И все же через какое-то время, чтобы типа восстановить контакт, я не выдержала:
– Такое впечатление, что вы интересуетесь всеми подряд.
– Да, – пробормотал он, – это правда. Всеми… Действительно, всеми…
– Вы работаете в полиции?
– Нет.
– А чем вы занимаетесь?
– Я поэт.
О черт, вид у меня был дурацкий. Я даже не знала, что такая профессия все еще существует.
Он, судя по всему, это понял, поскольку добавил, повернувшись ко мне:
– Не верите?
– Верю, верю, просто… уф… э-э… Но это ведь не настоящая работа, чего уж там…
– Правда?
И он разом вдруг как-то погрустнел. Серое лицо, глаза брошенного спаниеля. Нет, правда, стало неприкольно, а мне не терпелось увидеть свою волшебную тыкву снова в форме.
– Возможно, вы правы, – сказал он совсем тихо, – возможно, это не работа. Но что тогда? Обманка, милость, честь? Мошенничество? Судьба? Или же удобный прием, чтобы заболтать красивую девицу, в жутком месте поджидающую молниеносного бога?
Блин. Возвращаемся в четвертое измерение.
Вот что случается, когда метишь выше собственной задницы – теряешь равновесие при первом же дуновении ветра.
А эта жирная ленивая электричка все не приезжала…
После паузы, куда более тяжелой, чем перед этим, поскольку теперь он глядел не вовне, а внутрь себя, и то, что там находилось, было отнюдь не столь «колоритно» и увлекательно, как пара наркоманов, трое пьянчуг и видавшая виды тетка, так вот после паузы, не поднимая головы, он задумчиво добавил:
– И тем не менее. Вот вы, Людмила, например. Вы. Вы живое доказательство того, что поэты нужны. Вы…
Я не сдвинулась ни на миллиметр, потому что мне было очень любопытно узнать, кто же я такая.
– Вы настоящая блазонная мечта.
– Что, простите?
Он просиял. И наконец вернулся к нам:
– В шестнадцатом веке, – затараторил он, снова повеселевший и уверенный в себе, – все рифмачи, стихоплеты, версификаторы и прочие фантазеры прикладывали к этому руку, или, иначе говоря, припадали к тем божественным прелестям, коими порой вы милостиво нас одариваете. Сочинение блазона состояло в прославлении разных частей женского тела исключительно простым и деликатным образом, и вот вы, прекрасная Лулия, когда я увидел вас…
Он придвинулся ко мне и, коснувшись моей головы, мягко проговорил:
Кудри длинные, прекрасные и вольные,Тем сильнее мое сердце полонившие…[4]Его рука скользнула по моим пирсингам к кольцу в ухе:
Ушко в сердце отражаетТо, что ротик выражает.Кто до щек решил дойти,С ушком должен речь вести…[5]И я окончательно окосела:
Мглу рождает и гонит прочьБровь изогнутостью своей…[6]Затем его палец, как в детской считалке, проследовал дальше:
Нос ни длинный, ни короткий,Гладкий, ладный и красивый…[7]Я улыбалась. Он дотронулся до моих зубов:
Зубов прекрасных ровная гряда,Ваш строй глаза не может утомить,Но грустно, коль вас некуда вонзить[8].И тут я рассмеялась.
Ну а рассмеявшись, поняла, что я сдаюсь. Ну то есть могу сдаться. Что как-то разом вдруг запахло жареным.
На табло замигала надпись «Поезд приближается». Я встала.
Он последовал за мной.
На горизонте никого, и мы сели друг напротив друга.
И снова воцарилась старая как мир, странная тишина, затерянная в стуке колес. Несколько минут спустя он заявил как ни в чем не бывало:
– Конечно, существуют и другие… Я имею в виду блазоны. Вы ведь догадываетесь, что между вашими волосами и кончиками пальцев находятся, вернее – могли бы найтись множество иных источников вдохновения…
– Да неужели? – стараясь не улыбаться, ответила я.
– Самый известный, например. «Блазон о прекрасном соске» великого Клемана Моро.
– Могу себе представить…
Я пересчитывала лампочки в туннеле, чтобы сохранить серьезный вид.
– Или же, к примеру, о пупке. Сей Узелок из божьих рук как завершенье совершенств последним самым вышел, – он смотрел на меня и улыбался, – сей уголок, где сладок зуд в преддверьи наслаждений…[9]
– Даже о пупке?!?! – удивилась я тоном маленькой подлизы, чрезмерно интересующейся всякой белибердой из учительских уст.
– О да… О том я и говорю… О пупке и его соседях снизу…
Ну что за вечер. Что за инопланетный план соблазнения. В самом деле черт знает что. Если бы мне кто-то сказал, что однажды я сяду в полночный поезд метро с Виктором Гюго собственной персоной и что к тому же это будет меня заводить, вот честное слово, хотела бы я увидеть этого человека.
Тогда я его спросила, такая типа святая дотрога:
– И что же? Вы их не помните, о тех соседях?
– Помню, но… Э-э-э…
– Э-э-э что?
– Ну, в общем, мне бы не хотелось никого шокировать. Мы все-таки с вами в общественном месте, – прошептал он, указывая мне глазами на абсолютно пустой вагон.
И тут, в этот самый момент моей жизни, подъезжая к Северному вокзалу, я сказала самой себе три вещи:
Во-первых: я хочу переспать с этим милашкой. Я его хочу, потому что мне с ним весело, а если хорошенько подумать, так в мире нет ничего приятнее, чем вдвоем с милым парнем веселиться в постели.
Во-вторых: я буду страдать. Я снова буду страдать. Заранее понятно, что история провальная. Из серии войны миров, столкновения культур, классовой борьбы и тому подобного. Значит – ничего не давать. Раздеваюсь, прислушиваюсь к себе голодной, наслаждаюсь и сваливаю. Никаких телефонов, никаких смсок назавтра, ни ласк, ни нежных поцелуев в шейку, ни улыбок, ничего вообще.
Никакой нежности. Ничего такого, что могло бы оставить воспоминания. Стишок во славу, пожалуйста, но лишь пресытившись безмерно, не то наутро в понедельник я снова буду скулить как дура, подолгу замирая с крольчатами в руках.
Потому что вся эта вереница тактильных стишков, конечно, очень красива, но это типичный приемчик съема, причем прекрасно отработанный. Судя по всему, он уже тысячу раз его применял, раз знает их все наизусть.
К тому же у меня вовсе не длинные волосы.
Так что там, наверху, молчать, подытожим перед наступлением. Маршрутный лист предельно прост: здрасте, мсье. Добро пожаловать, мсье. До свидания, мсье.
Было приятно.
В-третьих: только не у меня. Только не там.
– О чем вы думаете? – забеспокоился он.
– О номере в гостинице.
– О боже, – простонал он, якобы шокированный, – пушкинские героини… Мне стоило остерегаться.
Возбужденно улыбающийся поэт – это действительно очень соблазнительно.
Я смеялась.
– О смех, ты открываешь мне свою небесную обитель…
Лучше и не скажешь.
3
После череды событий, после кроличьей норки с червонной пуговкой иль рубиновым фермуаром[10], после круглого милого неприступного зада и тайного хода, таящегося меж двух холмов, куда врагу не подобраться[11], после нескольких часов прекрасных глупостей и болтовни на старом добром языке былых времен, когда мы уже отдыхали и он прижимал меня к себе, я спросила его:
– Ну а ты сам?
– Что я?
– Это всё штуки, которые ты вычитал в книгах, ну а ты сам можешь сварганить хоть что-то прямо сейчас? Для меня?
– Ты о чем, о ребенке? – будто бы ужаснулся он.
– Да нет же, идиот. О стихотворении.
Он так надолго замолчал, что я уж подумала, что он уснул, и, кстати, собиралась последовать его примеру, когда он вдруг приподнял прядь моих волос.
Поглаживая на моей ягодице усики моего Мушуки, он прошептал мне на ухо:
Святой Георгий ночи краткой,Горжусь лишь тем я, что украдкойСмог нужные слова найти,Чтобы к дракону подойти.Я улыбнулась в темноте и стала ждать своего часа.
Я не хотела засыпать. Заснуть значило бы довериться, отдаться.
Конечно, я уже страдала вопреки самой себе, еще бы. Когда кто-то тебя смешит, сколько ни отрицай, но твое сердце уже поимели.
4
В итоге я поехала на ИВОНе в 06.06.
Меня окружали примерно те же люди, что были несколькими часами ранее на станции «Шатле», разве что уборщики из другой смены.
Все в состоянии коматоза.
Прижавшись лбом к стеклу, я жевала воображаемую жвачку, чтобы не так сильно сжимало горло.
Мне очень хотелось плакать. Я цеплялась за всякие глупости. Усталость, холод, ночь… Я твердила себе: «Все потому, что ты не выспалась, но вот сейчас ты примешь душ и сама увидишь, станет легче». Я выставила звук на максимум, чтобы снова заглушить все остальное.
В наушниках пела Адель. Я обожала ее голос. Он был моим собственным. Все время на грани надрыва. Ну и, конечно, до конца песни я не выдержала.
Что ж, по крайней мере не нужно будет смывать макияж.
Отыметь, оттрахать, засадить, вдуть, перепихнуться, отхерачить, чпокнуться, отработать, шпилиться, проштамповать… Вечно эти вспомогательные слова, чтобы говорить о любви, когда понятно, что никакой любви тут нет и быть не может. Но я – я никогда никому об этом не говорила, в особенности Самии, – но я, когда… У меня не бывает без. Мое тело, оно… Мое тело – это я. Это тоже я. Это то «я», которое внутри и…
И именно поэтому всякий раз я несу потери. Теряю перья.
Скорее – чешуйки.
Всякий раз.
Сама я никогда никого не предавала.
Никогда.
Я всегда любила по-настоящему.
О, смотри-ка… Вот и они: многоэтажки, граффити, комиссариаты полиции, капюшоны, плевки.
Вот я снова и дома.
Покинув ИВОНа (того поэта я даже не узнала, как зовут), я глубоко вздохнула и отправилась прямиком домой, в постель.
Я дула на свои пальцы, улыбалась сама себе, подбадривала. Ладно, говорила я себе, ладно… В этот раз все было по-другому, в этот раз тебя отблазонировали.
Ну все-таки.
Это высокий класс.
Нелегалка
1
Я переехала с детьми в крохотную квартирку за Пантеоном.
Пятый этаж без лифта, никудышная, несуразная, вся кривая и косая, я подсняла ее у сестры своего бывшего научного руководителя, с которой никогда в жизни не встречалась, и по телефону оказалась неспособной даже сказать, как долго намерена здесь прожить. Временное решение, временное положение, временная мера, она только об этом и говорила, и я предпочла ей не перечить. Конечно. Конечно. Все это временно. Я поняла.
Из слухового окошка в моем кабинете был виден запасной выход из святилища Великих Людей, мне нравилась эта маленькая дверь. Мне было приятно осознавать, что я работаю, сплю, готовлю, сжимаю зубы, воспитываю детей и все начинаю с нуля под сенью призраков Дюма, Вольтера, Гюго или же Пьера и Мари Кюри. Я знаю, это смешно, но честное слово, это правда. Я в это верила. Эти люди мне помогали. Большую часть нашей прошлой жизни мне пришлось упаковать и вывезти на склад, а здесь мы не имели права даже имя свое указать на почтовом ящике. Это мелочь, но дьявол прячется в мелочах, и уж тут он мог ликовать вовсю, ибо, хоть я и была прописана у одного из моих дядьев, но без почтового ящика, в таком паршивом жилье под самой крышей, поддерживаемые лишь мертвецами, куда более живыми, чем мы сами, на самом деле мы как бы перестали существовать. Нас не было ни там, ни где бы то ни было еще, и, перестав существовать, мы – пятилетний Рафаэль, Алиса трех с половиной лет от роду и я, тридцатичетырехлетняя в ту пору, – сами себя коварно отрезали от остального мира.
Отец детей погиб в автокатастрофе в прошлом году. Это был депрессивный, элегантный и добросовестный мужчина, оставивший меня с глубокими сомнениями относительно случайности своего столкновения с поклонным крестом на пустынной дороге в Финистере[12], но с полной определенностью в материальном плане, оставив мне в наследство, помимо двух сирот и сильно искореженного «Ягуара», денежное возмещение по договору страхования жизни, защищавшее нас от нужды на несколько лет вперед. На сколько именно, мне было неизвестно.
Он был гораздо старше меня, знал, что болен, не мог смириться с тем, что ему придется угасать на наших глазах, и без устали мне твердил, что я должна найти себе более молодого и здорового любовника, что я должна это сделать для себя, для детей и для успокоения его души. Главное, любовь моя, для успокоения моей души… Ты же знаешь, я такой эгоист… Я затыкала ему рот, сколько могла, своими поцелуями, протестами, отказами, бравадами, смехом и слезами, а потом, в конце концов, он все-таки утер мне нос.
Я очень на него разозлилась. Долгое время мне казалось, что, якобы избавив нас от переживаний по поводу своей деградации, он, наоборот, навсегда нас на них обрек. Я не позвала детей на его похороны и родных его не позвала, я одна проводила его в крематории Пер-Лашез и, возвращаясь обратно на метро, прятала под свитером еще теплую урну. В тот вечер я до смерти напилась с Лоренцем В., его партнером, и упросила его трахнуть меня. Я тогда была очень сентиментальна, как это часто бывает с молодыми вдовами. Я прожила несколько месяцев с головой, зажатой в придорожном кресте, а потом решила переехать, и эта маленькая квартирка нас спасла.
Здесь не было ни мебели, ни воспоминаний, ни соседей, ни мясника, ни булочницы, ни киоскера, ни официанта кафе, ни виноторговца или служащего химчистки, который бы знал его и любил, потому что он был на редкость приятным человеком, здесь не было детсадовских друзей, столь же простодушных, сколь безжалостных, ни сочувствующих воспитательниц, слишком добрых, чтобы быть искренними, ни ориентиров, ни привычек, ни почтового ящика, ни дверного звонка, ни лифта, ни подстраховки, ничего – и мы наконец смогли расслабиться в нашем горе.
Вся наша жизнь теперь сжалась до четырех точек: универсам внизу, детский сад на улице Кюжа, аллеи Люксембургского сада и last but not least[13] паб «Бомбардировщик», притулившийся прямо напротив церкви Сент-Этьен-дю-Мон, где по вечерам мы всегда останавливались на паперти передохнуть, Рафаэль и Алиса пили лимонад, подсчитывали свои баллы, синяки, стеклянные шарики, карточки с покемонами или что там еще, пока их мама мягко, но уверенно нагружалась.
Уложив детей спать, я частенько спускалась обратно, на взлетную полосу «Бомбардировщика», и, никогда ни с кем не заговаривая, пристраивалась к тусующимся здесь студентам из Латинского квартала с пинтой пива в руке.
Да, я это делала. Да, я закрывала на ночь своих малышей и оставляла их одних. Снились ли им кошмары? Было ли им страшно? Просыпались ли они? Случалось ли им звать меня порой?
Не думаю.
Дети такие мудрые…
Когда мой любимый задумывался о своем крестном пути, он пил, и я частенько пила с ним за компанию, поскольку в общем-то мы были с ним заодно, ну а когда его не стало, я продолжила путь без него. У меня были некоторые проблемы с алкоголем, признаю. Хотя нет, смотрите-ка, все еще отрицаю. У меня не было никаких проблем с алкоголем, я просто была алкоголичкой. (Это ужасно, перечитав написанное, на последнем слове я осеклась, вернее даже споткнулась о него, спросила себя, не перебарщиваю ли я в духе той молодой сентиментальной вдовы, о которой писала выше, пошла проверить по словарю определение слова «алкоголик»: «Тот, кто пьет слишком много алкоголя».) Да, так. Я пила слишком много алкоголя. Распространяться на эту тему я не хочу, кто знает, тот знает, им незачем рассказывать, с какой изобретательностью мозг отправляется в услужение зеленому змию, ну а тем, кто не знает, все равно не понять. Однажды наступает момент, когда вдруг понимаешь, что выпить (и все связанные с этим помыслы: бороться, противостоять, торговаться, уступать, отрицать, продвигаться, сражаться, вести переговоры, ходить гоголем, сдаваться, раскаиваться, наступать, отступать, колебаться, падать, терпеть поражение) – это твое основное занятие. Пардон. Единственное занятие. Тот, кто однажды или не раз, но всегда тщетно, пробовал бросить курить, может иметь смутное представление о том моральном страдании, в которое нас погружает бессмысленность таких отношений с самим собой, с той лишь разницей, и разницей огромной, что курение в глазах общества не считается чем-то постыдным. Ну вот. Ладно, проехали.
Я поднимала детей, одевала их, мазала им бутерброды, наливала горячий шоколад, отводила их в садик, выпивала чашку кофе на улице Суффло, листала газету, делала покупки, прибиралась в нашем домике, готовила детям обед, возвращалась за ними на улицу Кюжа, кормила их, провожала Рафаэля обратно в его группу и торопилась домой с Алисой, чтобы она не успела заснуть в коляске, укладывала ее, читала детективы, которые покупала на книжных развалах у «Жибера», «Булинье» или у букинистов по пятьдесят центов или по евро за штуку, будила Алису, мы шли с ней за братиком в сад (детский лепет выспавшейся малышки и радость большого мальчишки, наконец-то выпущенного на свободу, – лучшее время дня), я вела их в Люксембургский сад, смотрела, как они играют, дома мыла их, кормила ужином, читала им книжки, целовала перед сном и подтыкала одеяло.
И все это время алкогольные тиски не разжимались ни на минуту.
Ни на минуту не разжимаясь, лишь усиливая или ослабляя давление в зависимости от того, была ли я обессилена луной в своем животе или же ко мне внезапно являлся пошептаться мой любимый. Когда он просто приходил убедиться, что все хорошо, все было хорошо, но когда он в свою очередь стискивал мой живот, когда он являлся ночью и требовал свою половину постели, свою часть жизни и нас самих, я вскакивала в слезах и отправлялась на очередную «бомбардировку».
Я говорила, наша жизнь сильно сжалась.
А потом, однажды утром, я заметила тебя.
2
Я заметила тебя, потому что ты была красивой.
Я стояла, облокотившись о стойку и борясь с ночным недосыпом, читала новости дня, слушала болтовню своих соседей по сахарнице и наблюдала за тобой в зеркале над баром. Ты всегда сидела там, в глубине зала, на одном и том же месте.
Я любовалась твоей внешностью, осанкой, манерой держаться, элегантностью, руками, мне нравилась твоя веселость, улыбчивость и эта твоя манера быть здесь и в то же время где-то очень далеко отсюда, словно ты только что покинула объятия любимого или же готовишься к встрече с ним. Сексуальная, на вид умная, само совершенство, однако что-нибудь в тебе всегда было несообразным – прядь волос, воротничок, сборка, слишком свободный браслет часов, видавшая виды сумка, выбившийся из шлевки пояс, складка, круги под глазами – что-то, делавшее тебя… хотела было написать «неотразимой», но это чересчур очевидно. Фатальной.
Да-да, фатальной. С тех пор как существует Париж, о парижанках уже столько всего напридумано, сказано да понаписано, и теперь, глядя на тебя, я говорила себе: вот, это об этом, это о ней. Это все о ней, и нет ничего верней.
Я так остро ощущала твою красоту еще и потому, что в зеркале в пандан твоему видела собственное жалкое отражение, и стоило мне его заметить, как я принималась усердно перемешивать свой кофе. Я выглядела черт-те как, худая, бледная, в одних и тех же джинсах, которые носила не первый месяц, надевая поочередно одну из двух пар, в рубашках моего покойного, в его кашемировых свитерах, с его платками и шарфами, в его же пиджаках, с коротко остриженными волосами, дабы не заниматься больше своей прической, я перестала краситься и пользоваться духами, я бросила бегать, но не расставалась со своими кроссовками, на одном из зубов у меня был кариес, а может, и на двух, я и не думала их лечить, я слишком много пила, была обезвожена, с шершавыми руками, сухой кожей, сухим телом, и все во мне дурно пахло.
Ты мне потом призналась, что тоже наблюдала за мной и завидовала моей непринужденности и шику. Смешно.
Ты заметила изысканные хлопковые вставки на карманах моих потертых джинсов, сколь нежны мои слишком длинные кардиганы, рукава которых заменяли мне митенки, качество твида и прочих материй, в которых я хоронилась.
Тебе все это казалось шикарным, таким шикарным, говорила ты…
Ты всегда заказывала кофе со сливками и бутерброд, с которого маленькой ложечкой снимала излишки масла, и большую часть времени занималась смс-перепиской. Склонившись над экраном своего телефона, ты улыбалась. Было несложно догадаться, что ты влюблена и начинаешь свой день, болтая с мужчиной (женщиной?), который (которая?) делает тебя счастливой. Порой твои улыбки увлажнялись, а ямочки на щеках выглядели шаловливо. Как это назвать – когда, улыбаясь, смсничаешь о сексе? Что начинаешь свой день с смс-секса? Да, каждое утро ты с аппетитом кусала свежую булку, обмакнув ее в кофе со сливками, и обсуждала свою жизнь с кем-то любимым, это бросалось в глаза.
В другие разы твой телефон оставался в сумке или же лежал около чашки и молчал. Ты была все так же прекрасна, но выглядела слегка потерянной, сбитой с толку. В такие дни тебе случалось смотреть по сторонам, и мне кажется, что именно тогда мы с понимающим видом улыбнулись друг другу. По правде сказать, в этом не было никакого дружелюбия, простая учтивость между пассажирами одного и того же корабля. Частенько говорят о сухости парижан и никогда о таком вот взаимопонимании, которое известно только им самим. Таким образом, мы стали шапочно знакомы, но, возможно, так никогда и не заговорили бы друг с другом, если бы однажды не заболела воспитательница Рафаэля и я не явилась бы поутру в «Кафе де ля Сорбонн» с двумя моими зайками наперевес.
Мы выбрали столик рядом с тобой, признаюсь, неслучайно, и не успели усесться, а ты уже пожирала глазами мою малышку. Алиса, которую жизнь еще не научила тому, что она не настоящая принцесса, отвечая твоему жадному взгляду, исполнила тебе свой коронный номер маленькой обольстительницы, и я видела, как ты таяла, когда она показывала тебе свою любимую мягкую игрушку, потом игрушку своего брата, свою переводную татуировку «Малабар», потом татуировку брата, свои разноцветные стеклянные шарики, потом стекляшки брата, скрещивая и разводя в стороны свои пухленькие ножки и безостановочно поправляя на голове крохотную заколку с блестками, служившую ей диадемой.
Однажды об этом стоило бы написать: об изяществе совсем маленьких девочек.
Дети полностью захватили твое внимание, и в тот день мы едва перекинулись парой слов. Я узнала, что тебя зовут Матильда, потому что об этом тебя спросил Рафаэль, но я сама ничего не говорила. Я молчала, потому что почти не спала в ту ночь, я молчала, потому что мне надо было как-то подлечиться, а с детьми на руках это непросто (вот что значит алкоголизм: приблизиться к женщине, которая не первую неделю тебя восхищает, благодаря светлому присутствию двоих детей, не просто чудесных, но еще и твоих – вот ведь какие молодцы, позавтракать с ними всеми в кафе за баснословные деньги в городе, который восхищает весь мир, и все это время думать лишь об одном, хуже того, быть полностью порабощенной этой одной-единственной мыслью: под каким товаром – и тут ты думаешь о размере, ты думаешь об объеме, ты думаешь об упаковке хлопьев, например, – смогу я спрятать бутылку «Джонни Уокера» в этой чертовой пластиковой корзинке отстойного универсама внизу моего дома?), я молчала, потому что мне нечего было сказать, я молчала, потому что все это было чересчур оглушительно, весь этот шум наверху, я молчала, потому что отвыкла говорить, я молчала, потому что проиграла.
В последовавшие за этим дни ты не приходила в «Кафе де ля Сорбонн». Затем были школьные каникулы, кажется, февральские, и однажды утром, когда я уже потеряла привычку искать тебя взглядом, ты появилась и уселась за барную стойку рядом со мной. Ты поздоровалась со мной, заказала себе лунго, мы молча посидели некоторое время. Когда я, извернувшись, полезла искать в кармане мелочь, ты коснулась моей руки и сказала: «Оставьте, я вас угощаю», и только в этот момент, когда я повернулась к тебе, чтобы поблагодарить, то увидела, что на тебе лица нет. Я накрыла своей рукой твою, и ты разрыдалась. «Простите, – ты смеялась, извинялась, сожалела, – простите, простите». Я не стала убирать свою руку, но отвернулась.
Не знаю, сколько времени мы так просидели, ты делилась со мной своей печалью, я поверяла ее своей. В какой-то момент ты прошептала: «Ваши дети… Они такие милые», и я окончательно сломалась.
Хозяин бара подошел к нам, благодушно бранясь. «И что ж это, девушки? Что ж это такое? Разве у меня так плохо? Вы мне сейчас тут всех клиентов разгоните! Что вам налить для поднятия духа? По стопке кальвадоса?»
Вот уж я была рада.
Мы выпили залпом. Ты задохнулась, я снова задышала, и под действием этих нескольких спасительных сантилитров гелия в моих венах я пригласила тебя тем же вечером поужинать у нас дома.
Ты улыбнулась мне, я спросила, есть ли у тебя чем записать, и на картонке под пивную кружку написала тебе адрес нашего скромного жилья и – домофон обязывает – имя тех, кем мы не являлись.