Книга Метла системы - читать онлайн бесплатно, автор Дэвид Фостер Уоллес. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Метла системы
Метла системы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Метла системы

Чем занимается ее мать?

Зависает, более-менее, в Висконсине.

Ее родители разведены?

Не совсем. Может, пойдем? Ей утром на работу, вручать мне газету, в конце концов. Как-то вдруг очень поздно. Она обедала, может, она хочет есть? Имбирный эль на удивление питателен. Ее машина в мастерской, дроссель не в порядке. Утром она приехала на автобусе. Ну ладно. У нее новенький автомобильчик от «Мэттел», они еще производят «Огненные Колеса» [40]. Только чуть больше обычного. Реально больше игрушка, чем машина. И так далее.

Я вижу, как мы едем по сумасшедшей кривизне Внутреннего кольца Южного шоссе I-271 в направлении Восточного Коринфа. Я вижу, как в машине Линор сидит, сдвинув коленки и отведя их в сторону, мою, и я касаюсь ее коленки тыльной стороной ладони, переключая передачи.

С моим желудком, я вижу, катастрофа. Я вижу, как высаживаю Линор, как мы стоим на крыльце огромного серого дома, в мягкой тьме апрельской ночи кажущегося черным, дома, говорит Линор тихо, принадлежащего челюстно-лицевому хирургу, который сдает две комнаты ей с Мандибулой и одну – девушке, работающей с сестрой Линор в «Пляж-Загаре». Линор живет с Мандибулой. Я вижу, как она говорит мне спасибо за имбирный эль и за то, что подвез. Я вижу, как наклоняюсь, делаю выпад в сторону хрустящего белого воротничка ее платья и целую ее прежде, чем она успевает сказать спасибо. Я вижу, как она пинает меня в колено, прямиком в коленный нерв, кедом, который оказывается на удивление тяжелым и твердым. Я вижу, как визжу, и хватаюсь за колено, и тяжело плюхаюсь на ступеньку крыльца, ощетинившуюся гвоздями. Я вижу, как вою и хватаюсь одной рукой за колено, а другой за ягодицы, и лечу прямиком в пустую клумбу с мягкой весенней землей. Я вижу, как Линор садится рядом на колени – ей очень жаль, она не понимает, что на нее нашло, я ее ошеломил, она была ошеломлена, блин, что она наделала. Я вижу себя с землей в носу, я вижу, как зажигается свет в сером доме, в других домах. Я кошмарно чувствителен к боли и практически реву. Я вижу, как Линор вбегает в дом челюстно-лицевого хирурга. Я вижу, как моя машина кренится все ближе и ближе, пока я очумело прыгаю к ней на одной ноге. Я убежден, что слышу откуда-то сверху голос Кэнди Мандибулы.

Я понял, что люблю Линор Бидсман, когда назавтра она не пришла на работу. Мандибула, выпучив глаза, сообщила мне, что Линор сочла себя уволенной. Я позвонил домовладелице, жене хирурга, девяностокилограммовой рожденной свыше фанатичке, потрясающей Библией [41]. Попросил ее сообщить Линор, что никто никого не уволил. Принес Линор извинения. Ей было ужасно неловко. Мне было неловко. Ее начальница, заведующая коммутатором Валинда Пава и правда хотела ее уволить, якобы за прогул. Линор Валинде не нравится из-за привилегированной семьи. Я – начальник Валинды. Я ее успокоил. Линор стала вручать мне газету, как раньше.


Где ты теперь?

Ибо потом настала волшебная ночь, ночь волшебства, нерассказуемая, когда сердце мое наполнилось жаром, и ягодицы мои исцелились, и я в пять с чем-то покинул офис в трансе, спустился на первый этаж как по проволоке, увидел на той стороне темного пустого каменного холла Линор в ее кабинке, одну, в тот момент обесприфтленную, за книгой, и коммутатор, как обычно, молчал. Я скользнул по гнетуще затененнному холлу и вплавился в сияние белой настольной лампы крошечной кабинки, лампы за спиной Линор. Она взглянула на меня, улыбнулась, вернулась к книге. Она не читала. В гигантском окне высоко над кабинкой тонкое копье оранжево-бурого кливлендского заката, спасенное и искривленное на миг любезным химическим облаком по-над чернотой Эривью, светом маяка пало на нежный сливочный сгусток прямо под правым ухом Линор, на ее горле. Я в трансе склонился и мягко прижался губами к этому пятнышку. Внезапное гудение консольного механизма было биением моего сердца, перекочевавшего в Линорину сумочку.

И Линор Бидсман медленно подняла правую руку и коснулась ею моей шеи, бережно нежа мягким робким теплом правую сторону челюсти и щеки, удерживая меня длинными пальцами с тусклыми обкусанными ногтями у своего горла, лаская, склонив голову влево, чтобы я ощутил на губах слабое громыхание артерии. В тот момент я жил – истинно, всецело и впервые за очень долгое время. Линор сказала: «“Част и Кипуч”», – в трубку, она держала ее левой рукой, глядя в надвигающийся мрак. Волшебство ночи было в том, что волшебство продлилось. Вернусь к работе.

/б/

– «Част и Кипуч». «Част и Кипуч».

– Миз Бидсман?

– Да?

– Дэвид Блюмкер.

– Мистер Блюмкер!

– Миз Бидсман, вы же работаете в… издательстве «Част и Кипуч», верно?

– Да, а почему?..

– Боюсь, я только что звонил по вашему номеру и говорил с юной дамой, предложившей мне заплатить за причинение боли мне же.

– У нас ужасно путаются телефонные линии, ну и всё. Скажите, а вы?..

– Нет, к сожалению, нет. Прибавились, как мы обнаружили, один ненаходимый жилец и один работник заведения.

– Простите?

– Двадцать шесть пропавших, уже.

– Ого.

– Вам удалось связаться с вашим отцом, миз Бидсман?

– Его линия занята. Он много говорит по телефону в офисе. Я как раз хотела попытаться еще раз. Скажу, чтобы он вам перезвонил, обещаю.

– Спасибо большое. И вновь позвольте, пожалуйста, сказать, что мне очень жаль.

– Да, вперед.

– Прошу прощения?

– Слушьте, у меня тут, я вижу, второй звонок. Я переключусь. Созвонимся.

– Спасибо.

– «Част и Кипуч».

– Что на вас… надето?

– Простите?

– Вы одеты… теплее обычного, скажем так?

– Сэр, это издательство «Част и Кипуч». Вы звоните в кливлендское отделение «Набери любимую»?

– Ой. Ну – да. Как неловко.

– Всё в порядке. Я могу дать вам номер, но не факт, что он работает.

– Погодите-ка. Как вы насчет подрючить?

– До свидания.

– Щелк.

– Ну и денек…

– «Продукты детского питания Камношифеко».

– Офис президента, пожалуйста, это Линор Бидсман.

– Один момент.

– …Ну хоть не занято.

– Офис президента, Пенносвист слушает.

– Сигурд. Линор.

– Линор. Как делишки?

– Могу я поговорить с отцом?

– Невозможно.

– Срочно.

– Не здесь.

– Вот же, дерьмецо на веточке.

– Прости.

– Слушь, это очень срочно. Меня попросили, чтобы он сразу перезвонил. Семейное дело.

– Линор, он сейчас вообще недоступен.

– Где он?

– Ежегодный саммит с Гербером. Август же.

– Елки.

– Бодается с кривой спроса на фруктово-сливочный.

– Сигурд, это может быть буквально вопрос жизни и смерти.

– Он без телефона, милая. Ты же знаешь правила. Гербер же.

– Долго?

– Не знаю. От силы пару дней, может, три.

– Где они?

– Говорить не велено.

– Сигурд.

– Корфу. Какое-то глухое, богом забытое местечко на Корфу. Больше ничего не знаю. Меня убьют, если он просечет, что я тебе сказал. Меня закатают в тысячу банок пюре из ягнятины, а Пенносвисты-младшие станут, наоборот, голодать.

– Когда он уехал?

– Вчера, сразу после тенниса с Гишпаном, около одиннадцати.

– Как вышло, что ты не с ним и не секретарствуешь? Кто будет делать ему «манхэттены» [42]?

– Перебьется. Он меня не захотел. Сказал, только они с Гербером. Мужик с мужиком. Может, они устроят чемпионат по рукоборью? Или потыкают друг дружку в ребра, попоют амхёрстовские песенки, постараются вогнать друг дружке нож в спину. Борьба за долю на рынке – дело неприглядное.

– Черт, он велел мне ему позвонить, и это было сегодня утром. Он должен… а бабушка папы с тобой не связывалась, нет?

– Линор? Бог миловал. Она в порядке?

– Да. Слушь, я в полном раздрае. Когда точно, ты думаешь, он вернется?

– На моем рабочем календаре через три дня квадратик, а в нем огромный череп. Что может означать только одно.

– Всё пошло по борозде.

– Слушай, серьезно, если я могу как-то помочь…

– Милый Сигурд. Моя фигня мигает. У меня другой звонок. Переключаюсь.

– Звони, если что.

– Пока… стой!

– Что?

– Где Шмоун? Он взял Шмоуна?

– Чего не знаю, того не знаю. Но это мысль. Попробуй позвонить в «Шмоун и Ньет». Дать номер?

– Издеваешься? Номеров завались.

– Ну пока.

– «Част и Кипуч».

/в/

Что, конечно, не значит, здесь и никогда, что все шло как по маслу. Моя неспособность быть по-настоящему внутри и окруженным Линор Бидсман пробуждает во мне весьма естественное противожелание: чтобы она была внутри меня и охвачена мной. Я собственник. Иногда я хочу ею владеть. И это, конечно, не очень стыкуется с девушкой, которую основательно пугает возможность того, что она не владеет собой.

Я дико ревнив. У Линор есть свойство привлекать мужчин. Это не нормальное свойство и не свойство, которое можно выразить. «…», – сказал он, тщетно пытаясь его выразить. «Уязвимость», понятно, плохое слово. «Игривость» тоже не пойдет. Оба обозначают, поэтому оба лажают. У Линор есть свойство некой игры. Вот. Почти бессмыслица, значит, может быть, верная. Линор, ни слова не говоря, приглашает вас сыграть в игру, состоящую в глубинных попытках понять правила этой игры. Как вам такое? Правила игры и есть Линор, ты играешь – тобой играют. Уясни правила моей игры, смеется она, с тобой или тобой. На доску падают гребенкой забо́ров тени: Башня Эривью, отец Линор, доктор Джей, Линорина прабабка.

Иногда Линор поет в душе, громко и ладно, видит бог, практикуется она достаточно, ну а я горблюсь на унитазе или опираюсь о раковину, читаю рукописи и курю гвоздичные сигареты – привычка, перенятая у Линор же.

Отношения Линор с ее прабабкой – штука нездоровая. Я виделся с этой женщиной раз или два, к счастью, коротко, в помещении столь жарком, что чуть не задохнулся. Это маленькая, смахивающая на птичку старушка с острыми чертами, отчаянно древняя. Бодрой ее не назвать. О такой и просто так не скажешь «благослови ее Господи». Это женщина твердая, холодная, женщина ворчливая и насквозь эгоистичная, с обширными интеллектуальными претензиями и, я полагаю, очевидно соразмерными талантами. Она индоктринирует Линор. Они с Линор «говорят часами». То есть Линор слушает. В этом есть нечто кислое и безвкусное. Линор Бидсман не расскажет мне ничего важного об отношениях с Линор Бидсман. Она не говорит ничего и доктору Джею, разве что у мелкого ублюдка припасена против меня последняя карта в рукаве.

Ясно, однако, что это прабабка со Взглядами. Я думаю, она вредит Линор, и, я думаю, знает, что вредит, и, я думаю, ей плевать. Она, судя по собранным мной крупицам, убедила Линор, что ей ведомы некие слова колоссальной мощи. Нет, правда. Речь не о вещах, не о концепциях. О словах. Женщина явно одержима словами. Я не могу и не хочу утверждать что-либо наверняка, но она явно была феноменом в своем колледже и получила место в кембриджской аспирантуре, что в двадцатые для женщины – подвиг; так или иначе, она изучала античную литературу, философию и непонятно что еще под руководством чокнутого свихнутого гения по фамилии Витгенштейн, а он верил, что всё на свете – слова. Правда. Если не заводится машина, это явно надо понимать как языковую проблему. Если вы не способны любить, вы затерялись в языке. Страдать запором равно означает засоренность лингвистическим отстоем. Как по мне, от всего этого за километр разит чушью, но старая Линор Бидсман на эту чушь определенно купилась и семьдесят лет готовила на медленном огне варево, которое ныне еженедельно льет в преддверия размягченных жарой Линориных ушей [43]. Она дразнит Линор некой странной книгой так, как только исключительно жестокий ребенок может дразнить зверька кусочком пищи, намекая, что эта книга для Линор особо значима, но отказываясь углубляться в тему, «пока что», и показывать книгу, «пока что». Слова, книга, вера в то, что мир есть слова, и убеждение Линор, что ее собственный личный мир – всего лишь «ее», а не «для нее» и не «под нее». Это все неправильно. Ей больно. Я хотел бы, чтобы старая леди умерла во сне.

Ее дочь – в том же Доме, она на двадцать с лишним лет моложе, красивая пожилая женщина, я ее видел, ясные карие глаза, румяные щеки нежно-розового цвета, волосы – жидкое серебро. Абсолютная идиотка с Альцгеймером, не знает, кто она и где, пускает слюни, текущие с влажных прекрасных, идеально сохранившихся губ. Линор ее ненавидит; обе Линор ее ненавидят. Почему так – я не знаю.

Волосы Линориной прабабки белые как хлопок, она носит челку, пряди по обе стороны головы изгибаются и почти встречаются под подбородком, как мандибулы насекомого.

Мы часто будем лежать рядом, и Линор будет просить меня рассказать ей историю. «Историю, пожалуйста», – будет говорить она. Я буду рассказывать ей то, что рассказывают мне, просят меня полюбить и дать полюбить другим, шлют мне в коричневых манильских обертках [44], в замаранных чернилами конвертах с обратным адресом, сопроводительных посланиях, подписанных «Дерзающе Ваш(а)», на адрес «Частобзора». В конце концов, именно этим я сейчас и занимаюсь – рассказываю не свои истории. С Линор я – целиком и полностью я.

Но я печалюсь. Скучаю по сыну. По Веронике не скучаю. Вероника была красива. Линор мила, и у нее есть свойство, связанное, как мы решили, с игрой. Вероника была красива. Но – красотой замерзшей зари, ослепительной и мучительно далекой. Она была ледяной, твердой, мягкой на ощупь, украшенной в нужных местах мягким, холодным светлым волосом, элегантной, но не утонченной, приятной, но не доброй. Вероника была бесшовной и безупречной радостью для глаз и рук… ровно до момента, когда ваши с ней интересы вступали в конфликт. Между Вероникой и всеми остальными лежала гулкая бездна Интереса, бездна непреодолимая, потому что, как оказалось, край у нее лишь один. Вероникин. Что, как я осознал, просто еще один способ сказать, что Вероника не способна любить. По крайней мере, меня.

Физически брак из кошмарного перешел в никакой. Я не могу думать, тем паче говорить, о первой брачной ночи, когда раскрылся всевозможный обман. В итоге Вероника приняла и даже оценила нашу ситуацию; так она берегла силы и себя от пикантного стеснения быть стесненной мной. Насколько я знаю, она мне не изменяла. Ее существование, как и красота, и настоящая цена, было по природе своей эстетическим, а не физическим или психологическим. Комфортнее всего Веронике, я убежден в этом до сих пор, было бы в роли человеческого экспоната, неподвижного, в холодном ярком углу общественного здания, окруженного квадратом красных бархатных шнуров «руками не трогать», слышащего только шепот голосов и каблуки на плитке. Сегодня Вероника живет на мои алименты и готовится, я слышал, выйти замуж за довольно старого и во всех отношениях приятного господина, у которого в Нью-Йорке фирма, участвующая в производстве оборудования для электростанций. Ступай же с богом.

А вот по сыну я скучаю. Нет, не по восемнадцатилетнему студенту Фордема, эстету: длинные ногти, сверкающие прозрачным лаком, брюки без карманов. Я скучаю по моему сыну. Моему ребенку. Он был волшебным ребенком, в этом я всецело убежден. Особых, особых качеств. Особое и веселое дитя. Первым из множества дел Вероника отказалась менять подгузники, так что обычно младенца пеленал я. Я менял ему подгузники, и частенько, когда он лежал на спине и сучил мягкими, как тесто, ножками, пока я убирал горячий, мокрый или зловеще тяжелый подгузник и управлялся с новым пластиковым морщинистым памперсом, младенец пускал на мой свисающий галстук бледную, умилительно тонкую струйку, и пахло пудрой, и галстук тяжелел на горле, и с него капало, и мы вместе смеялись, беззубый он и грустный, сонный я, над пропитанным мочой галстуком. У меня остались несколько тех галстуков, жестких, негнущихся, засаленных: они покоятся на маленьких зубчатых перекладинах и глухо стучат в дверцу шкафа, когда ветры памяти продувают темные уголки моей квартиры насквозь.

То был мальчик в тесных, но странных отношениях с окружавшим его миром, темноглазый молчаливый мальчуган, который с возраста независимых решений и движений отражал мир в собственном, особом, колеблющемся зеркале. Вэнс был для меня отражением. Вэнс разыгрывал Историю и События внутри своего детского мирка.

В очень юные годы, очень юные, Вэнс надевал темную одежду, обвязывал голову тесемкой, совал в рот леденцовые сигареты и устраивал внезапные, тайные вылазки в комнаты дома, тяжело дыша и вертясь, дубася воздух кулачками, потом ныряя под мебель, ползая по-пластунски, цепляя воздух согнутым пальцем. Молниеносный рейд на кухню – исчезает кошачий корм. Молчаливый налет на мою берлогу – на ножке стола появляется вертикальная царапина от булавки. Беспечный отряд дерновых муравьев попадает в засаду и оперативно стирается с лица земли бомбардировками теннисного мяча, пока мы с Вероникой глядим то на бой, то друг на друга через джин с тоником. Мы были озадачены и испуганы, Вероника подозревала расстройство координации, но как-то вечером после обеда мы увидели глаза Вэнса, когда корреспонденты вечерних новостей доносили до нас последние сведения о предсмертных конвульсиях войны в Индокитае. Немигающие глаза, беззвучное дыхание. Когда Киссинджер с триумфом покинул Париж, дом в Скарсдейле демилитаризовался [45].

Иногда в те же дни мы находили Вэнса одного в комнате: он смотрел в пустой угол, в котором стоял, – обе руки подняты, каждая застыла в двухпальцевом жесте мира. Мы поняли, что благодаря чуду телевидения Вэнс Кипуч установил особые отношения с Ричардом Никсоном. Когда тянулся в великолепном цвете Уотергейт [46], у Вэнса проявились вороватый взгляд, нащипанная белизна вокруг переносицы, отказы говорить, где он, и объяснить, что делает. Мой магнитофон – честно сказать, без ленты и даже не включенный в сеть, но, тем не менее, мой магнитофон – стал появляться тут и там: под обеденным столом во время еды, на заднем сиденье машины, под нашей кроватью, в ящике конторки. Вэнс, когда его спрашивали напрямую, невыразительно глядел на магнитофон и на нас. Потом притворялся, что смотрит на часы. После отставки Вэнс неделю валялся больной в постели с самыми настоящими симптомами. Нас охватил ужас. В последующие годы Вэнс безмолвно, с официальным выражением лица прощал всякий очевидный вред, наносимый ему нами и миром; падал и прикрывал грудь руками при малейшей критике; делал обратное сальто в гостиной и приземлялся на обе ноги, всякий раз оставляя трещины в потолке; носил в школу костюмчик и вербовал последователя носить за ним портфельчик, подаренный нами по его настоянию на Рождество; с завязанными глазами ходил по комнатам, усеянным обрывками нарисованного флага. Кто знает, что это по большей части было. Таким был мир, который монадический Вэнс Кипуч воспринимал и отражал через себя. Я, честно, предпочитал его настоящему.

В юности он был прекрасным атлетом, веско гремел алюминиевыми бейсбольными битами Маленькой Лиги [47], глухо и тяжело забивал твердые осенние футбольные мячи, мягко вплетал свой шепот в сети баскетбольных колец. Бегал свипы [48] в детском футболе, бегал так быстро, столь виртуозно виляя и ловча, что другие мальчики падали, лишь пытаясь до него дотронуться. Ощутите то, что ощущал в своей груди я, маленький человек в беретке и стегаемом ветром плаще, глядя на плод моих чресл. Вэнс – мальчик, который делал тачдауны откуда угодно; мамаши-болельщицы пронзительно визжали, освобождали волосы от пластмассовых заколок, хлопали мне в ухо, и ветер уносил клочья малозвучных уличных хлопков вместе с перестуком моих кожаных перчаток. Единственный мальчишка, на котором во время матчей шлем не казался гигантским и уморительно неуместным. Милый белобрысый черноглазый мальчуган, он никогда не хвастался, всегда помогал другим подняться и отдавал должное там, где другие того заслуживали, а потом возвращался со мной, в машине сидел молча, дома играл в своей спальне в иранского заложника.

Последнее великое историческое деяние он совершил в одиннадцать лет, когда началась школа. Русский истребитель сбил над морем аэробус, погубив конгрессменов, монахинь, детей, чьи ботинки, рукава, книжки и оправы очков доплыли до северных берегов Японии [49]. Вэнс часами рассматривал журнальные иллюстрации с авиапассажирами, фотографии, поданные в крупных и живых деталях, семейные снимки на фоне зеленой палитры садов, деревянные лица выпускных альбомов, чирлидерш в масках «Нос – очки – усы» на кадрах из фотобудок, три за четвертак; он смотрел людям на фото в глаза. Потом залез на крышу и прыгнул вниз. Без слов. Дом у нас был одноэтажный, с подвалом. Упав с высоты три с половиной метра, Вэнс основательно растянул лодыжку. Извинился. На следующий день спрыгнул с крыши опять и сломал ногу. Его увезли в больницу, переводили с этажа на этаж и в итоге показали врачу из района близ Центрального парка [50]; врач за один прием «исцелил» Вэнса от недуга. Больше Вэнс не прыгал, не совершал набегов, не падал, не подражал. Вероника обрадовалась. Я никогда не считал, что с Вэнсом что-то не так, хотя, ясно, прыжки с высоты были неприемлемы. Я опечалился.

Наступило печальное, печальное время. Вэнс становился взрослее, я – моложе и печальнее. Вероника еще глубже затворялась в хрустальном футляре вежливого равнодушия. По ее настоянию Вэнс апатично встречался с девочками; насколько я знаю, с каждой он никогда не ходил куда-либо больше одного раза. Вэнс молча ждал половой зрелости, а та ждала, пока Вэнсу не стукнуло пятнадцать; рост и сила уже не давали ему форы – никаких больше холодных ветреных вечеров на утлых трибунах. Только звуки музыки из-под Вэнсовой двери, и цветной мел на пальцах, и черные круги под черными глазами, и прекрасные, прекрасные рисунки – плоские, яркие и печальные, как бетонная дорожка у нашего дома, гладкие, чистые и без единой щербинки, как мать Вэнса, – и приглушенно настойчивый сладкий запах марихуаны из комнаты моего сына в подвале. Теперь Вэнс в Фордеме, изучает искусство. Я не говорил с Вэнсом почти год. Не знаю, почему так.

Я скучаю по нему с лютостью, какую мы приберегаем для тех, кто не вернется. Вэнса больше нет. Он был забит и обезглавлен в кабинете на Парк-авеню в 1983 году человеком, взявшим с нас сто долларов за процедуру. Вэнс, я знаю это доподлинно, гомосексуал, вероятно, еще и наркоман, промытый и неспешно вращающийся в пресных дуновениях холодного скарсдейльского дыхания своей матери, производящий плоские и бездушные совершенные рисунки мелом с большей и большей точностью. Я получил один по почте: ошарашенный, я на газоне с граблями, из-за моего плеча несообразно появляется Вероника с каким-то питьем на черном подносе. Картинка пришла в коричневом конверте в редакцию «Частобзора», несколько недель пролежавшем закрытым.

Я скучаю по Линор – иногда. Я по всем скучаю. Могу вспомнить молодость и ощутить нечто, в чем распознаю́ тоску по дому, и потом думаю: странно, да, ведь я и был дома, все время. К чему появляется это чертово чувство?

Я скучаю по ней, я всем своим багровым кулаком люблю чудну́ю девушку из эпатажной и пугающей семьи, весьма эпатажную и пугающую девушку, что сидит высоко в вороньем гнезде корабля «Част и Кипуч» и всматривается в серые электрические просторы, ища одинокий фонтанчик целевого телефонного звонка. Недавно миз Пава уведомила меня о том, что вероятность такого звонка, благодаря некой поломке в телефонной системе, частью которой мы являемся, ныне даже меньше прежнего. Пока я здесь сижу, глыба тени Эривью не спеша окунает мой офис в жидкую темноту. Пол-офиса уже там. Час дня. Из-за освещения половина офиса в тени становится лакричной, а половина под воздействием солнца – это блестящий желто-белый ужас, я не могу на него смотреть. Линор, я попытаюсь еще раз, и, если ты не здесь, предположу худшее и поддамся наконец чарам Мозеса Кливленда, который и теперь лыбится и, белокостно манит из тротуара шестью этажами ниже. Это наш последний шанс.

/г/

Пока Линор цедила цунами звонков не по адресу и готовилась к попытке дозвониться Карлу Шмоуну в «Шмоун и Ньет», в коммутаторную за консоль явилась Валинда Пава.

– Здрасте, Валинда, – сказала Линор. Валинда, не обращая внимания, стала просматривать Журнал Целевых Звонков, безнадежно тонкую тетрадку с парой заполненных страничек. Юдифь Прифт, зажав клавишу «Позиция Занята», болтала по частной линии с любимой.

– Что за сообщения – для тебя, а записаны в журнал Кэнди? – Валинда обернулась и посмотрела на Линор сверху вниз из-под зеленых теней.

– Думаю, если целевые, значит, это сообщения для меня, – сказала Линор.

– Деточка, я с тобой не шучу, и ты со мной не шути. Ты тут должна быть как штык в десять. Эти твои сообщения пришли в одиннадцать и одиннадцать тридцать.

– Меня задержали непреодолимые обстоятельства. Кэнди сказала, что меня подменит.

– Чокнутую девицу из «Част и Кипуч» ест заживо ее шефиня, – сообщила Юдифь Прифт в трубку, наблюдая.

– Деточка, задержали – где? Кем бы я была, если б думала, что кто-то работает, а она не работает?