам, Белый открывал банки, выпускал газ; чтобы аромат браги не расплывался по комнатам, прыскал в своей темнушке одеколоном.
«Дима, что так одеколоном пахнет?» – забеспокоилась мама.
«Да вот прижигаю». – Белый потыкал в свой прыщавый лоб.
«Может, дрожжей попьешь? Они хорошо помогают».
Когда он это пересказал, пацаны долго ржали:
«Скоро обопьемся дрожжей!»
Наступила суббота, бражка доспела, и главным стало вынести ее из квартиры.
После уроков сбегали по домам, сменили школьную форму на уличные свитера и ветровки, завалили к Белому специально гурьбой, с рюкзаками, устроили толчею в прихожей. Темнушка была тут же: сразу направо от входной двери узкий пенальчик.
«Пап, я пару журналов возьму? – крикнул Белый. – На растопку».
«Возьми», – из глубины квартиры.
Белый с Бобом втиснулись в пенальчик, поставили банки в рюкзак, между ними – «Советский воин». Вынесли отяжелевший рюкзак, прикрывая спинами… Мама Белого, провожавшая сыночка, не заметила этого маневра или не захотела заметить.
«Счастливо, ребята, – говорила, – ведите себя хорошо. Завтра к вечеру ждем. Не доводите, чтоб мы подняли тревогу».
«Конечно, конечно, – послушные кивки, – тёть Люд».
Во дворе ждали девчонки. Юлька Солдатова, Марина Лузгина, Ленка Старостина, Оля Ковецкая. Никто ничья не подруга – дружили пацаны с девчонками даже в последних классах в открытую редко, это считалось как-то западло, но обоюдные симпатии чувствовались. И Топкин уже тогда, лет в пятнадцать, знал, что Оля будет его, его навсегда…