Книга Тайный год - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Георгиевич Гиголашвили. Cтраница 12
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Тайный год
Тайный год
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Тайный год

И батюшка Василий тоже запрещал всякое пребывание жидов в Московии: по его приказу были принародно сожжены товары иудеев-купцов из Польши, а когда их польский король осмелился напомнить, что раньше московские великие князья свободно впускали всех купцов из Литвы и Польши, будь то христиане или жиды, то Василий самолично отписал ему твёрдо, что-де не можем разрешить иудейскому племени находиться в нашей державе, поскольку хотим жить в покое и без всяких смут, а мерзкие деяния жидов-заторщиков всем известны.

Нет, не успокоились жиды, царского слова ослушались, стали опять приходить на Русь, словно там мёдом намазано, да ещё осмеливались тихо роптать, что Русь-де – это их земля, потому что это бывшая Хазария, каганат, а хазары жидовской веры были – мол, в древних книгах написано, что одно колено иудейское прямиком из плена вавилонского отправилось за Понт Эвксинский, чтоб там расплодиться и назваться кузарим[70]. И что матерью святого Владимира Крестителя была рабыня – жидовка Малуша из города Любеч, посему все Рюриковичи – жиды. Слыханное ли дело? Мало что литовцы, поляки, татары, турки, немцы и всякие иные свои алчные лапы на Московию наложить хотят, ещё и жиды туда же, богоубийцы проклятые!

Он, Иван, терпел-терпел эту наглоту непомерную, да и поднял по примеру отца и деда на христопродавцев крестоносный меч, когда любое терпение – что царское, что человеческое – истекло. Решил начать проучку с Полоцка, где жиды были особливо злокозненны и всеми правдами и неправдами плотно втёрлись к тамошним князьям в доверие, открыто кричали против Христа, зельем палёным под видом польской «водовки» народ спаивали, давали взятки тиунам, а бояр склоняли к изменам: отпадать-де пора от гнилой Московии, к Ганзе приплетаться, ибо там дела идут хорошо, товаров навалом и денег быстро прирастить можно, а тут, в Московии, одни невзгоды, препоны, топоры да плахи, и лучшего никогда не будет.

Была лютая зима. Взяв Полоцк и заняв кремль, посадил князей гуртом в подвалы, а всех жидов с семьями повелел согнать на берег Двины так, чтобы князья из темницы могли смотреть, каково смутьянам будет. Жители, надеясь тем самым отвадить от себя государев гнев, зная всех жидов наперечёт, сами стали тащить их к реке: кого за ноги волокли, кого за волосы, а кого и на аркане, как скот, – царёвым слугам по дворам и ходить не пришлось. Шум, гам, свисты, улюлюканье, стоны, вопли, плачи, крики…

Собрали всех, числом три сотни, выгнали на лёд реки голых и босых, продержали их там полдня, пока царь после обеда отсыпался, а потом обрубили со всех сторон лёд, и льдина с людьми постепенно стала уходить под воду. А тех, кто до берега доплыть пытался, били баграми, вёслами, долбнями, кололи копьями, дрекольем отпихивали обратно в ледяную воду… Так и были все потоплены (спаслись только два ребёнка, забранных с собой, чтобы вырастить из них надёжных менял).

Сделал это не из злобы, нет. Надо было прилюдно показно наказать, чтоб неповадно было глупым князьям и боярам с жидами якшаться, а жидам – своей болтовнёй державу подтачивать и смуту в людских головах рождать!

С тех пор иудеи поутихли, но не исчезли, а попрятались. А некоторые в Астрахань сбежали и там не успокоились, принялись тамошних воевод подкупать и на всякие каверзы подбивать: хвалили Оттоманскую Порту, сулили горы золотые, если Астрахань от Московии отпадёт, и даже хотели, аспиды, сам город из Астрахани в Хаситархан переназвать, как это якобы при хазарах было!

Но тогда, в разговоре с Шабтаем, он решил смягчиться и примирительно рассказал, что и он, Иван, один раз по-ихнему, по-жидовски, поступил – от ангела выгод добиваться вздумал:

– Ангел явился перед Казанью и рёк мне: если я поставлю церковь за один день, то Казань будет моя. А я возразил, как дурачок: «Сперва дай взять Казань – там поставлю!» Ничего не ответил ангел, заплакал и ушёл, но дал захватить Казань, где я и поставил церковь! Но было зело стыдно мне за торг с ангелом.

На это Шабтай ответил смиренно, что в царе есть то, что чаще встречается у иудеев, чем у других народов, а именно – почитание книжной мудрости, поэтому ангел, наверное, и не разозлился на царя. Желая польстить дальше, Шабтай зачастил скороговоркой:

– Ты на нас похож, у тебя наше имя, самое лучшее![71] Ты свинины не ешь. Откуда вестимо?.. Все знают, в Москве что скроешь?.. Но главное, ты тем на нас похож, что ты – великий уважитель слова, при тебе книги умножились, в переплёт пошли! – Осмелев, Шабтай продолжал: – Ты и с лица наш: нос у тебя горбат и велик, как и должен быть у мужа, дабы беду или деньги издали чуять, а у москалей носы курносы. У тебя – глаза черны, насквозь прожигают, как и должны быть у владыки, а у москалей глаза пустоцветны и водянисты. Лицо у тебя длинно, а власы черны…

Пригрозил:

– Но-но! Какие власы? Лыс стал как колено! Смотри у меня! – но не спорить же с жидом, тем более если надо у него срочно сто тысяч отнять?

Шабтая, конечно, можно повесить или утопить, но тогда исчезнет курица с золотыми яйцами. Однажды уже было такое: по молодости разрешил патриарху собрать всех знатных иудеев по Москве, окрестить их в мыльнях на берегу Яузы – кого по-добровольному, кого и силком, а потом запалить эти мыльни с четырёх сторон. Вот разрешил, а потом жалел: где деньги брать, когда надо? Кто быстрее жидов нужное доставит? Кто на ухо важное подскажет? Кто тайное принесёт, скрытное унесёт?..

Перед уходом всё-таки повторил, что он – не Соломон, у коего в храме цвели золотоносные деревья, плодящие золотые яблоки, что деньги нужны быстро и скоро:

– Три дня тебе, чтоб мою цдаку собрать, как в главе Дварим велит вам Господь: «Заповедую тебе: раскрывай руку свою брату твоему, беднякам твоим и нищим твоим»! Ничего, раскошеливайтесь! Наклад с барышом угол об угол живут, сами знаете. А не будет денег – велю придушить, а тело в свиной шкуре в навозной куче закопать – будешь там своего Машиаха дожидаться… Знаешь, в чём отлика нас, христиан, от вас, богоубийственных жидов? Нас Иисус в Нагорной проповеди учил: «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними». А у вас в Ветхом Завете сказано: «Не делай другому того, что ты бы не хотел испытать на себе»! В нашем разе значит, что христианин должен сам доброе делать, а в вашем разе – что иудеи должны только тихо сидеть в стороне, как жид Евер при стройке Вавилонской башни, и ничего не делать, кроме как выгоду блюсти и прибытки подсчитывать. Разницу чуешь своим покляпым носярой?

– Чую, государь, сохрани тебя Господь, всё сделаю, деньги будут, соберу… – спотыкался Шабтай о свои спадающие патынки, пытаясь ухватить царёву руку для поцелуя. Но не дождался этой милости…


…Гнал лошадей, торопясь поспеть в московский пригород. Да куда там – дорога совсем плоха, лошади сбавили бег и оступались в скользкой грязи. А леса кругом стояли молчаливы, черны, с серебряными поседелыми верхами. Только бы до Сергиева Посада дотянуть, а завтра оттуда до Москвы добраться, в жидовское подворье, письмо, купцова одёжка, сани, товар – и на аглицкую баржу! Шабтай и одёжу принесёт, и сани снарядит, и товаром их наполнит – куда он денется?..

Не успел подумать про это, как в вышине зло гаркнуло, крякнуло. С рваным хрустом шальные молнии раскроили небесную гладь. И в их слепящих узорах вдруг ясно почудились границы его державы – вот они, чётко очерчены шипящими блескучими зигзагами!

Небо выждало и грохнуло таким громовым молотом, что взлетели птицы и посыпался снег с елей.

Лошади дико рванули. Повозка подпрыгнула, с треском лопнула ось, и всё полетело кубарем на обочину, путаясь, брыкаясь и ржа…

…Лежал в беспамятстве, пока Господь не вернул к жизни, не заставил из последних сил выбраться из телеги в грязь.

Колымага свёрнута набок. Одна из лошадей лежит, дёргаясь. Видно при лунном свете, что задняя нога сломана – белые кости светят из тёмного мяса. Лошадь смотрит с бессильным укором. Вторая лошадёнка сумела устоять, но была понуро скособочена натянутыми постромками. Заднее колесо отлетело, а ось вонзилась в грязь так, что не вытащить.

Попихал ось, попытался посохом приподнять повозку – напрасно. Да и на трёх колёсах всё равно не уехать… Сам виновен! Чего было на ночь глядя переться, да ещё на заезженной почтарской колымаге, да по плохой дороге?

Бестолково оглядывался вокруг, словно со сна.

Делать нечего, надо дожидаться рассвета. Авось кто проедет, возьмёт с собой… Хорошо, хоть дождя нет…

Кое-как влез в скособоченную колымагу. Укутался в кожух. Глазами поискал место среди деревьев, чтоб спрятаться от ливня, если хлынет. Угрюмо стал отчитывать себя, что так опрометчиво впал в драп по ухабам глухой дороги, где одни лешие бродят… «Вот они, дурные приметы! Ни ножа, ни кистеня – как от зверя, от татя, от лешака отбиться? Нечем даже постромки перерезать и лошадь освободить – на ней бы убрался… Да как? Без седла, с тремя вьюками?»

Стал озираться на чёрное пространство над головой: оно изредка, под утробное урчанье грома, ощеривалось беззвучным ярко-белым огнём. Но дождя не было, только рокоты гнева Господня на глупого человечишку, коему Бог только что начертал в небе знак его сверкающей, словно новый Иерусалим, державы, – а он надумал её подло бросить! Да, знак сказал: стой, куда, опомнись, дрейфло, трухач!

В панике, дрожащими руками, принялся бесцельно шарить по повозке, но ничего, кроме узлов, не нашёл. И затих, как птица в клетке под накидкой.

Сколько так прошло – неизвестно.

Он то молился, то впадал в забытьё, а когда выходил из мёрзлой дрёмы, то давал себе обет, если спасётся, отстроить ещё одну церковь в Александровке и щедро одарить Кириллов монастырь. И сетовал: зачем царская власть, если за неё надо расплатиться жизнью? А то, что смерть караулит его, – сомнений нет. Одно к другому лепится. И одно хуже другого.

…Но вот явственно слышно – едет кто-то! Слава Богу! Дробь копыт, перестук колёс, храп и звяки. С трудом обернулся. Лицо различимо… Ба, да это же дьяк Корнилий из Пафнутьева монастыря под Боровском, где прошлым летом отменного жареного гуся ели с владыкой!

Дьяк тоже узнал его:

– Государь? Ты ли?

– Да вот, колымага… А ты как тут?

Дьяк замялся.

Не стал ждать ответа – захватив узлы, полез на возок к дьяку:

– Давай на Москву. Шубы нет в телеге? Замёрз!

Дьяк странно улыбнулся:

– На Москву – так на Москву… Нам, татарам, всё даром!

Удивлён был таким речам из поповского рта, но не стал разбираться и сквозь дрожь спросил, каковы дела в обители, много ли новой голи перекатной прибилось кормиться, не ссорятся ли монахи промеж себя.

– Да нет, Бог милует. Живём как кошка с собакой – а всё не помрём…

Опять недоумённо взглянул на дьяка, но тот был вперен в дорогу и нахлёстывал лошадь, не обращая внимания на своего спутника, как будто у него в возке – не великий царь, а солёная рыба в бочке болтается.

Так, в разговорах, приехали в какое-то село.

– Вон туда тебе! – указал кнутом Корнилий на первую избу.

– Как это? А где Москва?

– Иди, ждут. Ну, кому сказано? Пшёл, дрянь! – вдруг рявкнул дьяк и, видя, что царь не понимает, грубо схватил за кожух и с силой вытолкнул из возка, узлы присовокупив.

«Ну, ты у меня попляшешь! – проводил гневным взглядом спину Корнилия. – Не только тебя – всю твою обитель изничтожу! Зачем такая обитель нужна, где такие кромешники обитают?»

Взвалив на плечо поклажу, отправился по указке к избе. Открыл дверь: чисто убрано, мятой пахнет, углы рублены «в лапу», пол мыт, плошки по полкам разложены, а потолок высок, как в церкви, и тябло[72] иконами заставлено. И жарко зело – огромная хлебная печь гудит, а из неё как будто смех доносится!

Отодвинул заслонку – и отпрянул: в печи сидит объятый пламенем голый человек и заливается в смехе. Приглядевшись, узнал вологодского воеводу Фаддея Автуха. «Его же сожгли на Болотной?» – отшатнулся в ужасе, а отойти от печи не может – ноги каменны стали, даже отворотиться невмочь: смотри и смотри в печь, как тело Фаддея корёжится, а сам Фаддей так приветливо улыбается, словно благодарит за что… Уже почти весь сгорел – чёрные лохмотья вместо кожи висят, кости оголены. А лицо цело и как ни в чём ни бывало лукавым оком царю подмигивает, манит к себе, по горящим поленьям рядом с собой игривисто костяшками клацая – иди, мол, сюда, тут тебе местечко приготовлено!

«Святым стал, что ли?»

…Не успел об этом подумать, как очнулся в пустынной морозной ночи, один, на лунной дороге, в повозке со сломанным колесом. Привиделось, примерещилось. Нечистая сила игры затевает! Кто-то страшный душу тормошит! И никакой это был не Корнилий, а беси лесные, людей душильщики, душ лудильщики! «Лучше на дороге околевать, чем с бесями водиться», – подумал, крестясь и чувствуя, что ног не ощущает: пальцами не пошевелить…


…Что же это за ночь без конца? Когда же божий рассвет придёт на землю? За что, Господи, обделил нас светом и солнцем, а оделил мраком и хладом? Вот и души наши чёрствы и мёрзлы, аки картоха в морозном погребе! За грехи наши тяжкие расплаты не медлят являться! Господи, светом Твоего сияния сохрани меня на утро, на день, на вечер, на сон! Силою благодати своей отврати и удали всякие злые нечестия! Отгони от меня всякую скверну многолапую, бесов скотомордых, ехиден ползучих, летучих и ходячих!

После молитвы стало как будто теплее, но холод вернулся, властно, по-хозяйски занял все уголки тела. От мороза голова немеет и тончает тело. Мысли вылетают вместе со вздохами и шлёпаются куда-то обратно в замерзающий мозг.

Опять стали змеиться молнии, зигзагами обозначая его державу: да, вот границы страны Шибир, реки, звёзды-города. Но небо неожиданно стало бело-слепящим, а молнии – чёрными. Гром грохнул и покатился всеохватным раскатом…

Вскрикнул и потерял сознание.

…Вот свет, людишки… Струшня возле ворот. Куда это он приехал? В шинок? Это удачно, что возле кабака оказался, – отогреться можно!

Сунул тючки глубже под полость, треух на глаза стянул, лошадей привязал, тихо меж людей пробрался, дверь толкнул и за первый же пустой стол залез, исподтишка озираясь, чтобы понять, куда попал.

За грубыми столешницами люди сидят, все друг на друга чем-то похожи. Мастеровые, что ли? В лёгких чёрных кафтанах, в красных, глубоко надвинутых шапках, кожаных сапогах, алых рубахах. Разливают из пузатых жбанов вино по кружкам и помахивают ему: иди, мол, к нам, выкушай за компанию! А некоторые прямо из жбанов хлобыщут, шапки при этом снимая, крякая, ухая. Сиводёр, что ли, пьют? Кто такие?

Приглядевшись, похолодел: а люди-то всё – без голов! Шапки снимают, вино в обрубки шей льют и шапками опять прикрывают пустоту! Господи!..

Дальше видит – сиделец свой птичий клюв о прилавок точит: туда-сюда, сюда-туда… От этого скуфья его на затылок съехала и во лбу рожки телячьи обнажились!.. А вон и копыта поблёскивают! «Э-э, вот что за свора собралась», – подумал и тихо-тихо, бочком, в потном страхе, стал выбираться из-за стола, ожидая, что беси бросятся на него.

Но те с места не сходят, шапок не снимают, только жбаны преклоняют, будто бы говоря: «Напрасно уходишь – вишь, сколько вина-то! Откушай, не побрезгуй!» А он им даже мысленно, как учил Мисаил Сукин, ничего не отвечает, ибо беси мысли видят и чрез них в человека легко входят. За нательный крест ухватился и потихоньку, не поднимая глаз, по стеночкам, по стеночкам – да и выскочил в дверь.

Думал – спасся, а того хуже оказалось! На пороге ноги свинцом налились, а сам порог начал колебаться и трещать!

Сжав до боли крест, стал смело говорить:

– Под Твою милость прибегаем, Богородице Дево, молений наших не презри в скорбех, но от бед избави нас, едина чистая и благословенная! – Скопище нечисти за столами поутихло, призамолкло, сиделец прекратил точку клюва. – Изыди, бесовня, на болоты и мхи, погибни, сдохни, сопрей, беги от людей! – крикнул громко, соскочив с порога, – тот начал вспучиваться, как перезрелая квашня, и надрывно лопнул, отчего полыхнуло жаром и сорвало с ног…


…Встрепенулся под полостью. Непролазная ночь. И гром без дела прогуливается по небу, свои владения обругивая, но дождя нет. Вновь привиделось! Уж не замерзает ли он? То печь, то жар!

Скорчился в комок, но холод хватал морозными лапами, и мял, и рвал, и калечил. А мысли в голове поредели, стали мелки, что куры: подойдут, поклюют, прочь откатятся. Кура по зерну клюёт, а весь двор в дерьме!

Постепенно залубенел в ломкое стекло. Нутро выжгло холодом. И кровь замерзает. В теле – перезвоны морозных ледышек, мелкой стекляди. И красные змейки мельтешат в глазах. И огненные клопы выедают зрачки. А под черепом что-то смутное и слепое переползает одно через другое, как котята в поисках материнского соска.

Начал молиться громко, в полный голос, размазывая слёзы и царапая ногтями голые виски под заячьим треухом.

Скоро уже не мог шевелиться. А когда услышал конский бег, то с безразличным страхом решил, что беси вернулись порешить его.

Вот останавливается телега, вылезают два мужика в собачьих малахаях, меховых шапках и валенках. Подходят, смотрят, полость шевелят:

– Это кой же здеся бздюх притаён? Живой?

В оттянутую полость шепчет:

– Ребятушки, на грани смерти нахожусь! Кобыла ногу сломала, колесо гикнулось… Скорее везите меня, умираю!

– Ишь ты – везите! – Один, обойдя колымагу, приблизился к затихшей лошади и сильно, зло пнул каблуком в морду (та подала голос, шевельнулась). – Кто сам таков?

По этой грубости он понял, что дело плохо, но, поспешно решив, что царя не тронут, признался через силу:

– Это я, ваш государь… Царь… Иоанн Васильевич… Везите!

– Чего? Царь? Государь? Да будет тебе вабить, сыч мохнатый! Ежели ты царь, то мы анпираторы! – начали мужики хохотать, быстро, по-рысьи, ощупывая колымагу взглядами.

Один принялся сдирать с него кожух. Второй, нашарив в колымаге узлы с чем-то звенящим, покопался там, развязал котому, поворошил рукой, побренчал, зачерпнул, заглянул в ладонь, разглядел и, пробормотав растерянно:

– Батюшки-светы! Дёру, Нилушка! – схватил узлы в охапку и потащил их в свою телегу. – Чухаем отсель! Айда! Дёру!

– Счас! Но, тихо, пёс! – крикнул Нилушка, стаскивая с него треух, потом грубой рукой влез за пазуху и сорвал крест с амулетом, а на слабые попытки оттолкнуть огрел кулаком по уху и для верности больно шмякнул сорванным крестом по черепу. – Не рюхай, лярва, не то прирежу!

– Нилушка, шибче! Ноди, ноди! – кричал другой, устраивая в телеге добычу и разбирая поводья. – Дёру, дурень!

– Убивцы! Христопродавцы! – крикнул в бессилии, хватаясь за мокрую от горячей крови голову.

Но мужиков и след простыл – умчались, только скрип колёс, топот и ржание зависли над тёмной дорогой…

«Так-то я порядок навёл – мужичьё сиволапое грабит почём зря под самым носом! Даже треухом поганым не побрезговали, тафейку стянули, выпоротки, тельник[73] матушкин содрали!» – в бессильном гневе думал, прижимая рукой рану на голове и не до конца ещё понимая, что раздет, избит, ограблен, чуть не убит.

Потом стало доходить. Письмо с его печатями! Камни, перстни, самородок! Золотая книга «Апостол»! Зеркальце, гребень! Всё пропало! А если письмо попадёт кому-то в руки, кто читать умеет? О Господи! Вот она, кара!

От звенящей злобы, от звонкой, звякающей в ушах обиды нашёл силы вылезти на дорогу и в беспамятстве двинулся назад в Александровку, то ругаясь в голос, то поминая Бога и свою тяжкую долю на этой земле.

Но идти было всё труднее, посох не помогал, стал вдруг тяжкой обузой, а не опорой, и он ковылял еле-еле, таща посох за собой и кляня себя и свою глупую трусость, в голос браня того ангела-губителя, что подтолкнул его бежать, как овцу от пастуха, свой царский чин и человечий образ позабыв.

На его счастье, уже посветлело и вороны начали утреннюю суету на верхушках дерев. Его на камне у обочины заметили пьяные молодчики, что давеча промчались мимо на двух тройках, а теперь ехали не спеша назад и везли, кроме грабленых тюков, ещё и двух шалых визгливых баб.

Это оказались его стрельцы. Узнав царя, они вмиг протрезвели, столкнули баб с телеги, уложили его на мягкое, дали вина, закрыли шубами и погнали в слободу, в испуге переговариваясь, каким образом их государь мог оказаться посреди ночи в лесу – один, без шубы, раздет, избит, в крови, с раной на голове? И не чёрт ли шутит с ними? Да царь ли вообще этот страхолюд – или оборотень, вурдалак? Такого привезёшь в слободу – а он обернётся волком и давай на людей кидаться! Ищи потом осиновые колья и серебряные гвозди!

Но нет, поднимая мягкое отрепье, видели ясно, что это он, великий князь и царь всея Руси, Иоанн Васильевич, с помертвелым лицом и помороженными ушами, с глазами как у пугливой рыбы, смотрит затравленно из-под шуб и синими губами лепечет бессвязно о чём-то совсем уж непонятном и несусветном, чего им постичь не дано, да и вряд ли ему самому понятно:

– Вот оно, ушат с помоями на ноги! Вот они, зайцы через дорогу! Вот оно – не присесть на дорожку, не помолиться, не крестом осениться! Вот и Страшный суд тут как тут! Золото, жизнь, царство – всё дерьмом залито! Так тебе надо, иуде-изменнику! Длань Господня? Нет! Дрянь Господня! Колотовка сатанинская! Так-то с жидами стачки устраивать! Шабтай, мракобесник, отдай корону – голове студёно без черепа! Ушат ужат! Рыбья обвонь кругом! Гарью пахнет! Колымага! Колыма-ага! Зачем царю шапка? Где клыки? Дёру! Нилушка, ноди, ноди!

В печатне

Пособив доктору Элмсу в перевязке раны на царёвом черепе, напоив царя сонным отваром и услышав его храп, Прошка и Ониська отправились в печатню.

Пока готовились к письму, Ониська спрашивал, что с государем, откуда у него такая болона на черепухе, где он мог так упасть? А если побит – то кто мог дерзнуть на такое?

Прошка думал, что государем была сделана одна из его тайных вылазок, коя оказалась неудачна. Царь иногда переодевался в босяцкую одёжу, приклеивал на череп волосы, выпускал чуб из-под шапки, а бороду – на шубу и шёл бродить по торжкам и улицам, тайно смотреть ряды, проверять торговцев, слушать сплетни и бог ещё знает, куда он ходил и что делал, – так ускользал, что охрана от удивления только яблы разевала.

– Да того больше: государь иногда ночами по дворцу гуляет во сне, словно в омраке! Ежели увидишь – не пугайся! Как? А так: он – снохожденец!

И слуга поведал, что стража не раз ночами заставала царя в дворцовых переходах: идёт куда-то, факелы поправляет, скамьи отшвыривает, глаза распахнуты, зрачки вперены в пустоту, дышит как пёс затравленный – хорошо, чародей Бомелий объяснил, что есть люди, кои в лунные ночи во сне ходить умудряются, и, встретившись с ними ненароком, их дёргать или хватать нельзя, а то вцепятся тебе в волосы или горло, даже искусать могут, а надо ласково взять их за руку и повести в постели, говоря тихо-мирно: «Ты спать хочешь, спать… Спать пора…»

– Это значит, у них лунный гон начался: свет луны толкает их, тормошит, давит, теребит, покоя не даёт, они и прутся во сне неведомо куда… Да… Ныне государь смирен да мирен, а было время – ого-го, пух и перья летели, когда гулять выходил! Он с малолетства сам себе, без надзора жил, шайки из пацанов сколачивал. Сей время присмирел, а то не приведи господь сорви-голова был на Москве, рахубник! Но самым злым был Клоп. Ему ни удержу, ни предела нет! Гляди, босяр, ему под руку не попадайся! Подале от него держись! Ныне-то Клоп – думный дьяк Разбойной избы, а раньше сам был разбойником отпетым, да молчать об этом надо, не то языка лишишься враз… Раз у целой стайки воров кожу с лиц посдирал, да и отпустил их, освежёванных, восвояси: «Живите себе с богом! Пусть все видят ваши хари!» Так-то! Пар стоял, как от горячей воды…

Видя, что бедолага-шурин побледнел и хватается за горло, Прошка усмехнулся и перевёл болтовню на одну взбалмошную блудню, боярскую дочь Аришку, коя прибилась тогда к царёвой своре и шлялась с ними днями. Беглая из богатого дома, была она похоти неимоверной, иметь её мог всякий, кто желал, – она только урчала и подставлялась, как кошка мартовская, даже не оборачиваясь и шутя отгадывая, кто в её мясные ворота влез или в гузно молотит.

Потом Прошка вспомнил, что та шалая барыня Аришка была очень похожа на девку-лоханницу Маланку, что весь день нынче тёрлась на мужской половине якобы по делу. Прошке она нравилась, и он уверял Ониську, что, сдаётся ему, Маланку можно заманить куда-нибудь в укромный угол и там пощупать и потискать; баба по-всякому хороша, и даже если не даст воткнуть кол в мутовку из-за девства, месячных или ещё какой блажи, то вполне может рукой подсобить или даже задний оход подставить.

На это Ониська краснел: он только год был женат на перезрелой старшей Прошкиной сестре Усте, ещё не привык к подобным разговорам, будучи скромен и стыдлив. А Прошка, выдав замуж трёх сестёр, женат не был (царь не разрешал, чтоб слуга не отвлекался от службы), но не очень-то этим и печалился, ибо был в почёте у слободских баб, прижил одного ребёнка от солдатки, другого оставил на Москве стрелецкой вдове (говорили, что сей выблядок был продан матерью за рубль золотом заезжим персам), а сам вовсю промышлял по девкам и бабам, коих и в слободе много, и в крепости на работах немало.