Сейчас, когда у «КН» появилось столько конкурентов, легко забыть о том, что в середине шестидесятых заядлые путешественники в основном полагались на «Синий путеводитель»[18], чьей целевой аудиторией были люди среднего класса и среднего возраста. В 1966-м, когда первое издание путеводителя «Западная Европа на Крыльях Надежды» почти мгновенно пошло в допечатку, я поняла, что нашла интересную идею. Я люблю изображать себя проницательной, но мы оба знаем, что мне просто повезло. Я не могла предвидеть бум самостоятельного бюджетного туризма, и не была в достаточной степени демографом-любителем, чтобы сознательно воспользоваться неугомонностью представителей послевоенного поколения, которые разом стали совершеннолетними, жили на родительские деньги в эру процветания, оптимистично смотрели на то, как далеко можно проехать по Италии на несколько сотен долларов, и отчаянно нуждались в советах о способах как можно дольше продлить поездку, в которую родители изначально не хотели их отпускать. Моим основным аргументом было то, что идущий по моим стопам путешественник будет напуган, так же как была напугана я; будет нервничать, что его обманут, как иногда обманывали меня; и, если уж я была готова заполучить пищевое отравление первой, я могла быть уверена, что по крайней мере наш путник-новичок не будет блевать в первую же волнующую ночь за океаном. Я не хочу сказать, что была филантропом; я просто написала путеводитель, которым мне хотелось бы иметь возможность пользоваться самой.
Ты сейчас закатываешь глаза. Эти практические знания банальны, и, наверное, неизбежно происходит так, что те самые вещи, которые изначально привлекают в человеке, позже начинают тебя раздражать. Но наберись терпения.
Ты знаешь, что меня всегда ужасала перспектива оказаться такой же, как моя мать. Странно, но мы с Джайлсом узнали о термине «агорафобия» лишь когда нам было за тридцать, и меня всегда озадачивало его строгое определение: «боязнь открытых пространств и публичных мест». Насколько я могла судить, это не было подходящим описанием ее жалоб. Моя мать не боялась футбольных стадионов, она боялась выходить из дома, и у меня сложилось впечатление, что замкнутые пространства вызывали у нее такую же панику, как и открытые, если оказывалось, что замкнутое пространство – это не дом № 137 на Эндерби-авеню в Расине, штат Висконсин. Но мне кажется, для данного состояния не существует определения (разве что «эндербифилия»?); по крайней мере, когда я говорю, что у матери агорафобия, люди вроде понимают, почему она все заказывает на дом.
Господи, какая ирония, слышала я бессчетное количество раз. И это при том, что ты побывала в стольких местах? Другие люди смакуют симметрию явных противоположностей.
Однако позволь мне быть откровенной. Я очень похожа на свою мать. Может быть, потому что ребенком я вечно бегала с поручениями, для которых была еще слишком мала, и следовательно, они меня страшили: меня отправили на поиски новых прокладок для кухонной раковины, когда мне было восемь лет. Вынуждая меня быть своим эмиссаром, когда я была такой маленькой, моя мать умудрилась породить во мне то же страдание от мелких взаимодействий с внешним миром, которое она сама испытывала в свои тридцать два.
Я не могу вспомнить ни одной предстоявшей мне поездки за границу, которую я бы действительно хотела предпринять, которой бы я не страшилась и которой отчаянно не хотела бы избежать. Выйти за дверь меня то и дело вынуждал сговор предварительных обязательств: билет куплен, такси заказано, подтверждена масса бронирований, и просто чтобы окончательно лишить себя возможности маневра, я всегда расхваливала предстоящую поездку друзьям, а они потом цветисто желали мне доброго пути. Даже в самолете я была бы блаженно довольна, если бы его широкий фюзеляж пронзал стратосферу до бесконечности. Приземление было мукой, поиск первого места для ночлега был мукой, хотя сама передышка – в моей произвольной копии Эндбери-авеню – была восхитительна. В итоге я подсела на эту последовательность все убыстряющихся страхов, кульминацией которых становилось головокружительное погружение в «приемную» кровать. Всю свою жизнь я заставляла себя что-то делать. Я никогда не ездила в Мадрид, Франклин, только потому что мне хотелось поесть паэльи; каждая из этих исследовательских поездок, которые, по твоему мнению, я использовала для того, чтобы сбежать от суровых уз нашей спокойной домашней жизни – каждая из этих поездок на самом деле была вызовом, который я бросала сама себе и который сама себя заставляла принять. Если я когда и радовалась тому, что поехала, то сам отъезд никогда не доставлял мне радости.
Однако с течением времени отвращение уменьшилось, а преодоление того, что является обычным неудобством, уже не так ценно. Как только я привыкла принимать брошенный самой себе вызов – снова и снова доказывать, что я независимая, компетентная, мобильная и взрослая, – постепенно страх обратился в противоположную сторону: единственное, чего я боялась больше, чем очередной поездки в Малайзию, было остаться дома.
Так что я не просто боялась стать такой же, как моя мать; я боялась стать матерью. Я боялась, что стану надежным неподвижным якорем, который превратится в трамплин для другого, молодого искателя приключений, чьим путешествиям я, возможно, стану завидовать и чье будущее пока не нанесено на карту и не имеет ориентиров. Я боялась стать этим архетипом: стоящей в дверях неопрятной и полноватой фигурой, которая прощально машет рукой и посылает воздушные поцелуи, пока рюкзак укладывают в багажник; которая промокает глаза краем фартука в облаке выхлопных газов уехавшей машины; которая с покинутым видом поворачивается, запирает дверь на щеколду и моет слишком немногочисленные тарелки в раковине, а тишина в комнате давит на нее, словно рухнувший потолок. Я стала бояться быть покинутой больше, чем боялась уезжать. Как часто я поступала так с тобой: оставляла тебя, словно корабль на мели, с крошками от багета, съеденного за нашим прощальным ужином, и убегала в ждущее меня такси. Не думаю, что я когда-либо говорила тебе, как мне жаль, что я заставляла тебя пережить все эти маленькие смерти моих серийных уходов или когда-либо хвалила тебя за то, что ты сдерживал свое вполне оправданное чувство заброшенности и оно лишь иногда выражалось в язвительных колкостях.
Франклин, я до ужаса боялась рожать ребенка. До того как я забеременела, мое видение воспитания детей – чтение историй о попках улыбающимся рожицам перед укладыванием спать, скармливание какой-то бурды в вялые рты – казалось картинками, на которых был кто-то другой. Я страшилась столкновения с тем, что могла оказаться замкнутой, бесчувственной натурой, с собственным эгоизмом и недостатком щедрости, с отвратительной и непреодолимой силой моей собственной неприязни. Как бы ни была я заинтригована «новой страницей жизни», меня оскорбляла перспектива попасть в ловушку чужой истории, из которой нет надежды выбраться. И я думаю, что именно этот страх являлся тем, что меня изводило – как оконный карниз притягивает и заставляет спрыгнуть. Сама непреодолимость задачи, сама ее непривлекательность оказалась в конце концов тем, что меня в ней манило.
Ева
2 декабря 2000 года
Дорогой Франклин,
я устроилась в маленькой кофейне в Чатеме[19], поэтому пишу данное письмо от руки; но ты всегда мог разобрать мои паучьи каракули на открытках, поскольку я предоставляла тебе кучу возможностей для практики. Пара за соседним столиком ведет сокрушительно долгий и нудный разговор по поводу процесса рассмотрения заявления о бюллетенях тех, кто не пришел на выборы в округе Семинол[20] – кажется, такого рода мелочами поглощена сейчас вся страна, потому что все кругом превратились в процедурных педантов. Но все равно их горячность меня согревает – как раньше грела дровяная печь. Моя собственная апатия пробирает меня холодом до костей.
Кафе «Бейгель» – по-домашнему уютное заведение, и я думаю, официантка не станет возражать, если я буду неспешно пить свой кофе, положив рядом линованный блокнот. Чатем тоже по-домашнему уютный и настоящий – в нем есть та причудливая старомодность, на имитацию которой тратят кучу денег более зажиточные города вроде Стокбриджа и Линокса[21]. На его вокзал до сих пор приходят поезда. На главной торговой улице расположены традиционные ряды букинистических магазинов (там полно романов Лорена Эстлемана[22], которыми ты так зачитывался), булочные с чуть подгоревшими кексами с отрубями, благотворительные комиссионки, кинотеатр с маркизой над входом, на которой написано «theatre» – местные, видимо, решили, что британское написание выглядит более утонченно[23], и магазин алкоголя, где помимо вина «Тейлор»[24] в больших двухквартовых бутылях[25] – для местных – можно найти на удивление дорогие виды калифорнийского зинфанделя[26] для приезжих. Сейчас, когда большинство местных предприятий закрылось, жители Манхэттена, у которых тут есть второй дом, не дают умереть этой заброшенной деревушке; отдыхающие да еще, конечно, новое исправительное учреждение на окраине городка.
По дороге сюда я думала о тебе, но это и без слов понятно. Для контраста я пыталась вообразить себе тип мужчины, с которым, как мне казалось, я буду жить – до того как мы с тобой встретились. Картинка, без сомнения, складывалась из встреченных в путешествиях парней, из-за которых ты меня вечно доставал. Некоторые из моих мимолетных спутников были милыми; хотя, если женщина описывает мужчину словом «милый», это подразумевает лишь легкий флирт.
Если этот ассортимент эпизодических спутников (прости, «неудачников») в Арле или Тель-Авиве можно принять за образец, то судьбой мне было предназначено остепениться рядом с жилистым интеллектуальным типом, чей быстрый метаболизм со страшной скоростью расправляется со стряпней из нута. Острые локти, торчащий кадык, узкие запястья. Строгий вегетарианец. Страдалец, который читает Ницше и носит очки, чужд своему времени и с презрением относится к автомобилям. Заядлый любитель велосипеда и пеших прогулок по холмам. С маргинальной профессией – возможно, гончар с любовью к древесине твердых пород и к ароматическим травам, чье стремление к скромной жизни, проходящей в тяжелом физическом труде и долгом созерцании закатов на крыльце, несколько противоречит тому холодному подавленному гневу, с которым он швыряет плохо удавшиеся вазы в мусорный бак. У него слабость к травке; он погружен в раздумья. Обладает недооцененным, но беспощадным чувством юмора. Массаж спины. Переработка отходов. Музыка, исполняемая на ситаре[27], и заигрывания с буддизмом, который его милосердно поддерживает. Витамины и криббидж[28], фильтры для воды и французское кино. Пацифист, у которого есть три гитары, но нет телевизора, потому что он вызывает у него неприятные ассоциации с командными видами спорта из детства, в котором его дразнили. Намек на ранимость в редеющей линии волос на висках; мягкие темные волосы собраны в спускающийся на спину хвост. Желтовато-оливковый, почти болезненный цвет лица. Нежный секс, сопровождающийся тихим шепотом. На шее – необычный талисман из резного дерева на кожаном шнурке, про который он ничего не рассказывает и который никогда не снимает, даже в ванне. Дневники, которые мне нельзя читать и в которых наклеены газетные вырезки с памфлетами, иллюстрирующими ужасный мир, в котором мы живем. («Жуткая находка: полиция обнаружила разрозненные части человеческого тела, включая две кисти и две ноги, в шести ячейках камеры хранения на центральном железнодорожном вокзале в Токио. Проверив все 2500 ячеек, полиция нашла две ягодицы в черном пластиковом пакете для мусора».) Циник в отношении основных направлений в политике с неослабной ироничной отчужденностью от поп-культуры. И в большинстве случаев – бегло и с красивым акцентом говорящий по-английски иностранец.
Мы с ним поселились бы в сельской местности – в Португалии или в маленькой деревушке в Центральной Америке – где на ферме неподалеку продают сырое молоко, свежесбитое сладко-сливочное масло и толстобокие, наполненные семечками тыквы. Наш коттедж каменной кладки был бы оплетен вьющимися растениями, на окнах пламенела бы красная герань, и мы бы пекли плотный ржаной хлеб и морковные брауни для наших деревенских соседей. Будучи чересчур образованным человеком, мой воображаемый спутник жизни все равно продолжал бы копаться в почве нашей идиллии в поисках источников своей неудовлетворенности. А будучи окруженным щедростью природы, он стал бы язвительным аскетом.
Ты уже посмеиваешься? Потому что потом появился ты. Большой и широкоплечий мясоед с непослушными светлыми волосами и красноватой кожей, которая обгорает на солнце. С аппетитом к огромному количеству вещей. Любитель громогласно хохотать; мужчина, который рассказывает непритязательные анекдоты. Ест хот-доги – даже не братвурст[29] на 86-й Восточной улице, а рыхлые, жирные свиные кишки того самого жуткого розового цвета. Бейсбол. Сувенирные кепки. Каламбуры и фильмы-блокбастеры, вода из-под крана и пиво в упаковках по шесть банок. Бесстрашный доверчивый потребитель, который читает этикетки только для того, чтобы убедиться, что в продукте достаточное количество химических добавок. Фанат пустынных загородных шоссе, страстно любящий свой пикап и считающий, что велосипеды созданы для зануд и ботаников. Неистово трахающийся и говорящий непристойности. Имеющий сокровенную и при этом бесстыдную страсть к порно. Детективы, триллеры и научная фантастика; подписка на журнал National Geographic. Барбекю на День независимости и намерение заняться гольфом, когда пробьет нужный час. Восторг от дрянных закусок самых разных видов: кукурузные чипсы; кукурузные палочки; сырные палочки; шоколадные печенья (ты смеешься, но я ничего этого не ем) – все, что похоже не столько на еду, сколько на упаковочный материал, и отдалилось от первоначального природного состояния по крайней мере на шесть ступеней. Брюс Спрингстин,[30] ранние альбомы, заведенные на полную громкость, окно в машине опущено, и твои волосы треплет ветер. Ты подпеваешь, не попадая в ноты – как так вышло, что я полюбила человека, которому медведь на ухо наступил? «Бич Бойз»[31]. Элвис – ты никогда не отрывался от своих корней, верно? Ты всегда любил старый добрый рок-н-ролл. Пафосный и напыщенный. Хотя ты не был невыносимо старомодным – я помню, что ты увлекся Pearl Jam[32], как раз тогда, когда Кевину они разонравились… (прости). Музыка просто должна была быть шумной и громкой; у тебя не было времени на моего Элгара[33], моего Лео Коттке[34], хотя для Аарона Коупленда[35] ты сделал исключение. Ты резким движением вытирал глаза в Тэнглвуде[36], словно в них попала соринка, надеясь, что я не заметила того, что его «Тихий город»[37] заставил тебя плакать. И заурядные, банальные удовольствия: зоопарк в Бронксе[38] и Ботанический сад, аттракционы Кони-Айленда[39], паром на Стейтен-Айленд[40], Эмпайр-стейт-билдинг[41]. Ты был единственным из моих знакомых ньюйоркцев, который доплыл на пароме до статуи Свободы. Однажды ты потащил меня с собой, и мы были единственными туристами на пароме, кто говорил по-английски. Изобразительное искусство – Эдвард Хоппер[42]. И, боже мой, Франклин, республиканец. Вера в сильную оборону, но в остальном компактный государственный аппарат и низкие налоги. В физическом смысле ты тоже оказался удивительным – ты сам был сильной обороной. Случались времена, когда ты беспокоился, что я считаю тебя слишком тяжелым: я слишком много говорила о твоих размерах, хотя ты весил довольно стандартные 165–170 фунтов[43] и вечно боролся с этими пятью фунтами, которые нарастали у тебя на животе из-за любви к сырным палочкам. Но для меня ты был огромным. Такой крепкий и плотный, такой широкий, такой полный – ничего общего с мужчиной с тонкими запястьями из моих грез. Ты был словно дуб, к стволу которого я могла прислонить подушку и читать; по утрам я могла свернуться калачиком в изгибах твоих ветвей. Как нам везет, когда нас минует то, чего, как нам кажется, мы хотим! Как меня утомили бы, наверное, все эти дурацкие глиняные горшки и прихотливые диеты, и как я ненавижу завывание ситара!
Но самым большим сюрпризом оказалось то, что я вышла замуж на американца. И не за любого американца, не за человека, который случайно им оказался. Нет, ты был американцем по выбору так же, как и по рождению. На самом деле ты был патриотом. Я их раньше никогда не встречала. Провинциальных мужланов – да. Слепых, никуда не выезжавших, невежественных людей, которые считали, что Соединенные Штаты – это и есть весь мир, поэтому сказать что-то против страны было все равно что хулить Вселенную или воздух. Ты был другим: ты кое-где побывал – в Мексике, и один раз в долгой поездке по Италии, вместе с женщиной, чьи многочисленные аллергены включали в себя помидоры – и решил, что тебе нравится твоя родная страна. Нет, не так: что ты любишь свою родную страну, ее плавность и деловитость, ее практичность, ее простые и сильные акценты и упор на честность. Я бы сказала – да я так и говорила, – что ты был очарован архаичной версией США, той Америкой, которая давно исчезла или никогда не существовала; ты был очарован самой идеей. А ты бы сказал – и ты так и говорил, – что эта идея была частью того, чем являлась Америка, и это было весомее, чем могут предъявить большинство стран, которые в основном являлись обрывками прошлых событий и очертаниями на картах. Это была возвышенная, прекрасная идея, говорил ты, и ты напоминал мне – отдаю тебе должное, – что государство, которое стремится прежде всего сохранить для своих граждан возможность делать по большей части то, что они хотят, является именно тем местом, которое должно очаровывать таких, как я. Но получилось не совсем так, возражала я, а ты возражал в ответ: здесь лучше, чем в любом другом месте; и на этом мы прекращали спор.
Это правда, со временем я стала разочаровываться. Но мне все равно хочется поблагодарить тебя за то, что ты познакомил меня с моей собственной страной. Разве не так мы с тобой встретились? Мы в «КН» решили дать рекламу в Mother Jones[44] и в Rolling Stone[45], и когда я пыталась сформулировать, какие именно фотографии нам нужны, в Young & Rubicam[46] заглянул ты. Ты пришел в мой офис одетым во фланелевую рубашку и пыльные джинсы – это выглядело дерзко, но привлекательно. Я очень старалась вести себя профессионально, потому что меня отвлекали твои плечи. Франция, предложила я. Долина Роны. А потом я впала в нерешительность относительно расходов на то, чтобы отправить тебя туда и где-то поселить. Ты рассмеялся. Не говорите ерунды, отмахнулся ты. Я могу найти вам долину Роны в Пенсильвании. И ты ее нашел.
До сих пор я считала Соединенные Штаты страной, из которой нужно уезжать. После того как ты нахально пригласил меня на свидание – меня, руководителя компании, с которой у тебя деловые отношения, – ты вынудил меня признать, что, родись я в любом другом месте, США были бы, наверное, первой страной, куда я прямиком рванула бы с визитом. Что бы я о ней ни думала, но это страна, которая правит бал и является кукловодом, снимает кино, продает кока-колу и экспортирует «Звездный путь»[47] до самой Явы; это центр событий, страна, отношения с которой нужны, даже если они враждебны; страна, которая требует если не принятия, то по крайней мере отторжения – чего угодно, но только не пренебрежения. Эта страна, имеющая напряженные отношения с другими странами, пришла бы с визитом к тебе практически в любом месте планеты, нравится тебе это или нет. Ладно, ладно, протестовала я. Ладно. Я бы туда поехала.
И я ездила. Помнишь, как ты то и дело изумлялся в те первые дни? Что я ни разу не была на бейсбольном матче. Или в Йеллоустоне[48]. Не видела Большой каньон. Насмехалась над горячими яблочными пирожками в «Макдоналдсе», которых никогда не пробовала (признаюсь: они мне понравились). Когда-нибудь, заметил ты, «Макдоналдса» не будет. Тот факт, что сейчас этих забегаловок полно, не означает, что горячие яблочные пирожки не превосходны, или что возможность жить в то время, когда их можно купить за 99 центов, не является привилегией. Это была одна из твоих излюбленных тем: что изобилие, тиражирование, популярность не обязательно означают обесценивание и что само время делает все вещи редкими. Ты любил наслаждаться настоящим моментом и больше чем кто-либо другой из моих знакомых осознавал, что каждая его составляющая мимолетна.
И такой же была в твоих глазах перспектива твоей страны: что она не будет существовать вечно. Что, разумеется, она является империей, хотя в этом нет ничего постыдного. История состоит из империй, и Соединенные Штаты безоговорочно являются величайшей, богатейшей и справедливейшей империей, которая когда-либо правила на земле. Она неизбежно падет – империи всегда рушатся. Но нам повезло, говорил ты. Нам довелось участвовать в самом увлекательном социальном эксперименте, который когда-либо был поставлен. Разумеется, он не идеален, добавлял ты с той же торопливостью, с которой я замечала до рождения Кевина, что разумеется, у некоторых детей «бывают проблемы». Но ты говорил, что, если Соединенным Штатам суждено пасть или пойти ко дну на твоем веку, пережить экономический крах, быть захваченными агрессором или разложиться изнутри, превратившись в нечто порочное, ты будешь их оплакивать.
Я верю, что ты стал бы плакать. Но порой я считала – в те дни, когда ты силком тащил меня в Смитсоновский институт[49], изводил меня требованиями перечислить президентов по порядку, с пристрастием допрашивал о причинах бунта на Хеймаркет[50] – я считала, что посещаю не совсем эту страну. Я посещала твою страну. Ту, которую ты создал для себя – как ребенок строит шалаш из палочек от эскимо. Это была красивая репродукция. Даже сейчас, когда я мельком вижу фрагменты из преамбулы к Конституции – «Мы, народ Соединенных Штатов…»[51] – у меня мурашки бегут по коже. Потому что я слышу твой голос. Декларация независимости[52] – «Мы считаем за очевидные истины…» – снова твой голос.
Ирония. Я думаю о тебе и иронии. Тебя всегда раздражало, когда появлялись мои друзья из Европы и отмахивались от наших с тобой соотечественников как от людей, «не имеющих чувства иронии». И все же (по иронии судьбы) в конце двадцатого века ирония в США была огромна, мучительно огромна. На самом деле мне она надоела, хотя я этого не осознавала, пока мы с тобой не встретились. В начале восьмидесятых все стало «ретро», и появилась скрытая тенденция к подделыванию, отстранению во всех этих закусочных в стиле пятидесятых, с хромированными барными стульями и огромными коктейлями из рутбира[53]. Ирония означает одновременно иметь и не иметь. Ирония включает в себя ханжеское любительство, дезавуирование. У нас имелись друзья, чьи навороченные квартиры были полны сардонического китча: крохотные куколки, вставленные в рамку рекламные плакаты хлопьев для завтрака «Келлогг»[54] двадцатых годов («Смотрите, как быстро съедается полная миска!») и у которых каждая вещь выглядела как объект для шуток.
Ты бы не стал так жить. «Не иметь чувства иронии», по общему мнению, означало не понимать, что это такое; быть идиотом; не иметь чувства юмора. А ты знал, что такое ирония. Ты слегка посмеялся над подставкой под лампу в виде черного чугунного жокея, которую Бельмонт выбрал для их каминной полки – чтобы проявить вежливость. Ты понял шутку. Просто ты не считал, что это настолько уж смешно, и в своей собственной жизни ты хотел иметь предметы, которые были красивы по-настоящему, а не просто для смеха. Ты, такой умный мужчина, был искренним умышленно, а не только по натуре; ты был американцем по личному принуждению, и ты принимал все хорошее, что в этом есть. Называется ли это наивностью, когда ты целенаправленно наивен? Ты ездил на пикники. Ты брал традиционный отпуск и ездил смотреть государственные памятники. Ты во все свое немузыкальное горло распевал государственный гимн на играх «Нью-Йорк Метс»[55] и никогда при этом не ухмылялся. Соединенные Штаты, заявлял ты, находятся на переднем крае эволюции. Это страна, чье процветание не имеет прецедентов; страна, в которой практически у каждого достаточно еды; страна, которая стремится к справедливости и предлагает почти все возможные виды спорта и развлечений, любую религию, этничность, род занятий и политические взгляды, которые только можно предложить; страна, в которой огромное разнообразие ландшафтов, флоры, фауны и климата. Если невозможно вести прекрасную, богатую, роскошную жизнь в этой стране, с красивой женой и здоровым растущим мальчиком, тогда эта жизнь невозможна нигде. И даже сейчас я думаю, что, быть может, ты прав. Что, наверное, это невозможно нигде.
21.00 (снова дома)
Официантка оказалась терпеливой, но кафе закрывалось. И печатный текст, может, и обезличен, но он легче воспринимается глазом. В этом отношении я беспокоюсь, что пока ты читал рукописный кусок, ты просматривал его мельком, перескакивая со строчки на строчку. Я беспокоюсь о том, что, увидев вверху страницы «Чатем», ты больше ни о чем не мог думать и что в кои-то веки тебе наплевать на мои чувства к Соединенным Штатам. Чатем. Я езжу в Чатем?